Кабаны — страница 17 из 19

VIII. Шабасвалийский Робинзон

Километрах в восьмидесяти от Дурт-куля к северо-западу сверкают разноцветные мраморы Хек-тау. Этот кряж — будто бело-розовый с чернью корабль, врезавшийся в золотые волны песков. Как иллюминаторы, у его ватерлинии голубеют стекла озер. До самой Аму дошел он, но не смог спуститься в голубые воды. И навстречу ему по реке десятки уже лет плывет зеленая яхта-остров. Шумят ее густолиственные паруса, спешит зеленая яхта на помощь каменному кораблю — и крутит река за кормой у нее гневные воронки.

Это — Шабасвалийский тугай. Километров на двадцать в длину и на два, на три в ширину протянулась по средине Аму-дарьи лессовая отмель. И не приземистые, запутанные заросли Бурлю-тугая, а величественные густолиственные шатры покрывают весь остров. Буреломом и тополями оборвался его восточный берег. Не видно здесь признаков человечьего жилья, — пустынные места.

Но если обогнуть на каюке[26] остров с юга и пуститься вдоль его западного берега, то вскоре неожиданно наткнешься на уютную, расчищенную среди леса полянку. На полянке — идиллическая, ослепительно белая в тени украинская хата. Около нее на лужке мирно пасутся две коровы. Ближе к берегу на кольях — паутина неводов. Все здесь говорит об умелой, хозяйственной руке и наивной, но крепкой близости к природе.

Было обычно и знакомо на укромной лужайке, когда Рущуков подъехал к берегу. Четко выделяясь на темной зелени тугая, над хатой висел жемчужный столбик дыма. Те же невода, те же коровы маячили в солнечно-зеленом уголке. А вот и сам Робинзон, как в шутку Рущуков называл Ермолаича.

Ермолаич был занят доением коров. На приветствие гостя он немножко сурово прогудел:

— Здорово, землячок! — и выпрямился во весь свой гигантский рост.

Это был настоящий лесовик. Широко развернулась стальная мощь его груди и плеч. Голова буйно заросла волосами: копной они свешивались с темени, огромной лопатой прицепились к лицу и даже на бровях торчали пучками непокорной пакли. Но и из этого угрюмого на вид вороха волос добродушно сверкали голубые глаза, и широкий жест правой руки окончательно располагал собеседника к этому богатырю.

Ермолаич был тамбовский крестьянин. Еще солдатом забросила его судьба в эту страну. Пришлась она ему по сердцу, и после гражданской войны он не поехал к себе на родину. Облюбовал он себе шабасвалийское укромье и нанялся лесным сторожем на остров. С тех пор и жил здесь робинзоном-отшельником.

Хозяйство у Ермолаича спорилось. Были даже и колоды с пчелами. Дыша с природой одним дыханьем, он принимал жизнь просто, наивно-мудро. Его лесная душа, казалось, растворилась в этих зеленых дебрях и упругих струях, — так спокойно и как-то сами собою текли его дни.

И только буйным мартом, когда закипает кровь у всего живого, когда и птица надсадно воркует, и зверье в зарослях визжит, будоражит, как-то не по себе становилось Ермолаичу. Шел он тогда на берег Аму и слушал, глядя на потухавший запад, ее широкие, шумливые песни. И мерещился Ермолаичу в пламени заката малиновый полушалок и алые щеки.

Кончив доение, Ермолаич присел с гостем на скамью перед домом. Начались охотничьи разговоры. Ермолаич рассказывал о своих лесных новостях, о вылетах и заходах, о гнездах и лежках, он говорил обо всем острове так, как будто это был его огород, где он знал каждый корешок, каждую выбоину. Вот он потянул Рущукова в сторону от дома шагов на двадцать и, наклонившись, стал показывать ему кабаньи следы. Ермолаич весь загорелся, — он ползал по земле на коленях, раздвигал траву и приговаривал:

— Ишь, куды заходил, шкурец! Во — глядь-ко, как рыванул!

И глаза медведеподобного следопыта загорались детской радостью.

Потом Ермолаич повел гостя в хату чаевничать. Он, видимо, рад был в своем одиночестве человеку и торопился поделиться с ним теми могучими ощущениями природы, которыми переполнен был сам.

Через час стали собираться на охоту.

— Пули возьмем? — спросил Рущуков.

— Не, седни на кабанов не будем. Рябчик ногу подшиб, а Первак без его шалой. Без их не подымешь. Фазано́в, гусей постреляем.

Пошли.

Тугай здесь высокий, как липы в русских садах. Тутовое дерево, турангыл, джида, колючий кустарник пышно разрослись по острову. Хотя деревья стоят редко, но колючка местами превращает тугай в непроходимые дебри. Только ближе к жилью Ермолаича в лесу встречаются лужайки, покрытые газоном, они прибраны, колючка с них подчищена.

Охотники шли вдоль берега. Сквозь стволы деревьев голубела Аму, в ее струях играла солнечная плавь.

Фазаны не вылетали. По кызыл-аякам[27] и кроншнепам не стреляли. Охотники решили разойтись. Ермолаич забрал глубже в лес, Рущуков шел вдоль берега.

Не прошло и десяти минут, как из глубины острова послышались частые выстрелы. Рущуков, цепляясь за колючки, ринулся на помощь. Выстрелы сразу оборвались.

Через несколько минут Рущуков выбежал на полянку. На ней лежал Ермолаич. Ружье было сброшено сбоку. Сам он, закуривая трубку, тяжко дышал.

— Что? — бросился к нему Рущуков.

— Во! — только мог бросить Ермолаич, махнув рукой в сторону.

И Рущуков на другой стороне полянки увидел секача. Кабан был изрешечен. Оба глаза у него вытекли…

Посредине лужайки рос куст держи-дерева[28]. Он был непроницаем и четко ограничен. Сверху его осыпали белые цветы плюща, а под ним зияла дыра.

Ермолаич, отдышавшись, рассказал:

— Вышел это я сюды, гляжу — дыра. Я и загляни в ее. Кы-ык он выскочит да у меня промеж ног! Сшиб, стервец, наземь. Ну, ништо бы! Да дернула меня нелегкая — возьми да и пальни ему в зад. Это дробью-то! Он и повернул. Я от него за куст, он за мной. Кружиться-то ему несподручно — хребтина не пускат. Нацелится он да, как бес, на меня по прямой. Ну, я покруче забираю за куст. А сам на бегу патроны взоставляю да палю взад. Так и кружились округ куста, пока ему всей морды не разворотил. — И Ермолаич сокрушенно добавил: — Ну, скажи на милость, зачем я стрелял? Он наутек, а я его дробью. Вот дурень!..

Ермолаич досадовал на себя за то, что погорячился. Его, видимо, смущала мысль, что он врасплох встретился со зверем и так постыдно, по-мальчишески бегал от него.

Рущуков подошел к кабану. Не подозревал он, конечно, что не в первый раз встречается с ним. Несколько лет назад этот кабан ловко ускользнул от него в Бурлю-тугае. А теперь он лежал перед ним мертвый.

Да, это был Дун. Вся его морда была залита кровью, из оскаленной пасти торчали свирепые серпы клыков, огромное тело, разметавшееся в смерти, как-то неестественно подвернулось и было смешно и неуклюже на вид.

— Как же мы его потащим? — крикнул Рущуков Ермолаичу.

— Да бодай его к чорту! — огрызнулся было тот, но через минуту начал все-таки свежевать тушу и вырезать окорока. И уже дорогой, нагрузившись мясом, он все сокрушался:

— Ну, зачем я стрелял, лешева голова?

А ночью, когда луна облила желтым маслом густолиственные шатры тугая, Рущуков вышел из хаты. Аму звенела, как приглушенная струна кобыза[29]. Из глубины острова неслись пронзительные, надрывные звуки. Они начинались обычным человеческим плачем, потом утончались, вибрировали, переплетались и кончались тончайшим, за сердце хватающим визгом. Это шакалы справляли поминки по Дуну…

Рущукова передернуло от этих ночных песен, и он вернулся в хату.

«КАПИТАН КУК»

Охота на дикого кабана в Новой Зеландии
Рассказ Д. Фагана

Если спросить новозеландского охотника, какой вид охоты ему больше всего нравится, сильнее всего возбуждает, заключая в себе опасность, — то в девяти случаях из десяти он ответит, не задумываясь, что любит больше всего охоту на «капитана Кука», или дикого кабана, водящегося в лесах и горных зарослях.

Охота на дикого кабана всегда и везде считалась самым интересным спортом, но условия и обстановка этой охоты в Новой Зеландии придают ей своеобразные черты, как нельзя лучше характеризующие эту страну.

В какой бы стране ни встречался кабан, он должен быть признан самым смелым животным; он так же горячо стремится в бой, как тигр, и выказывает в нем, пожалуй, даже больше истинной отваги.

Вид настоящего, матерого «капитана Кука», стоящего в оборонительной позе, прикрытого сзади непролазной лесной чащей или защищенного сбоку острым скалистым выступом, когда он, с налитыми кровью, грозно горящими глазами, низко опущенной страшной головой, обнаженными клыками и залитыми пеной челюстями, держит в почтительном отдалении собак и людей, — способен удовлетворить искателя сильных ощущений.

Как известно, свинья не является представителем туземной новозеландской фауны. Она была привезена впервые в южные моря не кем иным, как знаменитым капитаном Куком. Во второй половине XVIII столетия он подарил своим друзьям маори две пары племенных свиней из Англии и дал наставление пустить их гулять на свободе в пустынной стране, предоставив плодиться и множиться.

Приказание было выполнено в точности как людьми, так и животными. Эти первые четыре свиньи своей плодовитостью уступали лишь кроликам, появившимся позже; скоро они так размножились, что были оставлены без всякого надзора малочисленными прибрежными жителями маори, которые были поглощены взаимным истреблением при помощи недавно привезенных ружей.

Вырвавшись на волю, свиньи переселились внутрь страны, где основали самостоятельные колонии, и благодаря обильному корму в непродолжительном времени распространились большими стадами по всей пустынной части острова.

Возненавидевшие дикую свинью первые колонисты прозвали ее, вероятно, в насмешку, «капитаном Куком». Прозвище это удержалось до настоящего времени.

Стада диких свиней все увеличивались. Примеру капитана Кука последовали другие любители свиной породы. Первые путешественники были, повидимому, охвачены манией акклиматизации свиней. Шкиперы китоловных судов из Англии и Америки в первые годы прошлого столетия высаживали на берег и отпускали на все четыре стороны один груз племенных свиней за другим. Это их, очевидно, забавляло. Охотники в те времена блаженствовали, повсюду находя в изобилии дичь.