Фрэнсис не стала ни о чем расспрашивать, однако в ее глазах читался интерес. Адрес больницы говорил о многом, и Скотт в очередной раз задумался, как бы получше объяснить положение Зельды. Сказать, что она в пансионате или санатории – значит недоговорить правду, а в сумасшедшем доме – испугать девушку.
– Зельда в клинике психогигиены.
– Сожалею.
– Спасибо. Ей некоторое время нездоровилось. Теперь, можно надеяться, ей лучше.
– Я рада.
Скотт говорил доверительно, она – сочувственно.
– Это она? – спросила Фрэнсис, показывая на фотографию Скотта и Шейлы в «Коконат-Гроув».
– Нет, это просто друг.
– Очень красивая.
– Согласен, – ответил Скотт, подмечая извечную женскую предвзятость по отношению к чужой красоте.
Он продолжал посылать Шейле розы с взволнованными записками. Печатая страстные мольбы Скотта, Фрэнсис, наверное, думала, что попала в фарс времен английской Реставрации, но вида не подавала. В пятницу, представляя их друг другу, Скотт ощутил то же волнение, что и за первым ужином с Шейлой и Скотти в «Трокадеро», а потом – облегчение, когда женщины нашли общий язык.
– Она очень молода, – позже сказала Шейла.
– Ты говоришь так, будто это плохо.
– Я говорю, что девушки в этом возрасте очень впечатлительны. И она тобой восхищается.
– А разве нечем?
– Есть, когда не ведешь себя как последний осел.
– Ты, видимо, хотела сказать «козел».
– Вот как сейчас, например.
Скотту не хотелось это признавать, но всю неделю, пока Фрэнсис была рядом, он не особенно скучал по Шейле. Теперь он много работал – перед ним открывался Голливуд Стара, совершенно иной мир. Он просыпался рано и начинал писать, чтобы к приходу Фрэнсис ей уже было с чем работать. К обеду Эрлин заваривала мятный чай и подавала его на тенистой веранде с видом на бассейн, ставила себе стул и обмахивалась фартуком, чтобы почувствовать хоть дуновение ветерка. Холмы приобрели цвет запеченного пирога. Вдали возвышались заснеженные вершины, дающие ложную надежду на прохладу. Несмотря на запрет, Скотт выкуривал единственную за день сигарету, и они слушали стрекот невидимых в кронах цикад.
– Ну, – говорила Эрлин, когда он докуривал, – пора и за дело браться, – и собирала тарелки на поднос.
Жизнь Скотта текла размеренно и сосредоточилась только вокруг романа. В самое пекло он оставался в доме и предавался мечтам, не покидая собственной тюрьмы. Если же требовалась книга из библиотеки или рецепт врача, за ними ездила на отцовском «Понтиаке» Фрэнсис. Скотт мог вызвать ее в любое время дня и ночи, подняв с постели, чтобы продиктовать список дел на завтра. Он просил ее отвезти цветы Шейле и выбрать открытку на день рождения Зельды. Не было такого поручения, которого бы он ей не доверил. Фрэнсис стала его поверенной, ходила за него в банк и на почту, получала телеграммы. Будь она аферисткой, могла бы оставить его без гроша без малейших усилий.
Без работы он был стеснен в средствах, и по мере того, как недели шли, а счета все приходили, сбережения таяли на глазах. Через месяц приезжала Скотти, и нужно было платить за ее обучение. Платить было решительно нечем. Скотт упрашивал Обера разослать рассказы куда только можно, но встречал тот же безразличный отказ. Свони говорил, что в это время года к студиям не подступиться. На лето город пустел, все уезжали в Малибу или на север, к озеру Биг-Бэр.
Когда Скотт уже совсем отчаялся, дочь написала, что ее статью о разнице их поколений купили в «Мадемуазель»[167]. Выйдет в следующем месяце. Не купит ли он ей экземпляр?
«Поздравляю, – телеграфировал он. – М-ль хорошее начало. Je taim. Папа».
Скотт гордился дочерью, однако настроение все равно было мрачным. Он знал, что эта мысль не делает ему чести, но подозревал, что журналу больше приглянулась громкая фамилия Скотти. И догадка эта оправдалась, когда он прочел статью. В основном там говорилось о старомодности и отмирании взглядов его ровесников, наравне с чарльстоном и самогоном. Скотти он сказал, что его восхитило ее остроумие, и тактично предложил отредактировать статью, рассказав и о бесспорной преемственности двух эпох.
«Если не брать в расчет страшное потрясение, каким была война, – написал он, – различий не так уж много. Ты, конечно, не можешь этого знать, но между 1920 и 1939 годом общего больше, чем между 1913 и 1919-м, так же как и по окончании грядущей войны 1939 год окажется миром, навсегда ушедшим. К приходу нового мира мне посчастливилось уже достичь возраста, когда можно смотреть на него объективно и оценивать его достоинства и абсурдность».
Он думал, что Скотти, как обычно, пропустит его слова мимо ушей. И все же, как отец, он был обязан предостеречь ее от крайностей.
Пока Скотт ждал ответа дочери, у Пепа вышел роман о Голливуде «День саранчи». Выслушав восторженные отзывы Сида, он испугался, что тот опередил его, использовав лучший материал. Но, как и все остальные работы Пепа, история была в чем-то нездоровой, тяжелой. Это касалось даже поистине мастерски прописанной сцене беспорядков на премьере. Пересечений с замыслом Скотта почти не было. Вздохнув с облегчением, он послал Пепу поздравительную записку.
А несколько дней спустя позвонила Скотти, что делала крайне редко из-за дороговизны. Скотт боялся, что она сердится.
– Что? Нет, я бы не стала звонить по таким пустякам. Повод серьезный. Прямо перед экзаменами у меня стал болеть живот. Я думала, что просто перенервничала. Пробовала пить пахту и минеральную воду; не помогало. И тогда я пошла к врачу. Оказалось, у меня аппендицит.
– Не волнуйся. Маме тоже вырезали. – Скотт постарался припомнить, во сколько тогда обошлась операция, но дело было пятнадцать лет назад, и платил он во франках.
– Доктор говорит, что хотя это не срочно, делать нужно не позднее лета.
– А сейчас болит?
– То да, то нет. Мне жаль, пап.
Она говорила так, будто подвела его, хотя если кто кого и подводил, так это он ее.
– Все в порядке, Пирожок. Что-нибудь придумаем.
– А у тебя как дела?
– Работаю.
Работал – до этого момента. Теперь же бросил все и сосредоточился на предстоящей операции Скотти. Решили, что прежде она навестит Зельду в Эшвилле, и они, как почтенные дамы, поедут на воды в какой-нибудь пансион в Салуде. Несколько лет назад Скотт сломал плечо, и врач местной больницы прекрасно ему помог. Нельзя ли оперироваться у него?
А может, Скотти приедет на недельку пораньше? Выпустит ли доктор Кэрролл Зельду еще на неделю? А когда прибывает поезд?.. Скотт долго листал лежавший на коленях календарь и, разобравшись с датами, позвал Фрэнсис устроить все необходимое.
Срочно требовались деньги, и, как ни крути, пришлось обращаться к Оберу. За два года в Голливуде Скотт выплатил весь долг, а ведь он составлял больше тринадцати тысяч. Меньше всего ему хотелось снова влезать в долги, но что значит аванс в пятьсот долларов по сравнению с будущими заработками? Работа над романом шла полным ходом, да еще были готовы два новых рассказа.
Обер телеграммой посоветовал ему обратиться к Свони.
Скотт не стал ругаться при Фрэнсис.
– Merci, – процедил он и отложил телеграмму.
Сколько тысяч комиссионных Обер заработал на его трудах за эти десятилетия? Скотт поддержал его, когда Обер захотел открыть свое дело. Но теперь, когда Обер нажил приличный капитал на Агате Кристи и прочих именитых писателях, проблемы Скотта стали для него обузой. Обер всегда считал его безответственным, особенно в том, что касалось денег и выпивки. Однако, будь дело в алкоголе, Обер отказался бы от него еще лет десять-пятнадцать назад. Какой смысл бросать его сейчас, когда Скотт не пьет и усердно работает?
«Не понял резкой перемены. Не стал бы просить, не нуждайся З. Фицджеральд в лечении. Прошу передумать».
Не получив ответа в течение недели, Скотт телеграфировал Максу:
«Одолжи 600 долларов месяц. Я мели. Скотти нужна операция. Обер помогать отказался. Начал роман».
Днем Макс ответил:
«Буду рад. Нетерпением жду готовую часть».
Наконец пришел ответ и от Обера – длинный и обстоятельный, написанный в плохо скрываемом нравоучительном тоне, как редакторская колонка. Красной нитью проходила мысль о том, что основа благополучия в самодостаточности. Ссужая Скотту деньги, Обер оказывал медвежью услугу им обоим. Он выражал надежду, что окончательный взаиморасчет положит конец долгам и сподвигнет Скотта жить на собственные средства, которые сравнительно немалы, учитывая, сколько он заработал за прошлый год. Если же ему требуются дополнительные, следует взять иные заказы или попросить Макса об авансе за новый роман, раз большая его часть уже готова.
Скотт мог бы поспорить, что никогда еще не работал упорнее, а положение не было тяжелее, но возразить было нечего, да и зачем? Отношение Обера было ясно. Он годами давал ему в долг, как давал в долг продукты матери Скотта бакалейщик на углу улицы в трудные для семьи времена. И Обер не замедлял явиться за своей долей, когда Скотту улыбалась удача. В голодные годы же приходилось заботиться о себе самому.
Но больше всего его поразило, что Обер не торопился отвечать на вторую телеграмму. И как мог Скотт забыть, что книгоиздание – дело не благородное? Прежде чем отправить Оберу письмо с уведомлением о прекращении сотрудничества, сожалением и благодарностью за гостеприимство, которое они с Энн оказывали Скотти, он послал два новых рассказа в «Эсквайр» и предложил «Колльерс» выкупить права на новый роман.
Макс, как истинный джентльмен, уговаривал его не горячиться и не принимать необдуманных решений; Скотт пояснил, что не он потерял веру в Обера, а Обер – в него. «Наверное, дело в том, что зимними вечерами в Балтиморе, проведенными над Катехизисом, я затвердил: предательство – есть наибольший из грехов. Верующие же в меня спасутся»[168].
Труднее было объяснить разры