Кабаны — страница 14 из 19

[13], чтобы иметь человеческое лицо. И за это меня проклял мой отец. Я для тебя иду далеко, за горы, но ты дашь мне счастье и прохладу сада. И когда ты спросишь мое имя — скажу: я твоя ласточка, твоя Карлыгаш»…

Звуки тают, и чуют кабаны, что теперь скоро, что это прозвучали предвестники ночи. Кабаны терпеливо дожидаются урочного часа. Они недалеко. На ближайшем холме, тускнеющем пожелтевшей колючкой и жухлыми кустами, они вырыли себе большую яму и головами к средине лежат в ней неподвижно.

Среди этой теплой компании находился и трехгодовалый Дун. Это был теперь крепкий молодой зверь. Серовато-бурая щетина на хребте у него начала уже грубеть. Из-за щек пробивались клыки. Коричневатые маленькие глазки смотрели внимательно и понимающе.

Но вот первый вздох обессиленной солнцем земли пронесся легкой прохладой. День стремительно сгорал в далеких песках. С неба замигали длинные и сначала нерешительные ресницы звезд. Кабаны облегченно ухнули гулкими утробами и вылезли из ямы.

Сначала стадо направилось к арыку[14] и приняло освежительную ванну. Правда, вода была теплая, но все же она смыла большую часть дневной истомы. После этого кабаны вломились на бахчи.

Дыни и арбузы соблазнительно бледнели на земле матовыми пятнами. Дун, предвкушая лакомые куски, удовлетворенно хрюкнул и пошел крошить: эта дыня не дошла, эта мелка, у той бок подгнил. Он выбирал только крупные, спелые плоды и не столько ел, сколько портил. Целые углы, целые полосы на бахчах мялись, обгладывались, смешивались с землей. Кругом слышалось смачное чавканье и треск разбиваемых плодов.

Собаки кишлака чуяли кабанов и заливались лаем, но подойти близко не смели. Дун и его сородичи не выносили собак. Это были их заклятые враги. И если какой-нибудь шалый пес забегал на бахчи, то он оттуда уже не возвращался. Кабаны яростно налетали на него и рвали его в клочки.

С досадой и болью смотрел Гюн-Дагды на свое поле. Каждая ночь оставляла в нем тропу из крошева: валялись разбитые дыни, корки, осклизлая мякоть. Гюн-Дагды был в отчаянии. Но охотиться он не любил и не умел. Птиц и воров он отгонял от своих посевов тысячелетней пращой.

Тогда-то Гюн-Дагды и вспомнил про дедовский мултук[15]. Это была целая пушка, основательно порыжевшая под спудом. Гюн-Дагды забил ее глотку непомерным зарядом и, едва ночь задернула свои темные занавески, вышел на задворки кишлака.

Но напрасно Гюн-Дагды ночью пошел на свое поле.

Он встал среди своих посевов на глинобитный постамент и ждал. И вот, когда он заслышал, как уничтожаются труды его рук, обида закипела в его сердце. Гюн-Дагды направил в темную тушу свою пушку. Самопал заскрипел, чиркнул и, наконец, ахнул огненной глоткой. Ночь раскололась надвое. Небо вспыхнуло молнией, и земля застонала.

Свинцовый комок, вылетевший из огненной пасти самопала, угодил в Дуна — он сорвал ему на спине кожу. Дун рассвирепел. Он ринулся на Гюн-Дагды, сшиб его с ног и, прежде чем тот опомнился, стал наносить ему клыками страшные удары в бок и спину. Он яростно ломал ему ребра, рвал тело, топтал грудь и живот. Подбежало и еще несколько кабанов. Гюн-Дагды потухавшим сознанием ловил над собой остервенелый кашель и хрип. А потом все кончилось…

Наутро, вместо Гюн-Дагды, на его поле нашли кучу развороченного мяса и костей.

Не раз население обращалось в областной центр с жалобами на кабанов и с просьбами прислать охотников, чтобы разогнать этих напористых ночных гостей. И вот однажды, уже в ноябре, перед вечером, на дороге из Друт-куля показался конный красноармейский отряд. Кишлаки уже осведомились о цели его путешествия и провожали его благодарными взглядами.

Страна ищет защиты у своей армии не только в кровавую военную пору, но и в мирное время, она ждет от нее помощи даже в повседневных трудах и заботах жизни. И красноармейским отрядам в далеких уголках Советской страны нередко приходится превращаться из воинских частей в охотничьи команды.

IV. Кабаний гон

Во главе отряда стоял Разгонов, отважный вояка, но неумелый охотник; зато среди красноармейцев были такие звероловы и следопыты, как Ермаков, Удовенко, Письменный — они знавали охоты и на Урале и на Куре. Были с ними и собаки.

Отряд подъехал к Бурлю-тугаю. Тугай был темен, но невысок и в этот предвечерний час затаенно молчал.

Ермаков повернулся к Рущукову — помощнику командира, молодому малому, у которого шлем был залихватски сдвинут на затылок.

— Пошлали бы наш троих, — как всегда степенно и немного шепелявя, предложил Ермаков. — Мы бы пошукали чего что[16], ешь ли кабаны в тугае.

Предложение было принято, и разведка выслана. Остальные поехали по дороге, которая шла по опушке тугая, а справа в огненное море заката уходили песчаные горбы и перевалы.

Вскоре из тугая донеслись выстрелы.

Отряд, загибая постепенно влево, въехал на бархан, который свесился в Аму-дарью. Пески тут вклинивались в тугай и разрезали его массив на две части: северную — сухую и южную — мокрую.

Здесь отряд поджидал Ермакова с товарищами.

И только в сумерках показались из тугая всадники. У двоих из них за седлами болталось по кабану.

Пошли расспросы и рассказы.

А Разгонов, командир, хвастливо заявил:

— Что два — мы сорок семь убьем! Это разве охота? Это — чорт те что! Мы завтра по всем правилам искусства.

И на ночлеге, на станции Джегербент, водя пальцем по столу, чертил план охоты и объяснил:

— Тут будут кабаны, тут загон, а здесь стрелки.

На другой день, еще до зари, команда вырыла окоп на склоне бархана. Стрелки засели в него и замаскировались. Окоп был обращен к югу, к мелкой поросли и камышам, которые затянули широкую болотистую долину. Вся она с бархана была — как на ладони.

Разгонов заранее предвкушал свой триумф. Он уже видел в воображении, как кабаны по одному, по два выскакивают из зарослей и тут же падают под смертельным обстрелом из скрытого окопа — все сорок семь штук. А Ермаков, глядя на него, кривил губы.

Но вот загонщики загукали, засвистели издалека. Их голоса глухо тонули в предутреннем мареве. Но постепенно они яснели. Темные стаи потревоженной птицы, грязнившие алую застреху неба, указывали стрелкам местонахождение загонщиков. Все ближе и ближе… Сердца охотников забились упруго. Вот, поджав хвосты, стороной прошмыгнуло несколько шакалов. Голоса загонщиков наседали. Вот-вот вырвется лавина кабанов. Но прошло несколько напряженных минут — и из зарослей вышли люди. А кабанов — как не бывало!..

Смешливый Удовенко не вытерпел, ткнулся длинным своим носом в насыпь и залился:

— О-о-хо-хохо! Вот это так да. Окопались на басмачей[17]! Хо-хо-хо!

Разгонов рвал и метал. Он кричал, обвинял всех, кроме себя. И, наконец, снова послал загонщиков заходить по болоту. А Ермаков тем временем предложил Рущукову опять «пошукать». Разгонов, недоброжелательно глядя в сторону, отпустил восемь человек.

Они быстро вскочили на коней и направились в северный массив Бурлю-тугая, чтобы не мешать оставшимся. Взяли с собой и собак во главе с Кольчиком.

Команда постоянно держала при себе небольшую свору, собранную усилиями красноармейцев-охотников. Кольчик — помесь костромской гончей с лягашом — был признанным вожаком всей своры.

Черный, с подпалинами, он имел на лбу белое пятно и на кончике хвоста белую кисточку — знаки предводительского достоинства. Кроме отменного чутья, Кольчик отличался умом и находчивостью. В своре он держался немножко особняком, как бы подчеркивая свое превосходство. И только для Белка Кольчик делал исключение. Белок был из породы борзых. Но, обладая хорошими статьями и красивой внешностью, — снежно белый, с черными агатами глаз — Белок был дурашливого нрава.

Охотники спустились по другую сторону холма и, подъехав к тугаю, развернулись в цепь. Собаки были спущены, и всадники скрылись в зарослях.

Не прошло и пяти минут, как они наткнулись на кабанов. Начался гон. Послышались выстрелы, поднялся шум — и лошади ринулись.

Это были дьявольские скачки. Тугай стоял сплошной зеленовато-желтой стеной. И лошади, подхваченные общим возбуждением, вонзились в эти, казалось, непроницаемые заросли.

Рущуков едва успел передвинуть шлем с затылка на брови. Все слилось по логам в мутные серые и зеленые полосы. В ушах свистел ветер. Колючки вместе с одеждой рвали кожу. Каждым мускулом, каждой каплей крови Рущуков чувствовал, что это смертельный бег, что минута — и он повиснет где-нибудь на лиане, угодит головой о дерево или сядет в колючий куст. К сердцу подкатывал снизу щекочущий комок — тело становилось легким, летучим, а мозг охватывало безумием смертельной опасности. И Рущуков машинально давал шпоры коню.

Он уже видел впереди что-то темное, улепетывающее. Но вдруг удар в левую ногу. Не рассчитал, видно, конь, слишком близко прошел мимо дерева. Рущукова выбило из седла, загнуло кверху, и он уже скорчился, ожидая спиной последнего удара. Но на этот раз он его миновал. Рущуков плавно на всем лету сполз с коня и упал в камышовую подушку. Повреждении не оказалось. Он быстро вскочил и в первое время не почувствовал даже никакой боли в ноге. От возбуждения он был почти невменяем. После он вспомнил, что откуда-то сбоку в этот момент он увидел кирпично-красную рожу Письменного с кудрявым хохлом на лбу и услышал его слова:

— Що ж, паря, огузнився, мов гусь?[18] Живешь? Качай уперед!

И он повиновался. Он догнал приостановившуюся лошадь и снова ринулся вперед. Деревья, кусты, камышевая щетина — все слилось опять в две серые, быстро разматывавшиеся ленты.

По сторонам грохотали выстрелы. Собаки наседали на кабанов. Кольчик, как всегда, шел деловито и, оставляя убитого кабана, быстро нападал на новый след. Лучшая часть своры лежала у него на хвосте. И только Белок, по обыкновению, куролесил. Машистыми бросками он перепрыгивал через собак и быстро догонял кабанов. Но вместо работы он начинал играть с ними. Легкий, увертливый, он забегал то справа, то слева, щипал кабана и прядал в сторону, когда тот огрызался.