Кабинет фей — страница 3 из 26

Сен-Клу[101]. Начало

олго лютовала зима, и вот наконец вернулись погожие дни и выманили в Сен-Клу[102] несколько человек, наделенных живым умом и хорошим вкусом. Они осмотрели тамошние достопримечательности и все их похвалили. Госпожа Д…[103], которая устала прежде остальных, уселась на берегу ручья и сказала:

— Оставьте меня здесь; быть может, какой-нибудь сильван или дриада[104] соблаговолят удостоить меня своим обществом.

Каждый осудил ее лень; между тем все так спешили поближе увидеть то прекрасное, что предстало их взору, что любопытство взяло верх над желанием составить ей компанию.

— Поскольку ваша предполагаемая беседа с хозяевами леса может и не состояться, — сказал ей господин Сен-П…, — оставляю вам эти «Сказки», которые с приятностью развлекут вас.

— Хорошо бы это были не те, которые я же и написала, — отвечала госпожа Д…, - тогда я хоть могла бы насладиться прелестью новизны; однако же оставьте меня здесь и не беспокойтесь, я найду, чем заняться.

Она уверяла так настойчиво, что очаровательное общество наконец удалилось; затем, обойдя все, что нашлось интересного в округе, все вернулись в тенистую аллею, где ждала их госпожа Д…

— Ах! Как много вы потеряли! — воскликнула, приближаясь к ней, графиня Ф… — Сколько прекрасного мы только что видели!

— Не менее прекрасно и то, что только что случилось здесь со мною, — отвечала та. — Так вот: с любопытством оглядевшись вокруг, я вдруг увидела неподалеку от меня юную нимфу[105], чьи глаза лучились радостью и умом, а манеры были изящны и учтивы, что немало порадовало и удивило меня. Легкое ее платье позволяло заметить, как хорошо она сложена; роскошные косы перехвачены лентой на уровне пояса; отрадно было смотреть на ее правильные черты; я уже собиралась заговорить с нею, как вдруг она перебила меня и произнесла следующие строки:

Здесь августейший Принц живет в уединенье,

Блистателен великолепный двор,

Прекрасен и дворец, и сад на загляденье,

Здесь есть чему пленить наш взор.

Не удивительно ль все, что мы тут находим,

И не способно ль поражать,

И впрямь, не следует ли ждать,

Что здесь, в тиши и на природе,

Век возродится золотой?

Царит где сладостный покой,

Туда Печали не заходят,

Услады, Игры, Смехи верховодят,

Сады и рощицы для радостей цветут,

Здесь все — невинность, все — очарованье,

Морозы не страшны, зим не бывает тут.

Светила днéвного сиянье

Ни облако не заслонит,

Ни непогода не затмит,

И царство Флоры[106] не затронет увяданье.

Как зелень трав и рощ здесь зренье услаждает!

Как разноцветье все лужайки украшает!

Привольно как в лесах пичужкам щебетать!

Взгляните, вот холмы, трав ароматных полны,

Стадам и пастырям раздолье тут гулять.

По зелени лугов ручья струятся волны,

Стремится зыбь ручья до неба доплескать.

Здесь с шумом вглубь ложбин сбегают водопады,

Тенистая тропа ведет в края услады.

Муравчаты луга и дивные леса,

Прозрачны, благостны и тихи небеса,

Учтивы пастухи, пастушки — загляденье,

И всякий, кто тут был, хвалить не устает

Прелестные края, обитель наслажденья,

Где, не иначе, сонм богов живет.

Монаршей волею хранимы

Сии прелестные места,

Где ангельская доброта

С величием неразделимы.

И все же этих мест услады и забавы

Равняться недостойны с той,

Чьей августейшей ради славы

Природа здешняя увенчана красой.

— Нимфе Сен-Клу недолго пришлось говорить, а мне слушать, — продолжала госпожа Д…, — ибо я почувствовала, что она встревожилась, заслышав шум, — а это приближались вы. «Прощайте, — сказала она мне, — я думала, что вы здесь одна; но, раз сюда идут ваши спутники, я навещу вас в другой раз». Сказав так, она исчезла, и, признаюсь вам, меня это не огорчило: мне уже становилось не по себе от такого приключения.

— До чего же вы счастливая, — воскликнула маркиза де…, — у вас такие приятные знакомства: то музы, то феи! Вам скучать не приходится, и, знай я столько сказок, сколько вы, считала бы себя преважной госпожой.

— Это такие сокровища, — отвечала госпожа Д…, — обладая которыми нередко испытывают недостаток в вещах поистине нужных и полезных; все мои добрые друзья-феи до сих пор были не слишком щедры на благодеяния; уверяю вас, я решилась относиться к ним с тем же небрежением, с каким они относятся ко мне.

— Ах, сударыня! — сказала графиня Ф…, прерывая ее, — я прошу вас смилостивиться над ними, ведь вы должны еще рассказать нам о каких-нибудь их приключениях; здесь как раз самое подходящее место для этого, и вас еще никогда не слушали с таким вниманием, с каким будут слушать сегодня.

— Кажется, — сказала госпожа Д…, — я отчасти догадываюсь, к чему вы клоните. Вот тетрадь, которую я готова вам прочесть; дабы сделать рассказ приятнее, я добавила к нему испанскую новеллу, весьма правдивую и известную мне из первых рук.

Пер. М. А. Гистер

Дон Габриэль Понсе де Леон[107](Испанская новелла)[108]

Начало

он Феликс Сармьенто был знатным и заслуженным дворянином в Галисийском королевстве[109]. Он женился на донье Энрике де Паласьос, чей род был не менее знатен, чем его собственный. В этом браке родился сын, юноша статный и благородный, по имени дон Луис, и две дочери, столь совершенные, что по разуму и красоте не было им равных во всей провинции.

Добродетель и достоинства их матери снискали ей всеобщее уважение. Вдруг в одном из имений ее застигла болезнь, столь стремительная и жестокая, что насилу достало времени послать за золовкой, чтобы поручить дочерей ее заботам.

— Я доверяю вам самое дорогое на свете, и дороже еще ничего не бывало, — сказала умирающая, — однако, милая сестрица, обещайте мне, что подле вас дочери мои найдут все то, что теряют теперь в моем лице: любите Исидору и Мелани ради любви ко мне и ради них самих; они щедро одарены природой, сумейте же развить эти дары. Я думала не упустить ничего в их воспитании, но, увы, приходится нам разлучиться.

Тут речь ее прервали слезы и рыдания сих милых девиц; обе они, стоя на коленях у постели, держали мать за руки и, исходя слезами, покрывали эти руки поцелуями с такой любовью и почтением, что, казалось, их уже невозможно с нею разлучить.

— Как, милые дети мои! — сказала им мать. — Вы, кажется, хотите меня разжалобить, заставить сожалеть об этой жизни, которую мне, волею Провидения, приходится покинуть? Не надрывайте мне сердце, а лучше приободрите! Сестра моя, — продолжала она, обращаясь к донье Хуане, — умоляю вас, не выводите их в свет слишком рано — ведь он так полон искушений, так опасен, что необходимо много ума и здравого смысла, чтобы, узнав его как следует, оградить себя от его соблазнов.

Донья Хуана была старой девой, суровее всех дуэний[110] Испании вместе взятых; ей отрадно было слышать последнюю волю своей невестки, и потому, оставив без ответа все нежные речи умирающей, она воскликнула:

— Уверяю вас, что ваши дочери и на солнце без разрешения не глянут, я за ними так присмотрю — никто даже не узнает, что они на белом свете живут, и, раз уж вы мне их поручаете, буду с ними в тысячу раз строже, чем вы сами!

Слабость, овладевшая больной, помешала ей ответить и поумерить пыл Хуаны, а ее дочери были слишком подавлены горем, чтобы вникнуть в речи своей тетки: они и сами едва не умерли вместе с матерью.

Отдав покойной последний долг, донья Хуана отвезла девиц в другой сельский дом неподалеку от Компостелы[111], принадлежавший их отцу, который в это время командовал испанским полком во Фландрии. Узнав о кончине жены и о том, как та распорядилась дочерьми, он очень горевал об утрате и, казалось, вовсе не был доволен решением покойной супруги, — ведь, зная характер своей сестры, ее суровый, упрямый и подозрительный нрав, он предвидел, сколь чувствительной для дочерей будет разница между матушкиным обращением и теткиными порядками.

Но, поскольку сам он находился очень далеко, а дочери его были молоды и красивы, он рассудил, что в монастыре им уж совсем не место, и решился оставить их на попечении доньи Хуаны. Брат их находился в Кадисе[112], когда дошла до него весть о смерти матери; он примчался на почтовых, дабы смешать свои слезы со слезами сестер. Я уже говорила, что был он человеком весьма достойным, красивым, статным, и его присутствие несколько скрасило девицам горечь утраты, ведь все они были очень близки и дружны между собой. Едва оставшись с братом наедине, они сразу рассказали ему, что у доньи Хуаны весьма скверный характер, она вечно всем недовольна, никогда нигде не бывает, никого не хочет видеть и постоянно ворчит.

— Конечно, — сказал дон Луис, — донья Хуана обладает многими достоинствами и добродетелями, однако в их число не входят ни общительность, ни приветливый нрав, а поскольку она к тому же не молода, не красива и никому никогда не внушала нежных чувств, то и не может терпеть ни малейшей вольности. Не удивлюсь, если однажды она начнет ревновать к солнечному свету, озаряющему ваши лица, — ибо она уже заявила мне, что лишь изредка будет позволять вам выходить из дому и, если уж без этого никак нельзя обойтись, примет все меры предосторожности, дабы никто не смог вас увидеть.

— Уверяю вас, братец, — сказала Исидора, — тут она может чудить вволю, я нисколько ей не воспротивлюсь; свет, которого она так опасается, ничем не прельщает мое сердце. Лишь бы она обращалась со мною поласковей, вот я и буду довольна.

— Что до меня, — добавила Мелани, — я ей не помеха, я еще ничего не видела в свете такого, что заставило бы меня жалеть, что я в нем вовсе и не бываю.

Дон Луис подбадривал их, как мог, заказал им приятных книг для развлечения и, пробью месяц, наконец оставил их, чтобы вернуться в Кадис, куда призывали его дела и удовольствия.

Там у него было несколько друзей, уже заскучавших по нему и желавших его возвращения, но с особенным нетерпением ожидали его дон Габриэль Понсе де Леон[113] и граф де Агиляр, его кузен. Каждый день они посылали проведать о нем, так что он всего час как приехал, а они уже явились. Первые мгновения их беседы были печальны, ибо дон Луис рассказал о смерти своей матери; затем, заговорив о сестрах, он расписал, в какой суровости держит их донья Хуана, как они скучают и сколь досадно, что тетка так обращается с созданиями столь обворожительными. Искренность человека благородного в его речах звучала сильнее, нежели скромность брата; потому и сделанный им портрет девиц оказался как нельзя более лестным.

Понсе де Леон не пожелал обнаружить перед доном Луисом то внимание, с каким он вслушивался в его речь, и тут же заговорил о другом.

— Меня удивляет, — сказал он, — что вы до сих пор не спросили о прелестной Люсиль.

— Вы, конечно, понимаете, что это не от безразличия, — отвечал дон Луис, — мои чувства к ней слишком живы и постоянны, чтобы вдруг измениться, однако я полагал, что должен сначала рассказать о моей семье, раз вы о ней спрашиваете.

— Люсиль потеряла брата в одном весьма прискорбном происшествии, — промолвил граф Агиляр, — она отправилась в Севилью, чтобы получить наследство, и, полагаю, нескоро вернется в Кадис.

— Раз ее здесь нет, то и я долго не задержусь: завтра мне надо отправляться в путь.

— Вот удивительная спешка! — удивился Понсе де Леон. — Но подумайте же, вы и нам кое-что должны и, хотя долг ваш перед нею намного важнее, все же несправедливо отдавать все одной, ничего не оставляя другим.

— Ваши права занимают весьма важное место в моем сердце, — отвечал дон Луис с улыбкой, — но вы ведь знаете, что чувства к возлюбленной весьма отличаются от тех, какие питают к друзьям, так что одни не могут мешать другим.

— Да, — сказал граф де Агиляр, тоже посмеиваясь, — вот как вы нас любите: завтра же покинете и отправитесь за Люсиль; поистине, наши права в вашем сердце слишком ограниченны, ее же — слишком пространны. Разве нельзя, не обижая эту красавицу, дождаться ее возвращения здесь?

— Нет, сеньор, — отвечал дон Луис, — ибо это ее огорчило бы, а уж если она огорчится, я умру. Но, поскольку дружба рассудительнее любви и подразумевает больше свободы, — стало быть, вас я смогу покинуть, не обидев, и уверен, что по моем возвращении вы не измените ваших чувств ко мне.

— Ах! Как же я счастлив, — воскликнул Понсе де Леон, — что пользуюсь полной свободой и могу держать себя с красавицами так, как мотыльки, порхающие над цветочной клумбой: ведь они подлетают к каждому бутону, но ни на одном не задерживаются.

Дон Луис при этих словах лишь вздохнул, то ли сожалея, что владеет своими чувствами не так хорошо, как друг его, то ли желая уже находиться у ног особы, смутившей его покой.

Они расстались после множества уверений в дружбе: дон Луис, следуя своему решению, отправился в Севилью, а Понсе де Леон остался в Кадисе с графом де Агиляром — они проживали вместе и ничего не скрывали друг от друга. Понсе де Леон сделался задумчив, мало говорил, отвечал невпопад, так что кузен и узнать его не мог. Несколько раз граф порывался расспросить его, но, рассудив, что кузен, быть может, связан каким-то обязательством, которое хочет сохранить в тайне, соблюдал с ним все, что предписывает скромность. Однако ж, не оставляя попыток проведать об истинном положении дел, он приказал тому из своих людей, что был половчей, повсюду следовать за доном Габриэлем де Леоном и, елико возможно, сообщать ему, что тот делает и как живет.

Избрав такой путь, Агиляр был уверен, что узнает все важное о кузене. Он нарочно притворялся занятым и уходил, чтобы предоставить тому полную свободу. Но к вечеру его лакей мог сообщить лишь, что дон Габриэль то прогуливался в весьма уединенном саду, спускавшемся к морю, то сидел весь день запершись в кабинете и, определенно, не говорил ни с кем. Такое поведение удивило графа, и, прождав три недели в надежде, что кузену надоест молчание, он наконец сам его нарушил, сказав, что с некоторых пор не на шутку обеспокоен кое-чем необычным в его манерах, и если меланхолия, повергнувшая друга в такое состояние, не имеет причин, то следует опасаться серьезной болезни и постараться предупредить ее. А коли дело в ухудшении благосостояния, то он рад будет поделиться своим имуществом, которым его друг может располагать как своим собственным; и наконец, в случае иной беды, нет причин ее таить от того, чье сердце открыто для дона Габриэля и в чьей скромности он неоднократно мог убедиться.

Понсе де Леон отвечал на это лишь тяжким вздохом, и граф, глядя на него с беспримерным вниманием, продолжал:

— Что могло бы так тревожить вас? Вы — один из самых совершенных людей на свете, притом рода столь блистательного, что одно ваше имя внушает почтение, ваш отец располагает огромным состоянием и уже одарил вас достаточной частью его. Уж не влюблены ли вы? Быть может, вами пренебрегают?

— Ах, дорогой кузен, — отвечал дон Габриэль, — до чего же вы настойчивы, — разве нельзя просто любить меня, не задавая вопросов? Впрочем, — продолжал он, помолчав немного, — дурно плачу я за вашу доброту, а ведь ничто так не обязывает к откровенности, как только что вами сказанное и живейшим образом меня тронувшее. И, если что и мешало мне поведать вам мой секрет, то лишь стремление сохранить ваше уважение. Увы! Сможете ли вы впредь принимать меня всерьез, расскажи я вам о моих чудачествах? Да, я влюблен, признаюсь, и моя страсть тем опаснее, что я даже не знаю еще, достойна ли особа, возмутившая мой покой, тех страданий, что я ради нее испытываю. Это в Исидору я влюблен, в сестру дона Луиса, которую я еще никогда не видел, а быть может, и не увижу, — столь ревниво ее тетка охраняет ее от самого солнца, держа ее в деревне и не давая никакой воли.

Граф де Агиляр выслушал своего кузена в крайнем удивлении.

— Если бы вы видели Исидору, — сказал он, — о которой говорят столько хорошего, — меня не удивило бы, что вы влюбились; однако чрезвычайно странно, что, прожив так долго в Мадриде, попутешествовав по Италии, Франции и Фландрии, повидав стольких прекрасных девиц и не испытав к ним ни малейшей симпатии, вы вдруг сдались без боя, даже не узнав ничего о красоте, уме и нраве вашей избранницы.

— В этом мой стыд, — отозвался Понсе де Леон, — за это я сам на себя зол и по этой причине не осмеливался поведать вам мою тайну, и, в довершение всех бед, я не знаю иного выхода, как только бороться с моей страстью.

— Ах, дорогой мой родич, стоит ли так поступать, — отвечал граф, — ведь, видно, пробил ваш час. Долго вы бунтовали против любви и считали себя непобедимым, вот Амур и решил вас покарать, внушив нежность к той, кого вы еще не видали.

— Помилосердствуйте, не шутите так, — сказал Понсе де Леон, — мне сейчас, как никогда, не до смеха, и, если вы не хотите воспринимать дело всерьез, я предпочел бы об этом вовсе не говорить.

На это граф де Агиляр сказал ему нечто, немало того порадовавшее: Исидора — не испанская инфанта, не королева, — а потому, если он посватается, ему, судя по всему, не будет отказа.

— Я тоже так думаю, — отвечал дон Габриэль, — однако еще одна фантазия смущает мой разум, и с нею бороться не легче, чем с моей страстью: если мое внимание не будет ей в радость, если она не полюбит меня прежде, чем узнает, то я не буду счастлив и обладая ею, поневоле думая, будто всему причиною ее покорность родным да мои титулы и богатства; нет, я жажду ее нежности — никогда не быть мне счастливым без этого.

— Все, что занимает теперь ваше сердце и ваш разум, — сказал ему Агиляр, — представляется мне весьма странным; мне жаль и вас, и себя, ибо тяжко видеть вашу скорбь и не иметь возможности ее облегчить; и вот единственное, что я могу вам сказать и всегда повторю: я весь к вашим услугам; если вы знаете средство, как достичь желаемого и я могу быть вам в этом полезен, располагайте мною.

Тут дон Габриэль крепко обнял своего кузена и в ответ промолвил:

— Не забудьте же, ведь вы только что дали мне слово; быть может, уже совсем скоро я подвергну вас испытанию.

Час был такой поздний, что они наконец расстались. Понсе де Леон уже не чувствовал себя столь несчастным, ведь он нашел наперсника, а граф был рад наконец узнать, что мучит его кузена, и теперь мог помочь ему достигнуть цели или же противиться страсти, в зависимости от того, как повернется дело. После этого первого признания дон Габриэль больше не стеснялся говорить с графом о своих чувствах, он искал его общества, как ищут лекарства от боли, и радовался, не встречая в друге стремления противоречить, весьма огорчительного для влюбленных — ведь ничто так не разочаровывает, когда сердце пылает живой страстью, как отповедь холодного рассудка.

Понсе де Леон подождал некоторое время, в надежде, что его разум, быть может, возобладает над смятением сердца, но, поняв, что здравый смысл, напротив, ослаб в сражениях, уже выпавших на его долю, и мечты об Исидоре не то что не оставляют его хоть ненадолго в покое, но продолжают истязать несчастного, он решился наконец поехать к возлюбленной и повидать ее. Лишь только рассвело, он вошел в комнату графа де Агиляра и сказал:

— В путь, дорогой кузен, пора нам ехать в Галисию.

— Понимаю вас, — отвечал граф, — дело в Исидоре. Но что же вы придумали, чтобы достичь желаемого?

— Я представляю дело так, — сказал дон Габриэль, — приехав, мы подожжем дом[114] и проникнем в ее комнату, воспользовавшись тем беспорядком, какой обычно сопутствует подобного рода происшествиям. Мы спасем ее: я вынесу ее на руках! Боже мой, — продолжал он, — понимаете ли вы, что за счастье ожидает меня в этот дивный момент! Как вознагражден я буду за все печали, которые владеют мною нынче!

— Поистине, дон Габриэль, — ответил на это граф, — неразумно с вашей стороны начинать с такого предосудительного дела, как пожар в доме лучшего друга! Подумайте же, что, спалив дворец дона Луиса, самый прекрасный во всей провинции, вы сыграете с нашим приятелем самую злую шутку, какую только можно придумать; рассудите, что и сама ваша дорогая Исидора, быть может, задохнется в дыму, прежде чем вы доберетесь до ее комнаты, и может случиться так, что вы оба погибнете; возможен ли исход плачевнее?!

— Я рассчитывал, — промолвил дон Габриэль, — попросить затем эту часть имения в приданое Исидоре и тем самым обойтись без ущерба дону Луису; но вы так горячо противитесь моему плану, что я от него отказываюсь, надеясь, что вы придумаете лучший, только бы нам не пришлось откладывать путешествие!

— Вот что я полагаю, — сказал граф, — мы доберемся на почтовых до окрестностей их усадьбы, одевшись пилигримами, чтобы нас не могли узнать; никто не удивится, если на дороге, ведущей в Компостелу, подобного рода люди остановятся в почтенном доме и даже пробудут там несколько часов.

— Несколько часов! — воскликнул дон Габриэль. — Несколько часов! Как же я сумею вызвать ответную любовь в столь короткий срок?

— Я придумал замечательную вещь, — отвечал граф, смеясь, — надо устроить так, чтобы вас там похоронили; если вас сочтут мертвым, никто не поторопит вас убираться.

Однако Понсе де Леон, казалось, принял шутку без обычного своего легкомыслия.

— Я знаю, — сказал он горько, — вы только и можете что насмехаться; уж я лучше помолчу.

Тут граф почувствовал, хотя и запоздало, что иной раз не нужно поддаваться искушению пошутить, и, поразмыслив о том, что лучше пожертвовать острым словцом ради друга, нежели другом ради острого словца, попросил кузена простить ему эту насмешку.

— Возвращаясь же к предмету, который так занимает вас, — сдается мне, что одному из нас следует притвориться раненым, тогда, быть может, старая тетушка, более милосердная к пилигримам, нежели ко всем прочим, оставит нас при себе.

Дон Габриэль горячо похвалил эту мысль; не мешкая, отдал он необходимые распоряжения касательно платьев пилигримов, и два дня спустя оба отправились в путь. А надо заметить, что граф де Агиляр ни красотой лица, ни благородством осанки не уступал Понсе де Леону, будучи так же высок, статен, хорош собой, и к тому же оба были наделены живым умом и учтивостью, столь присущей испанцам. Дон Габриэль пел так обворожительно, что лучшие певцы умолкали перед ним; граф непревзойденно играл на арфе и на гитаре; скакать верхом и танцевать они оба научились во Франции, знали несколько языков не хуже своего родного, — словом, кавалеров более совершенных было не найти.

И вот, вышеописанными мною, явились они к дому доньи Хуаны: волосы убраны под широкую шляпу, обшитую раковинами, посох, фляга из выдолбленной тыквы, плащ и все остальное, что необходимо для паломничества[115]. Лакея они оставили в ближайшем городе Сьюдад-Родриго[116], а поскольку явиться в именье друзья собирались к вечеру, чтобы их легче приняли на ночлег, то они и углубились в лес, все тропинки в котором выводили к усадьбе. Наперерез дорожкам бежали ручьи; благодаря их свежести трава в этих местах всегда оставалась зеленой, а вековые деревья таили в обширных кронах множество птиц и тенью густых ветвей оберегали путников от палящего солнца.

— Что за обитель! — воскликнул Понсе де Леон, обращаясь к графу. — Что за обитель, дорогой кузен! Как был бы я счастлив, если бы мог, как поется в песне Клелии,

В уединении с Иридой милой жить

И в мире более ничем не дорожить[117].

Однако сия сладостная фантазия может завести меня слишком далеко, если я не вспомню, что покуда моей страсти не на что надеяться, а в дальнейшем все может обернуться еще хуже.

— Не стоит отчаиваться, быть может, фортуна будет к вам благосклонна, — отвечал ему граф, — а кабы не взбрела вам эта блажь — добиться любви, не открывая, кто вы, — одно ваше имя конечно же устранило бы самые большие препятствия, и в скором времени вы достигли бы счастья.

— Как быть? — сказал Понсе де Леон. — Иначе я не могу, эти сомнения мучили бы меня до конца дней; я должен понравиться Исидоре прежде, чем она узнает, кто я.

Графу де Агиляру до смерти хотелось рассмеяться, однако он поостерегся. И так, продолжая прогулку, они дошли до небольшого павильона, который, судя по всему, принадлежал усадьбе: им заканчивался парк со стороны леса. Украшением его был большой позолоченный балкон, который донья Хуана приказала огородить решеткой, поскольку туда часто выходили ее племянницы; притом решеткой с такими частыми прутьями, что сквозь них ничего нельзя было увидеть.

Повсюду уже царила тишина, наши пилигримы приблизились бесшумно, расположились под открытыми окнами и услышали беседу нескольких особ, хотя слов было не различить. Когда окончился разговор, одна из дам громко произнесла:

— Сколько еще приятного можно было бы сказать на эту тему, если б мы не оставили в одиночестве мою тетушку, — а ведь она так любит романсы[118], что негоже лишать ее удовольствия и обсуждать их без нее.

Тут они, не мешкая, поднялись и уже собирались удалиться, когда дон Габриэль шепнул графу:

— Пропою несколько нежных жалоб влюбленного, — быть может, мой голос поможет нам свести знакомство.

— Вы забыли, — отозвался граф, — что один из нас должен изображать раненого, а ваша манера жаловаться и молить о помощи может показаться несколько странной.

— Это так, — сказал дон Габриэль, — и все же красивым напевом мне легче разжечь любопытство, нежели стонами; однако, — продолжал он, — придется следовать нашему первоначальному замыслу, ведь если мы не преуспеем — причиною тому, кажется, буду я.

— Необходимо все предусмотреть, — сказал граф, — раненым прикинусь я, а вы будьте Орфеем[119]; начинайте петь, быть может, наши дела пойдут лучше, чем мы смеем надеяться.

Понсе де Леон выбрал самый трогательный мотив и самые нежные слова из всех, какие только помнил; голос его звучал все громче, и казалось, что даже эхо не решается отозваться, боясь прервать его, — все погрузилось в зачарованную тишину, соловьи заслушались, зефиры затаили дыхание. Сам граф де Агиляр уже едва узнавал голос своего кузена, так прекрасно он звучал.

Пропев этот чудесный мотив, он спел и следующий, на который сочинил такие стихи:

Чтоб сердце полонить,

Любви мгновения хватает,

Но как же всяк из нас страдает,

Когда пытается сей пламень угасить!

— Я понимаю, кому адресована эта песня, — сказал граф, перебивая его, — уверен, что вам пришлось выдержать не один бой со своей страстью, такой неистовой и необычной.

Дон Габриэль отвечал:

— Мой разум, как вам известно, до сих пор был мне не слишком полезен в этом деле.

— Как знать, — прибавил граф, — быть может, увидев ту, кого любите, вы тем легче исцелитесь.

— Ах! Я не льщу себя такой надеждой, — сказал дон Габриэль, — да и увижу ли я ее? Я надеялся, что песни мне помогут, и, однако же, никого не видно, никого не слышно.

— Придется вам начать снова и петь без устали.

— Как! — воскликнул Понсе де Леон. — Вы хотите, чтобы я пел всю ночь?

— Раз вы влюблены как соловей, — отвечал на это граф, — так и пойте столько же, сколько он.

Понсе де Леон тут же спел такой куплет:

Не защищен приют ничей

От всех терзаний, что любовь

                               нам посылает,

И сердце гордеца сгорает

От жара, что зажег в нем

                         дивных взор очей.

Исидора, Мелани и бывшая при них благородная девица по имени Роза уже спустились в сад и тихим шагом шли к усадьбе, как вдруг услышали этот голос, показавшийся им таким чудесным, что они тут же со всех ног побежали обратно к павильону, поднялись в комнату и приблизились к окнам с поспешностью, не оставившей Понсе де Леону и графу сомнений, что девицы хотят их послушать.

Легко догадаться, что наш влюбленный ничего не упустил, чтобы очаровать этих дам, но время от времени повторял своему кузену:

— Признаюсь, мне было бы весьма жаль моих стараний, окажись вдруг, что Исидоры здесь нет.

Он говорил шепотом; и каково же было их удивление, когда вдруг наверху начался маленький концерт. Исидора играла на арфе, Мелани на гитаре, а Роза на виоле[120]. В комнате зажгли множество ярких свечей. Дон Габриэль едва не умер от радости, льстя себя надеждой, что вся эта симфония с иллюминацией отчасти затеяна ради него; но слышать ему показалось мало, нужно было непременно найти способ увидеть. Тут сослужила ему службу его легкость: он забрался на дерево и сумел без труда увидеть дам, державших инструменты. Впрочем, он был слишком далеко, а жалюзи слишком густы, чтобы иметь удовольствие различить их черты.

Девицы играли мало: им больше нравилось слушать очаровавший их прекрасный голос, чем собственную игру. Они все еще внимали пению, когда граф де Агиляр принялся громко стонать.

— Как больно, брат мой, — говорил он, — рана моя ноет все сильнее, и, если придется провести здесь ночь, завтра я умру.

— Увы, — отвечал дон Габриэль, — что же нам делать? Придется пойти в этот дворец и попросить помощи.

Они нарочно говорили громко, чтобы их услышали.

— Это, должно быть, странники, — сказала Исидора, — сейчас ополчение направляется в Туй, и на них, наверное, напали какие-нибудь солдаты.

— Ах, сестрица, — воскликнула Мелани, — не следует отказывать в милосердии людям, которых могут убить нынче же ночью под нашим окном; надобно заговорить с ними и объяснить, что им делать.

Тут Исидора громко произнесла:

— Вы должны постараться выбраться из этого леса, здесь вас подстерегает много опасностей.

Понсе де Леон поспешил ответить ей:

— Мы возвращаемся из Сантьяго, сударыня, на нас напали грабители и ранили моего брата мечом в бок. Еще так недавно он мог идти самостоятельно, но вот силы оставили его; я уложил его под этими деревьями и не знаю, что делать такой темной ночью.

— Нам очень жаль вас, — отвечала Исидора, — за нами дело не станет, вас примут здесь и дадут вашему брату время поправиться.

— Да воздастся вам за это на небесах, — отозвался граф, — скажите же, сударыня, к кому нам обратиться?

— Подойдите ко дворцу и спросите капеллана, — объяснила Мелани, — ему приказано давать приют пилигримам, а мы пошлем вам помощь сразу, как сможем; только не рассказывайте никому, что говорили с нами, однако если вы знаете какие-нибудь романсы, не забудьте их: здесь их очень любят.

Закончив разговор, барышни закрыли окна, погасили свечи и побежали в комнату к донье Хуане, чтобы проведать, как пойдут дела у пилигримов. Вскоре явился капеллан и доложил, что двое молодых людей, одного из которых грабители ранили мечом по дороге из Сантьяго, просят приюта; он добавил, что никогда еще не видел таких красавцев и к тому же, судя по внешности, из благородных семей.

— Они испанцы?

— Нет, сударыня, фламандцы.

— Какая удача! — воскликнула она. — Быть может, они встречали там моего брата и расскажут мне что-нибудь о нем — я так за него волнуюсь; а если бы они знали еще и романсы, то я была бы рада им вдвойне.

— Они утверждают, что знают замечательные романсы, — отвечал капеллан.

Она приказала немедленно позвать их.

— Но, сударыня, — сказал привратник, — раненый вряд ли долго продержится, его надо бы уложить в постель.

— Что ж, будем милосердны, — согласилась донья Хуана, — пусть им отведут комнату во дворце, а мы принесем им поесть. — И то сказать, это было одним из излюбленных благодеяний Хуаны.

Капеллан, который уже понял, что пилигримы сумели снискать расположение, пошел за ними и провел их в весьма красивые апартаменты, те самые, которые обычно занимал, приезжая в эти края, дон Луис. Он приказал приготовить им добрый ужин и рассказал, что донья Хуана и ее племянницы прониклись таким состраданием, что сами придут подавать им и прислуживать.

Когда он ушел, граф Агиляр сказал:

— Ну что же, дорогой брат, — ибо так нам придется называть друг друга, — вот мы и в неприступном замке, куда вы уже совсем было отчаялись проникнуть; разве такое счастливое начало не благое предзнаменование для вашего плана?

— Ах, милый граф, — отвечал Понсе де Леон, — я пока не осмеливаюсь делать столь лестные предположения, ибо сам убеждаюсь, что любви не бывает без волнений и подозрений.

— Вы и в веселии сердечном ищете мучений; подумайте только, что может быть лучше тех прелестных созданий, что будут сегодня с нами за ужином; одна будет нарезать, другая наливать. Не кажется ли вам, что мы подобны Амадису[121] или по меньшей мере Дон-Кихоту[122], что мы в заколдованном замке и изгоняем оттуда фей, стерегущих его уже два или три столетия, и принцессы приходят поцеловать нам руку и снять с нас доспехи.

— Вам бы все веселиться, — возразил дон Габриэль, — сразу видно, что вы никого не любите!

— Я люблю вас, — отозвался граф, — достаточно мне и этого. Да, кстати! Я совсем не рад, что назвался раненым; мне придется казаться печальным, а главное, ничего не есть — а ведь я, между прочим, умираю с голода! Не лучше ли было бы сыграть эту роль вам, которому довольно будет одного присутствия Исидоры!

— Будь это возможно, — сказал с улыбкой дон Габриэль, — имей мы способ сказать, что все перепутали, и на самом деле раненый — это я, — я с радостью согласился бы избавить вас от затруднительного положения, в котором вы оказались. Однако сделанного не воротишь, постарайтесь же не испортить дела и предпринимайте все необходимое, чтобы все поверили, будто вы очень плохи.

— Очень плох?! — воскликнул граф. — Ну уж нет, прошу избавить меня от этого, сойдемся на том, что я легко ранен мечом и побуду в постели.

Договорив, он и в самом деле немедленно улегся в постель, которую ему как раз приготовили; тут же послышался шум, и наши путники поняли, что идут дамы. Действительно, вошла донья Хуана с салфеткой, за ней Исидора несла на блюде позолоченную миску с бульоном, а Мелани на другом блюде — два свежих яйца.

— Это для раненого паломника, — сказала Хуана, приблизившись к постели графа, — пусть он выберет: бульон или яйца.

— Сударыня, — отвечал он, — я благодарю вас за милосердие, которое вы оказываете бедному чужеземцу. Я выпил бы, с вашего позволения, бульона и съел бы яйца с хлебом. Я, пожалуй, даже мог бы съесть немного мяса, ведь я потерял много крови и, если не наберусь сил, мне не поправиться.

— Не дай бог, — сказала донья Хуана, — я не позволю несчастному, так тяжело раненному мечом, съесть так много. У вас разыграется жар, и он убьет вас. Проглотите один желток, белок оставьте да выпейте стаканчик отвара из трав.

Услышав такое, граф задрожал с головы до ног, а Понсе де Леон, почтительно отошедший в угол, не смог сдержать смеха и засмеялся украдкой, чтобы его не услышали.

Донью Хуану так поразила красота графа Агиляра и его манера говорить, что она уже и не думала расспрашивать его о своем брате. Ей было приятно ощутить в душе своей порывы нежности[123], которые она приписывала исключительно состраданию к несчастному раненому, оказавшемуся вдали от дома. И вот, вместо того чтобы заглушить в себе эту нарождающуюся нежность, она думала с тайной горделивостью: «До чего же я добра! До чего милосердна! Да кто бы еще совершил столько благодеяний?» Взяв его за руку, она пощупала пульс, принесла свечу, чтобы разглядеть несчастного умирающего, и, увидев в глазах его ослепивший ее пламень, а на щеках — чудный румянец, порешила, что всему виной жуткая лихорадка, и не на шутку забеспокоилась.

— Я в отчаянии, что вы выпили яйцо, — сказала она ему. — Вам бы вовсе ничего есть не следовало. Я буду ухаживать за вами по своей методе, никто на свете не разбирается в этом лучше меня. Послушайте, — обратилась она к своим племянницам и всем присутствующим, — заявляю вам, что тот, кто даст ему поесть без моего соизволения, пожалеет об этом, — раны требуют строжайшей диеты.

— Ах, сударыня, — печально отвечал граф, — я с ума сойду, не привык я к манерам благородных господ, да ведь и характер у них так противоположен моему: от чего они выздоравливают, то меня в могилу сведет.

— Но я хотя бы попробую, — сказала Хуана, — чтобы уж знать на будущее.

После этого разговора она подсела к графу, все еще держа его за руку, чтобы не упустить ни одного из приступов его мнимой лихорадки, и вдруг, обернувшись, заметила ретировавшегося в уголок Понсе де Леона.

— Приблизьтесь же, — промолвила она, — не стоит бояться дам, для которых оказать гостеприимство — самое большое счастие!

Дон Габриэль, приблизившись, поклонился с такими учтивостью и изяществом, что немало удивил и донью Хуану, и ее племянниц.

— Вы братья? — спросила донья Хуана.

— Да, сударыня, — отвечал он, — брата зовут дон Эстеве, а меня дон Габриэль.

— Фламандцы?

— Мы из Брюсселя, — сказал он, — сыновья учителя музыки, сочинителя и рассказчика романсов и песен.

— Романсов! — воскликнула она. — Романсов — то есть сказок?

— Да, сударыня, — отвечал он, — волшебных сказок, старых и новых.

— Ах, — вскричала Хуана, — я сегодня же должна услышать хоть одну, иначе мне не заснуть; но, кстати сказать, не встречали ли вы при правителе Нидерландов дона Феликса Сармьенто?

— Я имел такую честь, сударыня, — отвечал дон Габриэль, — он командовал испанской терцией[124], это человек весьма учтивый, он живет как важный господин. Когда отец решился отпустить нас из дому, дон Феликс просил его послать нас в Андалусию к его сестре и дочерям.

— А зачем? — горячо поинтересовалась донья Хуана.

— Он сказал, сударыня, — продолжал дон Габриэль, — что жена его умерла недавно, а дочери проживают в одном из загородных имений, правда, не знаю, в каком; там нам предстоит обучать их пению, игре на инструментах, танцам.

— Вот уж, право, чудо! — сказала Хуана, взглянув на племянниц. — До чего же мир тесен! Знаете ли вы, что я его сестра, а его дочери пред вами? Вы только ошиблись провинцией: мы ведь в Галисии, а вы говорите, Андалусия.

— Сударыня, — ничуть не смутился дон Габриэль, — ошибки подобного рода простительны иностранцам. Мы очень рады, что оказались в краю, где не все нам чужие.

— Но как же, — спросила она, — попали вы в Сантьяго?

— Нас привела сюда набожность, а заодно и желание попутешествовать задешево.

— И как это ваш отец, не пускавший вас даже к моему брату, решился отправить вас в такую даль?

— Ах, сударыня! — воскликнул дон Габриэль, несколько смешавшись от такого вопроса. — Наш отец — человек достойнейший, он не мог бы воспрепятствовать столь благому делу!

Во время этой беседы граф, которого я иногда буду называть дон Эстеве, не произносил ни слова, так как донья Хуана запретила ему говорить, и всякий раз, стоило ему лишь открыть рот, тотчас прикладывала руку к его губам; подобная манера немало пугала его, и он был в отчаянии, что не предоставил роль больного своему кузену.

Для Понсе де Леона принесли ужин; из почтения он собирался есть в передней, но донья Хуана приказала ему остаться в комнате, а племянницам — подавать ему, сама же продолжала щупать пульс дона Эстеве — он казался ей неровным; впрочем, приди ей в голову проверить пульс у дона Габриэля, она нашла бы его не в лучшем состоянии.

Он уже успел создать себе прелестный образ Исидоры, однако нашел ее настолько же прекраснее, чем свое о ней представление, насколько солнце ярче звезд. Как ни старался он сдерживать себя и не отдаваться в полную меру удовольствию полюбоваться ею, — все же иной раз, не в силах удержаться, подолгу задерживал на ней взор, столь страстный, что донья Хуана, временами поглядывавшая на него, заметила это и сказала:

— Позвольте же узнать, отчего вы так часто смотрите на мою племянницу?

— Сударыня, — отвечал он, не смущаясь, — я немного физиономист, всегда был страстно увлечен астрологией и осмелюсь сказать, что если в чем и преуспел, так это в гороскопах[125].

— Боже мой, — сказала Исидора, — с какой радостью я побеседовала бы с вами — мне всегда хотелось, чтобы кто-нибудь предсказал мне судьбу.

— Ах, сударыня! — воскликнул дон Габриэль, уже едва владевший собою. — Такая особа, как вы, имеет все основания на самые радужные надежды!

— Как, — вскричала донья Хуана, — вы, стало быть, читаете на лице ее какие-то счастливые предзнаменования?

— Я читаю на нем все, что только бывает на свете самого прекрасного! — отвечал он. — Никогда я не видел ничего подобного, я удивлен и потрясен, я, можно сказать, просто в восхищении!

— Вот, в самом деле, наука, в которой нет ни грубости, ни жестокости, — сказала Хуана. — Мне надо будет тоже с вами поговорить, я хочу знать все о моей счастливой судьбе.

Между тем графу сделалось дурно от голода, жары и скуки, ведь старуха не давала ему есть и приказала так укутать его, что он просто задыхался; кроме того, ее столь близкое присутствие доставляло ему крайнее неудовольствие. Чтобы отделаться от нее, он попросил разрешения хоть ненадолго встать.

— Согласна, — сказала она, — но только с условием: пусть ваш брат проследит, чтобы вам не давали ужинать.

Дон Габриэль с радостью согласился — ведь, хотя уход Исидоры опечалил его столь же, сколь графа — уход доньи Мелани, хлопотливая тетушка уже так надоела им обоим, что они сами попросили дам удалиться — разумеется, со всей учтивостью, какую предполагала взятая ими на себя роль пилигримов.

Оставшись наедине с капелланом, они при помощи разумных доводов объяснили ему, что больному необходимо поесть, иначе — смерть; рассудительный капеллан, к тому же сам оставшийся без ужина, подсел к ним третьим. За столом граф вознаградил себя за все, что претерпел в кровати, а дон Габриэль, которому кусок в горло не лез в присутствии Исидоры, с радостью последовал примеру своего кузена, так что все было съедено быстро и до последней крошки.

Когда они остались вдвоем, дон Габриэль спросил графа, видел ли он кого-нибудь, кто мог бы сравниться с Исидорой.

— Она и впрямь чудно хороша, — отвечал граф, — однако Мелани обладает в моих глазах столь неисчерпаемыми сокровищами прелести и очарования, у нее такая стройная талия, столь живой румянец, жемчужные зубки, блестящие черные волосы, такая веселость во всем ее существе, что все это трогает меня не меньше, чем нежная томность Исидоры[126].

— Я рад, — сказал дон Габриэль, — что вы остались равнодушны к ее несравненной красоте.

— Я этого не говорил, — отвечал граф, — напротив, я признаю, что она само совершенство; однако мне приятно, что достоинства ее сестры тронули меня более — ибо не хотите же вы, чтобы я стал вашим соперником?

— Да не допустит Бог! — воскликнул дон Габриэль. — Кажется, я предпочел бы смерть.

— Кстати сказать, — продолжал граф, — вы тут, кажется, сделались большим докой в астрологии, порадейте же за меня перед Мелани.

— Мне порадеть за вас? — засмеялся дон Габриэль. — Вы, стало быть, хотите влюбиться в нее?

— Я не желаю этого, — сказал граф, — и все же, на всякий случай, замолвите за меня словечко.

— Если можете сохранить свободу, храните ее! — посоветовал дон Габриэль.

— Ага! А что еще прикажете мне делать здесь?! — отозвался граф весьма забавным гневным тоном. — Неужели меня не ждет никакой награды за все, что придется претерпеть с доньей Хуаной? А уж будьте уверены, — прибавил он, — что она готовит моему терпению серьезные испытания — чего стоит один только ее интерес к моему здоровью.

Было уже так поздно, что они окончили беседу. Каждому отвели по спальне, которые разделяла лишь одна большая зала. Они спали мало и проснулись на заре, как и полагается начинающим влюбленным.

Исидора и Мелани, проводив тетушку в ее спальню, отправились к себе и улеглись вместе. Они хотели немного поболтать перед сном, однако так и не проронили ни слова, а лишь ворочались с боку на бок, поскольку были скорее взволнованы, чем утомлены.

— Почему вы не спите, милая сестрица? Уж не больны ли вы? — спросила наконец Исидора.

— А вы-то сами? — отвечала Мелани. — Вам что мешает заснуть? — Исидора глубоко вздохнула, лишь кратко ответив: «Не знаю», — и обе снова умолкли.

Однако прошло немного времени, и Мелани услышала, как сестра ее снова вздохнула.

— Ах! Что же это? — сказала она, обнимая ее. — Вы скрываете, отчего грустите — неужели вы мне так мало доверяете?

— Сама не знаю, со мной такое впервые в жизни, — отвечала ей сестра, — но эти слезы по такой недостойной причине, что нельзя проливать их без стыда!

— Вы меня пугаете! — сказала Мелани растроганно. — И хоть я и не понимаю вас, однако уверена, что ваша печаль не может быть без причины. Расскажите же мне все, не оставляя в волнении, в которое уже и так меня повергли.

— Клянусь вам, сестрица, — я вовсе не обманула вас, сказав, что сама не знаю, что со мною. Но, раз уж вы хотите знать все, признаюсь, что, пока я была в комнате у наших гостей-странников, меня так волновал этот раненый, он показался мне таким любезным, невзирая на свое безобразное одеяние, что я, сама того не желая, думала: «Коль скоро он держит себя столь достойно в его незавидном положении, — как же выглядел бы он, если бы оказался человеком благородным и роскошно одетым?» Я все льстила себя надеждой, что он, быть может, высокого рода и вынужден скрывать это, как вдруг, на мою беду, брат его рассказал тетушке о них обоих: они музыканты, милая моя Мелани! Нож в сердце был бы лучше этакого известия! Но я-то, я ведь питаю склонность к человеку низкого происхождения — я, которая раньше ни к кому не испытывала ни малейшей слабости!

— Ах, сестрица! — воскликнула Мелани. — Минута, о которой вы рассказываете, и для меня оказалась столь же роковой. Дон Габриэль уже успел очаровать меня красотой своего голоса — что же сталось со мною, когда за этой смехотворной одеждой пилигрима я заметила благородную осанку, правильные черты и столь приятный нрав, какой и у людей самого высокого происхождения редко встретить!

— Как бы они ни были милы, — произнесла Исидора, — да не допустят небеса, чтобы мы смотрели на них иначе, чем на музыкантов; думаю, нам следует поторопить их отъезд.

— Неужто вы хотите, чтобы этот несчастный раненый умер? — сказала Мелани.

— Нет, — отвечала та, — я хочу, чтобы он поскорее выздоровел и ушел отсюда. Я нахожу, что лучше всего держаться подальше от тех, кто может навлечь на нас беду.

— Увы, я согласна, — отозвалась Мелани, — и последую за вами в этом намерении.

Так они беседовали, пока наконец не заметили, что светает, и тогда постарались поспать хоть немного.

Донья Хуана провела несколько злых часов, ее мучил страх, как бы пилигриму не стало еще хуже, чем было, когда она его оставила; он явился слишком поздно, чтобы можно было сразу же послать за хирургом, сделавшим бы ему перевязку, но теперь она отправила нарочного в Сьюдад-Реаль[127] за двумя самыми умелыми и, как только те явились, повела их к графу.

Граф оставался в постели и очень досадовал на это принуждение; при нем был Понсе де Леон, когда вошла донья Хуана, а за ней еще двое мужчин. Наши странники сначала подумали, что это слуги, но тут тетушка сказала графу, что надлежит быть готовым ко всему, — быть может, придется сделать надрезы, — но ему нечего опасаться, ибо она предоставляет его заботам лучших мастеров в Европе.

Пока она говорила, один хирург торопливо щипал корпию, а другой раскладывал на столе ланцеты, бритвы, ножницы, бистури и пять или шесть скляночек с мазями. Невозможно без смеха вообразить, в каком замешательстве оказался граф и какая злость его охватила; он делал дону Габриэлю страшные глаза, давая понять, что все вот-вот будет раскрыто. Дон Габриэль, и сам испытывавший не меньшую растерянность, все-таки отважился сказать донье Хуане:

— Сударыня, мы никогда не отправляемся странствовать без небольшого запаса симпатического пороха[128], который обладает чудесными целительными свойствами. Вчера я посыпал им рану моего брата, и у меня есть основания полагать, что скоро он будет совсем здоров.

Хирурги, услышав это и почуяв, что придется им остаться ни с чем, ополчились против столь гибельного средства; они говорили даже, что тут не обошлось без колдовства, и святая Инквизиция[129] не потерпит, чтобы от этого выздоравливали. Услышав страшное слово «инквизиция», донья Хуана едва не пустилась наутек, но граф успокоил ее, сказав, что порох составлен из обычных лекарственных трав, и, стоит ей только пожелать, он раскроет секрет снадобья.

— По меньшей мере, — отвечала она, — позвольте хирургам осмотреть вашу рану: они не причинят вам вреда.

— В этом я не уверен, — сказал ей граф шепотом и так доверительно, что она зарделась от радости. — Вы же видите, сударыня, что это за люди.

Она сдалась и так щедро заплатила лекарям, что те удалились весьма довольные.

Поскольку ей не хотелось слишком скоро расставаться с графом де Агиляром, она искала предлога, чтобы задержаться подле него, и обратилась к Понсе де Леону:

— Вы говорили, что знаете романсы, — доставьте же мне несказанное удовольствие, рассказав какой-нибудь, ведь я так их люблю!

— Повинуюсь вам, — отвечал он почтительно. И начал:

Пер. М. А. Гистер

Барашек[130]

те счастливые времена, когда жили еще на свете феи, царствовал один король, и было у него три дочери. Они были прекрасны и юны и достойны всяческого восхищения, но всех любезней и краше была младшая. Звали ее Чудо-Грёза. Король-отец за месяц дарил ей больше платьев и лент, чем ее сестрам за год, но у нее было такое доброе сердечко, что она с ними охотно делилась, и все трое крепко-крепко дружили.

А короля донимали зловредные соседи, которым надоело жить с ним в мире, и начали они с ним войну, да такую жестокую, что быть бы ему побитым, если бы не умел он защищаться. Собрал он огромную рать и отправился воевать. Три принцессы с гувернером остались во дворце, где каждый день получали от короля добрые вести: то он город возьмет, то битву выиграет. И вот разбил он врагов, выгнал их из своего королевства и наконец воротился во дворец, к своей малютке Чудо-Грёзе, которую так любил. Три принцессы заказали, каждая, по парчовому платью: одна — зеленое, другая — голубое, а третья — белое. Каменья были платьям под стать: к зеленому — изумруды, к голубому — бирюза, а к белому — алмазы. Представ пред королем в таких уборах, они пропели ему стихи о его ратных подвигах, которые только что сочинили:

В венце блистательных побед

Мы рады лицезреть вас, государь-родитель!

Устроим празднества, каких не видел свет,

Чтоб вам пришлись они по вкусу, повелитель.

Потешим, в знак любви дочерней непритворной,

Мы вас заботами и песнею задорной.

Увидев, как они красивы и веселы, король их нежно расцеловал, а пуще всех обласкал Чудо-Грёзу.

Накрыли роскошный стол, и он с тремя дочерьми сел пировать; но, имея обыкновение во всем видеть тайный смысл, спрашивает старшую:

— А скажите-ка мне, почему на вас зеленое платье?

— Государь, — отвечала она, — услышав о ваших подвигах, я решила, что зеленый цвет будет обозначать мою радость и надежду на ваше возвращение.

— Превосходно! — воскликнул король. — А вы, доченька, почему надели голубое?

— Государь, — отвечала принцесса, — это чтобы показать, что за вас ежедневно возносились молитвы богам и что видеть вас для меня все равно что лицезреть разверстые небеса и прекраснейшие светила.

— Надо же, — произнес король, — вы говорите как настоящий оракул. А вы, Чудо-Грёза, почему в белом?

— Государь, — отвечала она, — потому, что этот цвет подходит мне больше других.

— Как, — сказал король, изрядно раздосадованный, — и только-то всего?

— Я просто стремилась вам понравиться, — отвечала принцесса, — чего иного могла я желать?

Любивший ее король нашел, что она достойно выпуталась, и заявил, что ее милая выходка ему понравилась, а ее речь даже не лишена искусства излагать мысль не вдруг, а с расстановкою.

— Ну вот, — сказал он, — я недурно поужинал и не хочу ложиться так рано; расскажите же мне, что вам снилось накануне моего возвращения.

Старшей снилось, что он привез ей платье, на котором золото и каменья сияли краше солнца. Второй — будто он привез ей вместе с платьем еще и золотую пряжу, чтобы напрясть ему на рубашки. Младшая же сказала, что ей приснился день свадьбы средней сестры, и король, держа в руках золотой кувшин, вдруг промолвил: «Подойдите, Чудо-Грёза, я полью вам на руки».

Разгневанный ее словами, король нахмурил брови и скорчил страшнейшую гримасу, так что все поняли, как он зол; потом, не говоря ни слова, удалился в свои покои и лег спать. Но сон дочери не шел у него из головы. «Эта маленькая негодница, — говорил он себе, — хочет меня унизить, — за слугу, что ли, своего меня держит! Не удивляюсь я теперь, что она надела платье из белой парчи; нет, вовсе она не думала мне в нем понравиться; послушать ее, так я недостоин, чтобы она обо мне беспокоилась. Ну нет, не бывать этому — я ее коварным замыслам свершиться не дам!»

Он встал в страшном гневе и, хоть еще и не рассвело, послал за гвардейским капитаном.

— Вы слышали, — сказал он ему, — какой сон приснился Чудо-Грёзе; ясно как день, что она злоумышляет против меня. Приказываю вам немедля отвести ее в лес и зарубить. Если обманете — сами умрете страшной смертью. А в доказательство принесите мне ее сердце и язык.

Гвардейский капитан очень удивился, услышав столь бесчеловечный приказ. Ни словом не переча и боясь, как бы король не разозлился еще пуще и не поручил такого дела кому-нибудь другому, он ответил ему, что зарубит принцессу и принесет королю ее сердце и язык, и тотчас отправился в ее опочивальню. Ему не сразу решились открыть, ведь было еще очень рано; однако он сказал Чудо-Грёзе, что ее требует король. Та проворно встала и оделась. Карлица-мавританка по имени Патипата несла шлейф ее платья, а следом скакали неразлучные с нею обезьянка Скребушон и пудель Тантен. Гвардейский капитан велел Чудо-Грёзе спуститься, сказав, что король вышел в сад подышать прохладой; сам же притворился, что ищет его, но нигде не может найти.

— Несомненно, — сказал он, — король решил погулять в лесу.

Он отворил калитку и повел ее в чащу. Уже начинало светать. Принцесса взглянула на провожатого — тот был в слезах и от печали не мог слова вымолвить.

— Что с вами? — спросила она. — Сдается мне, вы чем-то сильно расстроены.

— Ох, сударыня! — воскликнул он. — Да как же мне не грустить-то, ведь ужаснее приказа сроду и не бывало! Король велел мне зарубить вас на этом самом месте и принести ему ваше сердце и язык. Если я не сделаю этого, он меня казнит.

Бедная принцесса испугалась, побледнела и тихо заплакала: казалось, агнца привели на заклание. Но ее прекрасные глаза разглядывали капитана без злости.

— Решитесь ли вы убить меня, — сказала она ему, — меня, никогда не делавшую вам зла и говорившую о вас королю лишь хорошее? Добро бы я заслуживала этого от моего отца — тогда я безропотно снесла бы столь суровую кару. Но увы! Я всегда так почитала и любила его, что сей гнев не может быть справедлив.

— Прекрасная принцесса, — отвечал ей гвардейский капитан, — вам нет нужды опасаться, что я сотворю такое варварское дело; но пусть даже и приму я смерть, коей угрожал мне король, это вас не спасет. Надобно придумать что-нибудь, дабы я мог явиться к нему с уверениями, что вы мертвы.

— Какое же нам найти средство, — сказала Чудо-Грёза, — ведь, не принеси вы ему моих языка и сердца, он вам не поверит?

Тут Патипата (которая все слышала, а про нее-то глубоко опечаленные принцесса с капитаном и вовсе позабыли) смело приблизилась и бросилась в ноги Чудо-Грёзе.

— Сударыня, — вскричала она, — вот моя жизнь, возьмите ее — я же буду счастлива умереть за такую прекрасную госпожу.

— Ах, вот уж ни за что, милая моя Патипата, — ответила принцесса, целуя ее, — и столь трогательное свидетельство дружбы делает твою жизнь для меня столь же дорогой, как и моя собственная.

Тут приблизилась и Скребушон.

— Как мудро вы поступаете, — заговорила она, — любя столь верную рабыню, какова Патипата. Она может оказаться вам полезнее, чем я. Зато я с радостью отдам вам свой язык вместе с сердцем и буду счастлива увековечить мое имя в империи мартышек.

— Ах, моя миленькая Скребушон, — ответила Чудо-Грёза, — что такое говоришь ты: отнять у тебя жизнь — да об этом страшно подумать.

— Не будь я добрый песик, — не выдержал тут и Тантен, — если допущу, чтобы кто-то другой отдал жизнь за мою хозяйку. Это я должен умереть, или пусть не умрет никто.

Тут между Патипатой, Скребушон и Тантеном разгорелся ожесточенный спор, даже и до брани дошло. Наконец Скребушон, которая была попроворнее других, вскарабкалась на верхушку дерева, бросилась вниз и насмерть убилась. Жаль было принцессе свою верную обезьянку, — но, раз уж она все равно умерла, согласилась Чудо-Грёза, чтобы гвардейский капитан вырезал у нее язык; однако язычок был так мал, не больше кулачка, что они с великим прискорбием поняли: этим короля не обмануть.

— Увы! Милая моя обезьянка! Напрасно ты погибла, — сказала принцесса, — не сохранить мою жизнь ценой твоей смерти.

— Зато мне достанется эта честь! — перебила тут мавританка; тотчас она схватила нож, которым вырезали язык Скребушон, и вонзила его себе в грудь. Гвардейский капитан хотел было взять ее язык, но он был такой черный, что король сразу догадался бы обо всем.

— Ну разве же я не бездольна? — сказала принцесса, плача. — Теряю все, что люблю, а от горькой судьбы спасения все нет.

— Ах, не сделали вы по-моему, — промолвил тут Тантен, — а ведь тогда вам пришлось бы сожалеть только обо мне, а мне выпала бы честь быть единственным предметом сожаления.

Чудо-Грёза, рыдая, поцеловала песика. С горькими слезами убежала она в густую чащу, а когда вернулась, ее провожатого там не было — вокруг лежали только трупы мавританки, обезьянки и собачки. Прежде чем уйти, она схоронила их в яме, которую случайно нашла под деревом, а на коре написала такие слова:

Здесь смертный погребен, и не один, а трое.

На этом месте все почили, как герои.

Они, не трепеща, чтоб жизнь спасти мою,

Решились, как один, враз погубить свою.

Пора было наконец подумать и о том, как спастись самой. Находиться в этом лесу, так близко к замку ее отца, где первый встречный мог заметить и узнать ее, а львы или волки — запросто съесть как цыпленка, было совсем небезопасно, и она пустилась в путь куда глаза глядят. Лес был такой огромный, а солнце так пекло, что она умирала от жары, страха и усталости и непрестанно озиралась по сторонам, но чаще не было конца. Она то и дело вздрагивала, ибо ей казалось, что за нею гонится король, чтобы убить ее. Так она горевала и сетовала, что и рассказать нельзя.

Брела она и брела, сама не зная куда, а колючки рвали ее красивое платье и царапали белую кожу. Наконец она услышала, как блеет барашек.

— Здесь конечно же ходят пастухи со своими стадами. Они могут отвести меня в какую-нибудь хижину, где я смогу скрыться, одевшись крестьянкой. Увы, — продолжала она, — отнюдь не всегда счастливы властители и принцы. Кто бы во всем королевстве поверил, что я беглянка и мой родной отец, без всякой причины, желает моей смерти, а мне приходится переодеваться, чтобы ее избежать?!

Пока она так размышляла, блеяние слышалось все ближе, но с каким же удивлением увидела она вдруг на просторной поляне, окруженной рощами, огромного белоснежного барана с позолоченными рогами, с цветочной гирляндой на шее и нитями из небывало крупных жемчужин на копытах. На груди у него висело несколько алмазных ожерелий, а лежал он на померанцевых цветах. Над ним был натянут шатер из золотой парчи, защищавший от докучных солнечных лучей. Вокруг расселись около сотни нарядных барашков, и никто из них даже и не думал щипать травку: один угощался кофе, шербетом, мороженым и лимонадом, а другой — клубникой, сливками и вареньями; иные играли в бассет, иные в ланскенет[131]; на некоторых были золотые ожерелья, украшенные галантными вензелями, в ушах — серьги, и все были увиты цветами и лентами. Чудо-Грёза так дивилась, что и шелохнуться не могла. Она искала глазами пастуха столь необычайного стада, как вдруг самый красивый баран подошел к ней, приплясывая да припрыгивая.

— Сюда, божественная принцесса, — молвил он, — не стоит бояться столь нежных и мирных животных, каковы мы.

— Вот чудо! — воскликнула она и попятилась. — Говорящие бараны!

— Ах, сударыня, — возразил он, — ваша обезьянка и собачка говорили так чудесно, однако ж это вас не удивляло?

— Их наделила даром речи одна фея, — ответила Чудо-Грёза, — потому это и не казалось столь уж необычным.

— Кто знает — может, и с нами случилось нечто в этом роде. — Тут баран улыбнулся на свой бараний манер. — Но что же, милая принцесса, привело сюда вас?

— Тысяча бедствий, господин Баран, — молвила она, — я, несчастнейшее создание на свете, ищу убежища от гнева собственного отца.

— Что ж, сударыня, — произнес баран, — идемте со мной — я предоставлю вам убежище, о котором будете знать только вы одна и где вы будете совершенной хозяйкою.

— Я не смогу следовать за вами, — вздохнула Чудо-Грёза, — я умираю от усталости.

Златорогий Баран приказал подать его карету. В мгновение ока прискакали шесть коз, запряженных в такую громадную тыкву, что в ней вполне удобно было бы усесться вдвоем, притом высушенную и внутри обтянутую кожей и бархатом. Принцесса вошла в столь необычный экипаж, не переставая удивляться; господин Баран последовал за нею туда же, и козы что есть духу помчались к пещере, вход в которую был завален огромным камнем. Златорогий баран коснулся его копытом, и камень тотчас же упал; тогда барашек сказал принцессе, чтоб входила без опаски. Ей же эта пещера внушала настоящий ужас и, не окажись она в столь плачевном положении, ни за что бы туда не спустилась; но в такой крайности, как теперь, впору было, пожалуй, броситься и в колодец.

И вот она бестрепетно пошла вслед за бараном, спускаясь за ним так глубоко, так глубоко, что, казалось ей, они дошли до самой земли антиподов[132]. А еще боялась принцесса, не ведет ли он ее в царство мертвых. Наконец они оказались в просторной долине, покрытой множеством всевозможных цветов; их аромат превосходил все благовонья, какие ей до тех пор случалось обонять; полноводная река померанцевой воды омывала ту долину; источники испанского вина, розалиды, гипократова глинтвейна[133] и тысячи других напитков струились то водопадами, то очаровательными журчащими ручейками. Кругом тут росли необычайные деревья, образовывавшие целые аллеи; с ветвей их свешивались куропатки, нашпигованные и прожаренные лучше, чем у Гербуа[134]. Были и настоящие улицы, с висевшими на деревьях жареными дроздами и рябчиками, индейками, курами, фазанами и овсянками, а в укромных закоулках дождем сыпались с неба раковые шейки, наваристые бульоны, гусиная печенка, телячье рагу, белые кровяные колбаски, пироги, паштеты, фруктовые мармелады и разные варенья, а также луидоры, экю, жемчуга и алмазы. Этот редкостный, да к тому же весьма полезный дождь привлек бы нашу честную компанию, будь огромный баран более расположен к непринужденному общению, однако все хроники, в которых о сем говорится, уверяют, что держался он сурово как римский сенатор.

Когда Чудо-Грёза явилась в сих дивных краях, стояло прекраснейшее из времен года, и потому перед ней не открылось иного дворца, кроме длинной череды апельсиновых деревьев, жасминов, жимолости да маленьких мускатных роз, чьи ветви сплетались, образуя кабинеты, залы и спальни с мебелью из золотой и серебряной сетки, огромными зеркалами[135], люстрами и восхитительными картинами.

Господин Баран сказал принцессе, что она госпожа этих мест. Вот уже несколько лет приходится ему оплакивать свою участь, но теперь лишь в ее власти помочь ему забыть все беды.

— Вы так щедры, очаровательный барашек, — отвечала ему принцесса, — и все здесь кажется мне столь необыкновенным, что я не знаю, что и думать об этом.

Не успела она произнести эти слова, как перед ней явился сонм прелестнейших нимф. Они принесли ей фрукты в янтарных корзинках, но стоило ей лишь попытаться приблизиться к ним, как те мгновенно отдалялись; она протянула руку, чтобы коснуться их, и, ничего не ощутив, догадалась, что это были призраки.

— Ах! — воскликнула она. — Но кто же это?

Она расплакалась, и король Баран (ибо так звали его), на мгновение покинувший было ее, тут же вернулся и, видя ее в слезах, едва не умер от огорчения у ее ног.

— Что с вами, прекрасная принцесса, — спросил он, — разве вас не привечают здесь с подобающим вам почтением?

— О да, — отвечала она, — я вовсе не жалуюсь, однако должна сознаться, что не привыкла жить среди призрачных теней и говорящих баранов. Все здесь меня пугает, и, хоть я и признательна, что вы привели меня сюда, но буду еще благодарнее вам, если вы отведете меня обратно на свет божий.

— Ничего не бойтесь, — промолвил Баран, — но соблаговолите наконец спокойно выслушать повесть о моих злоключениях.

Я был рожден для престола. От длинной череды королей, моих предков, мне досталось прекраснейшее королевство в мире. Подданные меня любили, для соседей я был предметом зависти и страха, и относились ко мне со справедливым почтением. Обо мне говорили, что еще ни один король не бывал столь достоин этого звания, и никто из видевших меня не оставался ко мне равнодушным. Я страстно любил охоту. Отдавшись охотничьему азарту, гнал я однажды оленя и отбился от свиты. Вдруг я увидел, как олень кидается в озеро. Я пришпорил коня, столь же храбро, сколь и неосторожно, но вдруг, вопреки ожиданиям, почувствовал не холод воды, а необыкновенный жар. Озеро разверзлось, и через дыру, из которой рвались жуткие всполохи, я провалился на самое дно бездны, где извивались ужасные языки пламени.

Я решил, что погиб, как вдруг услышал голос, сказавший: «Не меньше огня надобно, чтобы разжечь твое сердце, о неблагодарный!» — «Эй, кто тут жалуется на мою холодность?» — «Несчастное существо, — отвечал голос, — которое безнадежно обожает тебя». Тут же огонь погас, и я увидел фею, знакомую мне с младых ногтей, столь старую и безобразную, что я всегда боялся ее. Она шла, опираясь на юную рабыню непревзойденной красоты, всю в золотых цепях, что говорило о ее высоком происхождении. «Что за чудеса тут происходят, Чурбанна (так звали эту фею)? — спросил я. — Все это по вашему приказу?» — «Ну а по чьему же еще? — отвечала она. — Разве до сих пор ты не знал о моих чувствах? Да мне ли, о стыд, объясняться с тобою, будто утратил все могущество неотразимый огнь глаз моих? Подумай, как унижаюсь я, признаваясь тебе в моей слабости, — ведь хоть ты и великий король, а все ж меньше муравья перед такой феей, как я!»

«Что ж, постараюсь вам угодить, — сказал я нетерпеливо, — но чего вы, в конце концов, от меня хотите? Мою корону, мои города, мои сокровища?» — «Ха-ха, несчастный, — с презрением отвечала она, — да стоит мне пожелать, и мои поварята станут могущественнее тебя. Нет, я прошу только твоей любви; мои взоры тысячу раз молили тебя о ней, но ты не понимал — а вернее, не хотел понимать. Будь ты помолвлен, — продолжала она, — я спокойно примирилась бы с твоей любовью к другой. Но я слишком к тебе привязана, чтобы не заметить, сколь равнодушно твое сердце. Так что ж, тогда люби меня, — промолвила она, поджимая губки, чтобы они были покрасивее, и закатывая глаза, — мне так хочется быть твоей милой Чурбанной — и я прибавлю еще двадцать королевств к тому, которым ты владеешь, и еще сто башен, набитых золотом, и пятьсот — серебром; словом, все, чего ни пожелаешь, будет твоим».

«Госпожа Чурбанна, — сказал я ей, — не в этой же дыре, где я, того и гляди, поджарюсь, объясняться в любви к предмету столь достойному, как вы! Заклинаю вас всеми прелестями, придающими вам такую миловидность, отпустите меня на волю, а там уж мы вместе рассудим, чем могу я вас порадовать». «Ах ты, обманщик! — воскликнула она, — кабы ты любил меня, так не искал бы пути в свое королевство: в пещере, в лисьей норе, в лесу, в пустыне — всюду ты был бы счастлив. Не думай, что на простушку напал, и не надейся вернуться — ты останешься здесь и перво-наперво будешь пасти моих баранов — они умны и умеют вести беседу уж не хуже твоего».

Тут же, приблизившись к лужайке, на которой мы теперь находимся, она показала мне свое стадо. Но я даже не взглянул на него. Чудом из чудес показалась мне сопровождавшая ее прекрасная рабыня; мой взгляд меня выдал. Заметив это, жестокая Чурбанна бросилась на девицу и изо всей силы воткнула шило ей в глаз, так что прелестница тут же рассталась с жизнью. При столь гнусной сцене я бросился на Чурбанну и, обнажив меч, мигом принес бы ее в жертву столь драгоценной тени, если бы чары ее вдруг не сковали моих движений. Все мои усилия были тщетны, я упал наземь, я пытался убить себя, чтобы только не оставаться в том положении, в каком оказался, но тут Чурбанна сказала мне с насмешливой улыбкой:

«Узнай же, каково мое могущество: ты, кто был львом, теперь станешь бараном».

В тот же миг она коснулась меня волшебной палочкой, и я превратился в того, кто сейчас пред вами. Я не утратил ни дара речи, ни понимания всей плачевности моего нового состояния.

«Пять лет быть тебе бараном и полновластным хозяином сих прекрасных мест, — сказала она, — я же буду далеко и, не видя больше твоего прекрасного лица, стану вспоминать лишь о ненависти, которую ты от меня заслужил».

Она исчезла. Если что и могло смягчить мое несчастье, то как раз ее отсутствие. Говорящие бараны, жившие здесь, признали меня за своего короля; они рассказали мне, что из них, столь же несчастных, как я, когда-то не угодивших мстительной фее, она и составила свое стадо. Наказание это не для всех было одинаково долгим. Иным случалось обрести прежний облик и покинуть отару. Других же, настоящих соперников или врагов Чурбанны, она убивала — на сто лет или чуть меньше, — и затем они снова возвращались на белый свет. Юная рабыня, о которой я вам рассказывал, была как раз из таких. С тех пор я с удовольствием иногда встречал ее, совсем безмолвную; и как же больно мне было узнать, что она всего лишь тень. Но, увидев, что один из моих баранов тенью ходит за этим милым призраком, я понял, что это ее возлюбленный, а Чурбанна, не терпевшая нежностей, стремилась разлучить их.

Эта мысль заставила меня отдалиться от тени рабыни, и три года я ни к чему не испытывал влечения, кроме моей свободы.

Поэтому-то, кстати, я иной раз и углублялся в лес. Там я видел вас, прекрасная принцесса, — продолжал он, — то в тележке, которой вы сами правили ловчее, чем Солнце своей колесницей[136], то на охоте, верхом на коне, неукротимом для любого всадника, кроме вас, или бегавшей по поляне взапуски с другими принцессами и выигрывавшей приз, подобно новой Аталанте[137]. Ах, принцесса! Если бы в те времена, когда мое сердце втайне мечтало о вас, я осмелился заговорить с вами, — сколько всего я мог бы сказать! Но что для вас теперь признание несчастного барана?

Услышанное так взволновало Чудо-Грёзу, что она не нашла ответа, и все-таки была с ним столь учтива, что внушила ему некоторую надежду, сказав также, что меньше боится теней теперь, зная, что однажды они оживут.

— Увы, — прибавила принцесса, — если бы мою бедную Патипату, милую Скребушон и прелестного Тантена, пожертвовавших ради меня своей жизнью, постигла та же участь, мне бы не было здесь так грустно.

При всей плачевности своего положения, король Баран был в то же время наделен удивительным могуществом. Он призвал своего шталмейстера (то был баран весьма осанистый) и сказал ему:

— Найдите нам мавританку, обезьянку и пуделя, дабы их тени развеселили нашу принцессу.

И мига не прошло, как они явились пред нею, и, хотя и не могли приближаться так, чтобы дать до себя дотронуться, одно их присутствие уже было для принцессы несказанным утешением.

Королю Барану было не занимать и ума, и утонченности, и искусства приятной беседы, он так пылко любил Чудо-Грёзу, что и она прониклась к нему симпатией, а затем и полюбила его. Да может ли не понравиться прелестный барашек, столь нежный да ласковый, тем более если знать, что это король и что тяготеющие над ним чары когда-нибудь да рассеются. Итак, принцесса весело проводила время, дожидаясь счастливейшей развязки. Галантный баран был занят лишь ею: устраивал то празднества, то концерты, то охоту. Помогало ему в этом все его стадо, нашлось дело даже теням.

Однажды вечером, когда возвратились гонцы — а надо сказать, что король Баран аккуратно посылал их за самыми свежими новостями, — ему донесли, что старшая сестра Чудо-Грёзы собирается замуж за великого принца и великолепию предстоящей свадьбы не будет равных.

— Ах, — воскликнула принцесса, — как же я несчастна, что не увижу всей этой роскоши, а останусь тут под землей с тенями да баранами, когда моей сестре, нарядной как королева, все будут почести воздавать!

— На что вы жалуетесь, сударыня? — ответил ей король баранов. — Разве же я вам запрещал поехать на свадьбу? Отправляйтесь когда вам вздумается, только обещайте мне вернуться. Если вы не согласитесь, право, я умру у ваших ног, ибо моя страсть столь велика, что, если я вас потеряю, мне не жить.

Растроганная Чудо-Грёза пообещала барану, что ничто на свете не помешает ее возвращению. Он дал ей экипаж, подобающий особе столь благородной; принцесса оделась со всем возможным великолепием, не забыв ничего, что приумножило бы ее красоту, а затем уселась в перламутровую карету, запряженную гиппогрифами[138] буланой масти[139], недавно доставленными из Страны антиподов. Король Баран отправил с нею свиту из богато одетых и великолепно сложенных офицеров, которых собрали издалека, чтобы они охраняли принцессу.

Она явилась во дворец короля-отца как раз к началу свадебного пира. Стоило ей войти, как все были поражены блеском ее красоты и драгоценностей. Одни лишь похвалы и славословия раздавались вокруг, а король глядел на нее так внимательно и радостно, что она боялась, как бы он ее не узнал. Но ему, уверенному, что его дочь умерла, такое даже и в голову не пришло.

Однако она все же боялась, что ее схватят, и не осталась до конца церемонии. Принцесса ускользнула незаметно, оставив коралловый ларчик, украшенный изумрудами, надписанный алмазной вязью: «Драгоценности для новобрачной». Ларчик тут же открыли — чего там только не было! Король, сгоравший от нетерпения познакомиться с прекрасной гостьей, был в отчаянии, что больше ее не увидит. Он строго-настрого наказал: если вдруг она снова появится — закрыть за ней все двери и во что бы то ни стало задержать.

Как ни скоро вернулась принцесса, а показалось барану, что не было ее лет сто. Он ждал ее у ручья в самой гуще леса с богатейшими подарками, чтобы так отблагодарить за возвращение; принялся ласкать ее, потом улегся у ее ног, целуя ей руки и рассказывая, как волновался и тосковал. Страсть сделала его столь красноречивым, что принцесса была очарована.

Через некоторое время король выдавал замуж вторую дочь. Узнав об этом, Чудо-Грёза стала упрашивать барана отпустить ее и на этот праздник — ведь он был так важен для нее. Баран не мог скрыть своей скорби: он предчувствовал несчастье. Но не всегда в наших силах избежать беды, а поскольку просьба принцессы была превыше всего, не смог он ей отказать.

— Вы оставляете меня, сударыня, — сказал он ей, — в моей печали больше виновна моя злая судьбина, нежели вы. Я даю согласие, раз вам того хочется, но знайте: большей жертвы я не мог бы вам принести.

Она уверяла его, что не задержится дольше, чем в прошлый раз, и что разлука и для нее столь же чувствительна, и умоляла его не беспокоиться. Принцесса отправилась на свадьбу с той же свитой и так же явилась к началу церемонии. Ее встретили невольным возгласом восхищения. От нее и вправду глаз было не оторвать, все с трудом верили, что такой необыкновенной красотою наделена простая смертная.

Король пришел в восторг: он глаз от нее не мог отвести и приказал закрыть все двери, чтобы задержать ее. Церемония уже подходила к концу, и принцесса проворно поднялась, стараясь скрыться в толпе, но каково же было ее удивление и огорчение, когда все двери оказались заперты!

Однако король был с ней столь почтителен и ласков, что страхи ее рассеялись. Он умолял ее не лишать их так скоро удовольствия видеть ее, и пригласил разделить празднество со всеми приглашенными принцами и принцессами. Потом сам ввел принцессу в роскошную залу, где собрался весь двор, сам взял золотой тазик и кувшин с водой, чтобы полить на ее прекрасные руки. И тут уж Чудо-Грёза не совладала с собою.

Она бросилась ему в ноги и произнесла, обнимая его колени:

— Вот и сбылся мой сон, батюшка: вы поливаете мне на руки на свадьбе сестрицы — и, однако ж, ничего страшного с вами не случилось!

Королю тем легче было узнать ее, что уже не раз замечал он в ней необыкновенное сходство с Чудо-Грёзой.

— Ах, милая дочь! — воскликнул он в слезах, обнимая ее. — Сможете ли вы забыть о моей жестокости? А ведь я и вправду думал, что ваш сон предвещает мне утрату короны, и потому желал вашей смерти. Да ведь так оно теперь-то и вышло, — добавил он потом, — ибо корону свою я передаю вам. — С этими словами король снял с себя корону и надел ее ей на голову, воскликнув:

— Да здравствует Ее Величество Чудо-Грёза!

И все подхватили его возглас, а обе сестры молодой королевы бросились ей на шею, обнимая ее и целуя. Чудо-Грёза не помнила себя от радости, она и плакала и смеялась, обнимала одну сестру, говоря с другой, благодарила короля и не забыла спросить про гвардейского капитана, которому стольким была обязана; а узнав, что он уже умер, опечалилась несказанно.

Ее пригласили на пир, и за столом король спросил, каково приходилось ей с тех пор, как он отдал свой бесчеловечный приказ. Она тут же обо всем рассказала с неподражаемым изяществом, так что все внимательно слушали ее.

Но пока забывшая обо всем Чудо-Грёза веселилась с отцом и сестрами, час, когда ей надлежало вернуться, прошел, и влюбленный баран не помнил себя от волнения и скорби.

— Она не желает возвращаться, — восклицал он, — ибо ей стала отвратительна моя баранья морда! Ах, и несчастный же я любовник! Что станется со мной без Чудо-Грёзы? О Чурбанна, зловредная фея, жестоко мстишь ты за мое безразличие!

Сетованиям его не было конца, и, увидев, что ночь уже близко, а принцессы все нет, он сам помчался в город и, придя к вратам дворца, спросил о Чудо-Грёзе; но ее приключения были уже слишком известны, и потому его даже на порог не пустили. Жалобы и стенания барана тронули бы кого угодно, но только не суровых королевских стражников. Наконец, не в силах снести такое горе, он пал наземь и испустил дух.

Король, ничего не знавший об этой прискорбной трагедии, предложил дочери прокатиться по городу, освещенному множеством факелов, украшавших и окна домов, и большие площади. Но каково же было принцессе, едва выйдя из дворца, увидеть, что на мостовой бездыханным лежит милый ее барашек? Выскочив из кареты, она бросилась к нему, рыдая и оплакивая его от души, — тут и поняла Чудо-Грёза, что ее небрежность стоила жизни королю-Барану, и сама едва не умерла с горя.

Вот и приходится признать, что и самые высокородные господа, подобно всем смертным, столь же подвержены ударам судьбы и нередко самые страшные несчастья постигают их как раз в ту минуту, когда кажется им, что почти достигли они исполнения всех желаний.

* * *

Нередко лучший дар судьбы —

Причина наших тяжких бедствий.

Достоинства, предмет мольбы,

Нам не даются без последствий.

И наш король-Баран остался бы в живых,

Чурбанна бы ему с возлюбленной не мстила,

Когда б он не зажег страстей в ней роковых.

Его же доброта его и погубила.

Он участи такой отнюдь не заслужил,

Чурбанна с присными напрасно бы старалась.

Вражды он не таил, без лести он любил,

Давно подобных чувств в мужчинах

                                            не встречалось.

Кого же смерть его теперь не удивит?

Лишь королю овец такое подобает!

На наших пастбищах кто ж нынче умирает,

Коль ярочка его заблудшая сбежит?..

Пер. М. А. Гистер

Дон Габриэль Понсе де Леон

Продолжение

онья Хуана, знавшая толк в романсах, горячо расхваливала только что рассказанный; она жалела несчастного барашка, бранила Чудо-Грёзу за ее оплошность и никогда еще не бывала в лучшем расположении духа.

Наконец она удалилась — пора было принарядиться. Хуана смотрелась во все зеркала, какие только у нее были, с таким вниманием, как, быть может, никогда прежде. Быстро переодевшись, она пошла к племянницам и застала их еще в кровати.

— До чего же вы ленивы! — сказала она. — А вот я уже была у пилигримов. Я услышала прекраснейший романс на свете и уже сотню раз обошла весь дом; прояви вы сострадание, так последовали бы моему примеру и глаза у вас были бы не такие заплывшие да заспанные — взгляните вон, как ясны мои, сна в них как не бывало.

Исидора и Мелани с трудом сдержали смех, ведь глазки у доньи Хуаны были такие маленькие и запавшие, что, если б не краснота, их, сказать по правде, и разглядеть-то было бы трудно.

Девицы отвечали, что у них болит голова и они не знали, что им следует посещать этих чужеземцев.

— Вот уж они вам и наскучили! — усмехнулась Хуана. — Конечно, они же не знатные сеньоры. А вот я, так напротив, люблю их за их бедность; и что же может быть трогательнее, чем оказаться вдали от дома, стать жертвой нападения, страдать от раны? Право, меня все это так задело за живое, что я решила восполнить весь ущерб, нанесенный им грабителями: я хочу, чтобы они остались здесь на некоторое время и обучили вас всему тому, ради чего мой брат и послал их сюда.

— Как, сударыня, — воскликнула Исидора, — вы собираетесь оставить в доме людей, которых не знаете и которые, быть может, ничего не смыслят в своем деле? Да мы с ними скорее забудем все, что прежде умели, чем научимся чему-нибудь новому!

— Вы противитесь всему, чего я ни пожелаю, дорогие мои племянницы! — в гневе отвечала донья Хуана. — Что ж, я не могу заставить вас учиться против воли, но тогда уж позвольте мне поучиться самой. Я-то с радостью займусь и пением, и гитарой; лет пятьдесят назад я очень недурно играла, немножко освежить умение — и я все вспомню, то-то вам будет приятно послушать!

Поскольку тетка была скуповата, Исидора сочла, что легко сможет отделаться от пилигримов, сперва описав ей смешную картину — когда в ее апартаментах эти паломники примутся играть на разных инструментах и петь в своих кожаных накидках, жутких широкополых шляпах, при раковинах и флягах из тыквы, — а потом намекнув, что учителей надо бы приодеть, прежде чем приниматься за уроки.

— Вы, конечно, были бы довольны, кабы они остались как есть, был бы только повод позубоскалить, — отвечала ей тетка, — но вот у вашего брата есть весьма подходящая одежда — отдам-ка я им ее.

— А что, коли мой брат не столь милосерден, как вы, сударыня? — сказала Мелани.

— Тем хуже для него, — резко возразила старуха, — мой долг — елико возможно заставить его попасть в рай, а для этого нет лучшего средства, как благотворить за его счет.

И она тут же вышла, оставив племянниц вдвоем.

— Ах, дорогая сестрица, — сказала Мелани, — наша тетушка сошла с ума, в ее-то лета брать уроки пения и танцев — что может быть сумасброднее? Несомненно, она полюбила одного из этих чужеземцев, — вот уж чудо, которому не перестанешь удивляться.

— Чего же вы хотите, сестрица, — печально отозвалась Исидора, — всему виной наше несчастие: будь мы менее затронуты в этой истории, все повернулось бы совсем иначе. Станем же мужаться: нам понадобится немало сил.

Пока они одевались, донья Хуана отправилась препираться с графом, которому хотелось встать и поесть чего-нибудь повнушительнее принесенного ею куриного отвара с травами, столь же освежающими, сколь и слабительными. От этого последнего слова граф едва не взбесился; он произнес, искоса взглянув на кузена:

— Да уж, если симпатический порох меня не вылечит, я рехнусь нынче же.

Донья Хуана, увидев его таким рассерженным, рассердилась и сама и пригрозила ему жестокой лихорадкой, о которой уже достаточно говорит блеск его глаз, добавив, что, видно, он твердо решил себя доконать; ее же совесть чиста — она предприняла все что нужно, а облегчится он или нет, это уж дело его.

По ее мрачному виду граф заметил, что она недовольна. Он сказал ей, что, напротив, никогда не хотел жить так, как теперь, когда она благоволит им интересоваться, и ставит отныне целью собственного бытия скромно засвидетельствовать ей свою признательность и повсюду рассказать о ее великодушии. Донья Хуана тут же утихомирилась и, дабы доказать, что не предложит ему ничего такого, чего бы не выпила сама, тут же у него на глазах проглотила бульон, послуживший причиной раздора. Она едва не умерла — действие отвара сказалось незамедлительно, и ей пришлось все бросить и бежать к себе.

— Ну что?! — воскликнул граф, едва она скрылась из виду. — Видали вы фурию, подобную этой, или же несчастье, равное моему? Если так будет продолжаться и дальше и если вы сами не сделаетесь предметом ее интереса, я не выдержу.

— Бедный мой кузен, — отвечал дон Габриэль, смеясь, — да ведь вы, кажется, сами однажды заметили, что интересуете ее куда больше, чем я; но, в конце концов, так ли уж повредила бы вам чашка куриного отвара, в котором, подумаешь, всего-то немножко слабительного?

— Да, — сказал ему граф, гневный, как все демоны ада, — объявляю вам, что, не будь здесь Мелани и не испытывай я столь сильного желания увидеть ее снова, — тогда, что бы вы ни говорили и ни совершали, я бросил бы вас тут одного с вашей затеей. Увы, — продолжал он, — я ведь не погрешил против истины, сказав, что в этом замке обитает фея; только я добавил было тогда, что мы ее отсюда изгнали, а между тем, за грехи мои, она все еще здесь.

— Ваши жалобы странны, — отозвался дон Габриэль, — будьте спокойны: я обещаю вам, что мой порох вылечит вас сегодня же и рана ваша так хорошо затянется, что и шрама видно не будет.

— Дай же вам Бог, — воскликнул граф, — так же умело залечить и мою сердечную рану! Ибо, повторяю вам: та, что была мне нанесена вчера вечером, глубока и нескоро закроется.

— Как же мне нравится, что вы так искренне признаете свое поражение! — воскликнул дон Габриэль. — Теперь вы на своем опыте узнаете, что я заслуживаю вашего снисхождения, как ни хочется вам иной раз мне в нем отказать.

Подошел час обеда; донья Хуана была еще не в силах прийти к пилигримам сама, но, поскольку страх, как бы ее дорогой больной не скушал лишнего, терзал ее еще сильнее принятого утром лекарства, она послала за племянницами и приказала им последить за порядком.

— Не выходите из его комнаты, — прибавила она, — пока его брат не выйдет из-за стола.

— Но, сударыня, — возразила Исидора, — мне кажется, ваш капеллан гораздо лучше подходит для подобных поручений. Позвольте, мы распорядимся.

— Как, — воскликнула донья Хуана, — вы по-прежнему противитесь моей воле! В вас нет ни милосердия к бедным, ни доброты к странникам, ни послушания вашей тетушке!

Она была в таком гневе, что племянницы, не желая слушать всего, что она собиралась еще сказать им, поскорее удалились.

Они остановились в галерее, выходившей прямо к комнате графа, и печально переглянулись.

— Кто сравнится в сумасбродстве с нашей тетушкой? — спросила Исидора. — Она настойчиво заставляет нас посещать тех, кого мы опасаемся больше всего на свете; будь они благородного происхождения, богаты и влюблены в нас, она предпочла бы спрятать нас на дне колодца.

— Однако, сестрица, — перебила ее Мелани, — если она и принуждает нас это делать, то не из желания подвергнуть опасности наше сердце. Уверена, она пришла бы в отчаяние, окажись мы на ее пути; она, видимо, полагает, что мы существуем лишь для того, чтобы исполнять ее прихоти. Она любит Эстеве, и никогда еще огонь не разгорался так быстро на горючем веществе, как разгорелся он в ее сердце. Тетя даже пожелала учиться пению и игре на гитаре — как тут не умереть со смеху, не будь у нас тысячи причин для печали?

— Все это так, — отозвалась Исидора, — но как же нам удержаться, чтобы не воздать по достоинству этим чужестранцам?

— Нужно постоянно помнить, — отвечала Мелани, — что они настолько ниже нас, что наши сердца не могут быть созданы друг для друга, и лучше умереть, чем иметь повод упрекать себя впредь.

Тут они ощутили в себе такую решимость противиться своим склонностям, что храбро вошли в комнату к пилигримам.

Граф лежал в постели и походил он не на бедного странника, а скорее на благородного сеньора. На нем было прекрасное белье — наши путники держали при себе много смен в небольшом сундучке. Поскольку музыканты всегда водят компанию с людьми из хорошего общества, белье на них обычно чистое, поэтому граф не счел нужным прятать свои кружева и дал выбиться на поверхность огненно-красной ленте, которой были обшиты ворот и манжеты его рубашки[140]. Дон Габриэль также снял плащ пилигрима, к тому же причесав свои красивые волосы, так что и он выглядел столь же привлекательно, как его кузен.

Хотя с Исидорой и ее сестрой и были их горничные, да еще капеллан, за которым они успели послать, все же девицы испытывали неловкость в комнате двоих мужчин, не доводившихся им близкими родственниками: в самом деле, для испанцев это вещь столь необычная, что лишь упрямица вроде их тетки могла не усмотреть тут явного затруднения.

Мелани с улыбкой сказала графу, что тетушка, озабоченная его выздоровлением, похоже, приказала уморить его голодом, и она пришла нарочно, чтобы не давать ему есть. Граф отвечал, глядя на нее с нежностью и почтением:

— Вашими устами донье Хуане нетрудно будет запретить мне есть; мне так приятно вас видеть, что я бы и вовсе не выздоравливал.

— А что до меня, — сказал дон Габриэль, обращаясь к Исидоре, — то, видя, как здесь сострадают больным, я и сам не прочь захворать.

— А вы чувствуете, что это вам грозит? — поспешила спросить Мелани.

— Да, сударыня, — отвечал он, — у меня постоянное волнение и боли в сердце.

— Вот уж неудача, — промолвила Исидора, — а мы-то надеялись, что услышим еще один из тех прекрасных напевов, что очаровали нас вчера вечером.

— Ах, сударыня, — воскликнул дон Габриэль, — у меня всегда хватит сил повиноваться вам, только извольте приказать!

— Однако, — продолжала она, — не удастся ли нам вскоре послушать и то, как дон Эстеве аккомпанирует вашему пению на своей арфе?

— Нынче же вечером, сударыня, — отвечал тот, — ведь моя рана затягивается так быстро, что я встану с легкостью.

— Однако уже время обеда, — заметила Мелани, — когда вы поедите, мы вас оставим.

— Как, сударыня! — перебил ее граф. — Весь остаток дня мы проведем без вас? Уверяю вас, что в таком случае мне нелегко будет нынче вечером держаться таким молодцом, как я обещал вам.

— Если только донья Хуана снова не отправит нас к вам, — сказала Исидора, — вряд ли мы сюда вернемся.

Дону Габриэлю принесли обед, но он был так поглощен счастьем видеть и слышать свою возлюбленную, что совершенно лишился аппетита. Донья Мелани уговаривала его поесть, а Исидора продолжала беседовать с графом. Наконец девицы решили, что мешают дону Габриэлю обедать, а графу встать, и, будучи не такими сторонницами поста, как их тетка, и сообразив, что больному надо бы дать время подкрепиться, поспешили уйти.

Между тем Хуана, которая ни о чем не забывала, прислала им одежду своего племянника; тот заказал ее для сельской местности, то есть по французской моде[141]. Они без труда надели все, что им прислали, и при этом смеялись от души.

— Хитёр был бы дон Луис, — говорили они, — угадай он только, что мы сейчас у него и щеголяем в его платьях.

Они еще немного побалагурили об этом, но затем дон Габриэль резко поменял тему:

— Заметили вы, с каким безразличием обращается со мною прекрасная Исидора? Меня едва лишь удостаивает ответом, а между тем я заметил, как два или три раза она задерживала взор на вас; а ведь я почел бы себя необычайно счастливым, взгляни она так на меня.

— Вот уж чистая фантазия, — отвечал граф, — правда-то в другом: донья Мелани испытывает к вам то же, что, по вашим же словам, Исидора ко мне. Она едва ли не чрезмерно расхваливает ваш голос, ее восхищает все, что вы ни скажете. Ах, дорогой кузен, боюсь, как бы вы не одержали здесь двух побед вместо одной!

— Я честнее, чем вы думаете, — отвечал дон Габриэль, — признаю, что она со мною весьма любезна, но Исидора легко вознаградит вас за это.

— Из всего этого я заключаю, — сказал граф, — что мы не нравимся ни той, ни другой. Я бы этому не удивлялся и не огорчался, — прибавил он тут же, — странно было бы добиться успеха в столь краткое время.

— Я очень боюсь, — сказал Понсе де Леон, — что, если вы до сих пор полны решимости выздороветь сегодня к вечеру, завтра нам придется уйти — ведь у нас уже не будет предлога остаться!

— Уверяю вас, — отвечал граф, — что не намерен дольше оставаться жертвой навязчивого милосердия доньи Хуаны; вообразите, что это вас она морит голодом, не дает сказать ни слова, готова предать в лапы этих палачей-хирургов и, в довершение всех бед, поит своим куриным отваром, — о, тогда бы вам, как и мне, было не до шуток.

— И вы еще говорите, что вас трогают прелести Мелани! — сказал Понсе де Леон, пристально глядя на графа. — Боже мой, до чего же слаба ваша страсть!

— Это милое создание нравилось бы мне бесконечно, если бы я только мог льстить себя надеждой на взаимность. Но признаю, что, как бы она ни была добра ко мне, я не в силах больше оставаться в постели. Ложитесь туда сами, кричите, стоните, жалуйтесь на боли в боку; я скажу, что у вас плеврит, и донья Хуана в своем милосердии заставит пускать вам кровь, пока вас не уморит.

Хоть дон Габриэль и был не на шутку раздосадован, он не мог не посмеяться подобной фантазии.

— Мне понадобятся все мои силы, чтобы выдержать холодность Исидоры, — сказал он.

— А я пообедаю, дабы не растерять моих, — отвечал граф.

Понсе де Леон составил ему компанию и поел как голодный путешественник, а не как страстный влюбленный.

Обе сестры явились в комнату доньи Хуаны, чтобы засвидетельствовать почтение и рассказать ей, что пилигримы здоровы. Их тетка тоже начала выздоравливать, хотя жестоко промучилась все утро. Коль скоро, так заявила Хуана, от симпатического пороха раненый и вправду может подняться так быстро, то она впредь будет только им одним и лечиться, непременно выведает его секрет и приготовит его и для себя, и для всех своих друзей.

— Однако, — сказала она, — возможно ли, чтобы этот бедняжка-раненый мог дойти нынче до моей комнаты?

— Я в этом не сомневаюсь, сударыня, — отвечала Мелани, — он выглядит замечательно и, если я не ошибаюсь, они готовят маленький концерт, чтобы поразвлечь вас.

— Как же я рада, — воскликнула Хуана, — что случай направил их в этот дворец! Нужно оказать им наилучший прием, чтобы они могли расхвалить его повсюду.

Ее племянницы отправились к себе и, пообедав, заперлись вместе.

— Расскажите же мне, что у вас нового, — спросила Мелани у Исидоры, — каково вам теперь, крепче вы или слабее?

— Я несчастнейшее создание на свете, — отвечала та, — мне столь же досадно, сколь и стыдно, что я не могу возненавидеть человека, нарушившего мой покой; вы заметили, что я мало говорила и много размышляла, — я проверяла свои чувства… Нет, не могу сказать.

Она умолкла. Мелани долго молча глядела на нее.

— Вам жаль меня, не правда ли? — продолжала наконец Исидора.

— Как бы я ни жалела вас, — отвечала Мелани, — себя мне еще жальче, ведь теперь я яснее чувствую, как велика моя беда, и думаю, что в вас больше мужества.

— Ах, сестрица, что может мужество, — воскликнула Исидора, — если с ним вступает в борьбу сердечная склонность?

— Однако, — прибавила Мелани, — не кажется ли вам, что эти чужеземцы были бы рады остаться здесь?

— Они так стеснены в средствах, — промолвила Исидора, — что сие было бы неудивительно.

— Не знаю, богаты они или бедны, — отозвалась Мелани, — но, судя по их наружности и уму, несомненно, можно было бы принять их скорее за принцев, чем за простых людей.

— Хватит бесплодных фантазий, бедная моя Мелани, — перебила ее Исидора, — это всего лишь музыканты, они сами нам так представились, не пожелав даже оставить нас в счастливом неведении, и меня восхищает их искренность.

— А я, напротив, не могу им в этом поверить, — отвечала Мелани. — Разве не случалось никому и до них скрывать свое происхождение?

— Нет, — возразила Исидора, — обычно себе приписывают более высокое происхождение, но не бывает, чтобы дворянин выдавал себя за простолюдина.

Почувствовав себя лучше, Хуана послала спросить, не желают ли пилигримы зайти к ней, ведь ей было бы так приятно их повидать, если только Эстеве достаточно окреп. Услышав это, и тот, и другой весьма обеспокоились.

— Боюсь я, — сказал дон Габриэль, — не собираются ли нас спровадить. Мне, пожалуй, уже захотелось слечь.

— О! С этим вы слишком долго тянули; идите же к ней и ничего не бойтесь. Непохоже, чтобы, нащупав у меня вчера неровный пульс, сегодня она пожелала выставить нас за дверь, и либо я не virtuoso[142], либо мы ей отнюдь не противны.

Итак, дон Габриэль, успокоившись, последовал за пришедшим слугой, а граф тихо и осторожно пошел за ним, из опасения, по его же объяснению, как бы рана снова не открылась. Стоило донье Хуане увидеть их, и она так развеселилась, что немало удивила всех своих дам. Она приказала гостям сесть подле нее, не желая слушать никаких доводов, к коим те прибегли, дабы избежать подобных вольностей, и попросила потешить ее песней. Граф и дон Габриэль не заставили себя уговаривать. Заметив в углу арфу, они спросили разрешения сыграть на ней, что им, разумеется, было с радостью позволено. По приказу тетки послали за племянницами, и, как только те явились, граф, желая расположить к себе сострадательную Хуану, запел:

О Небо, удали от нас свои угрозы,

Утешь нас, осуши скорее наши слезы,

Довольно нам страдать,

Довольно горевать.

В опасных сих краях кому достанет власти

Огородить нас от напасти?

Кто бедных странников избавит от воров —

Грозы окрестных всех лесов?

О Небо, удали от нас свои угрозы,

Утешь нас, осуши скорее наши слезы,

Довольно нам страдать,

Довольно горевать.

Донья Хуана была в несказанном восхищении, услышав, как замечательно поет молодой музыкант, а узнав, что он к тому же поэт, перебила его, воскликнув:

— Клянусь святым Иаковом, покровителем Испании[143], вам больше не надо опасаться воров, вы в хорошем доме и не скоро еще его покинете, а когда это и случится, мы дадим столь многочисленную стражу, что не вам — грабителям придется бояться!

Тут наши пилигримы принялись наперебой изъявлять ей свою почтительнейшую благодарность, она же упрашивала их продолжать концерт, что они и исполнили наилучшим образом.

Нетрудно догадаться, что дамы, столь благосклонные к пилигримам, слушали их с необычайным удовольствием; при этом все были несколько разочарованы, ибо их взоры и вздохи не находили желаемого отклика. Понсе де Леон глядел лишь на Исидору, та же непрестанно обращала свой взор к графу; граф не отрывал восторженных глаз от Мелани, она же только и думала, что о доне Габриэле. Хуана же тщетно расхваливала графа и досаждала ему так, что он не сказал ей ни единого ласкового слова.

Она, однако, льстила себя надеждами больше остальных, решив, что он не осмеливается слушать движений своего сердца лишь по причине чрезмерного почтения. Что же касается наших влюбленных, они на сей счет не обманывались и поэтому весьма опечалились, как только закончили петь. Донья Хуана спросила, не желают ли они поучить ее музыке и игре на разных инструментах.

— Быть может, — сказала она, — я и танцевать научусь, вот только вылечусь от подагры и воспаления седалищного нерва — оно терзает меня уже тридцатый год; но не думайте, что я отступлюсь, хоть бы и еще двадцать лет учиться понадобилось.

Они отвечали, что это слишком большая честь и они рады бы и всю жизнь провести у нее, но просят дозволения прежде написать отцу и испросить его разрешения. Она этому не противилась, а, напротив, хвалила их за это намерение.

Тут же она схватила гитару и взяла несколько аккордов своими сухими и тощими пальцами, дрожавшими всякий раз, когда она прикасалась к струне. Всем пришлось приложить немало усилий, чтобы не расхохотаться от души; однако граф, которого она сразу же избрала учителем, забывал всю свою веселость, стоило ему подумать о безразличии юной Мелани. Оба пилигрима, закончив концерт, поспешили удалиться, так как было уже довольно поздно, и дамы тоже разошлись по опочивальням.

Увидев сестру в глубокой печали, Исидора сказала:

— Не буду спрашивать, что с вами, милая моя Мелани, ибо сужу о состоянии вашего сердца по своему собственному: мы любим и, что еще горше, не находим благодарности и взаимности в чувствах этих чужеземцев.

— Между тем не следует думать, будто они к нам равнодушны, — отозвалась Мелани, — но судьба так беспримерно зла, что их или же наши сердца обознались, и мы не любим тех, кто любит нас, а любим тех, кто нас не любит.

— Ах, сестрица, — перебила Исидора, — как хорошо вы это сказали, что сердца наши обознались. До чего же дошло, Боже милостивый! И на кого ж нам гневаться за такую неудачу? Ведь это может нас излечить. Если бы их склонности соответствовали оказанному почтению, — что ж, тем больше битв выпало бы на нашу долю, теперь же мы можем сказать друг другу: «Довольно, довольно благоволить к неблагодарным!»

— Но почему вы называете их неблагодарными? — воскликнула Мелани. — Они достойны скорее сострадания, нежели порицания. Возможно даже, они так ведут себя из осмотрительности.

— Подобная осторожность кажется мне тут весьма неуместной, — заметила Исидора, — из осторожности можно не проявлять никакой склонности, но, уж коль скоро они решились ее выказать, зачем было делать это так, чтобы дела противоречили чувствам? Нет, нет, милая моя, тут нет ошибки: дон Эстеве любит вас, а я не противна дону Габриэлю; что же касается тетушки, то она — моя соперница: никогда еще я не видела, чтобы она так на кого-нибудь засматривалась, я даже боялась, как бы у нее не случилось судорог.

— Так что ж! — вскричала Мелани, поразмыслив. — Пускай обида сделает то, чего не смогла сделать гордость: раз эти чужестранцы не умеют любить нас как подобает, станем избегать их, не будем больше искать развлечений, от которых страдает наше сердце!

Исидора была согласна с нею. Увы, обе они преисполнились решимости, все дело стало лишь за силой.

Понсе де Леон и граф жаловались на превратности судьбы не меньше, чем девицы; они были счастливы, что привлекли внимание Исидоры и Мелани, но им вовсе не хотелось ни сделаться соперниками, ни изменить той, которая околдовала их.

— Хорошо же я вознагражден за любовь к Исидоре! Стоит мне взглянуть на нее, как она смотрит на вас, точно спрашивая, с чего это я позволяю себе подобные вольности.

— Так же ведет себя и Мелани, — отвечал граф, — мне еще не удалось добиться от нее ни ласкового слова, ни взгляда. Послушать ее — разница между вами и мною столь же велика, сколь между Фениксом и Вороном[144]. Вы сами видели, что донья Хуана, напротив, отдает явное предпочтение мне.

— Она на вашей стороне, — отвечал Понсе де Леон, — и с радостью бы вас утешила.

— Что лишь увеличивает мою скорбь, ведь сия напасть на меня одного, — отвечал граф, — мне придется отвечать на ее склонность, а это мало радует, особенно когда голова другой тревогой занята.

Прошло несколько дней, а Понсе де Леон и граф еще не отваживались открыть свои чувства Исидоре и Мелани.

— Я бы уже признался ей, — говорил кузену дон Габриэль, — но чего же мне ждать? Я слишком хорошо знаю, что не любим той, которую люблю.

— Я и сам не осмеливаюсь открыться, — отвечал граф, — ведь, не будь даже Мелани так равнодушна ко мне, — на что мне надеяться, с выпавшей мне ролью? На то ли рожден музыкант, чтобы быть любимым благородной девицей? Почему вы хотите по-прежнему оставаться инкогнито? Давайте для начала хотя бы расскажем им о нашем происхождении, быть может, тогда они взглянут на нас поблагосклоннее.

— Как! — перебил его Понсе де Леон. — В довершение наших бед, вы еще хотите, чтобы нас отвергли под настоящим именем?

— Вам, стало быть, ваше имя дороже вашего сердца, коль скоро о первом вы заботитесь больше, чем о втором? — резко возразил ему граф. — Но, в конце концов, я обещал во всем полагаться на вас, так придумайте же, как нам выйти из этой переделки?

— Я опасаюсь всего, и мало что внушает мне надежду, — отвечал ему дон Габриэль, — и, при всей неоценимой помощи вашей, все же я полжизни отдал бы, чтобы вас сейчас здесь не было.

— О, если бы это было угодно Небесам! — воскликнул граф. — Я был спокоен, я был доволен, я был бы рад ни в кого не влюбляться!

Последние слова он почти выкрикнул, тут же в ответ послышался какой-то шум, так что граф встревожился, не подслушивает ли кто у его спальни. Чтобы выяснить, в чем дело, он поднялся и, выглянув за дверь, с немалым удивлением увидел Хуану. Она приложила палец к губам, сделала знак следовать за ней и вышла в галерею.

По выражению ее лица без труда можно было догадаться, что она взволнована. Тут граф почувствовал, как бесконечно дорога ему Мелани, и встревожился, что тайна его стала известна Хуане. Возбуждение едва не заставило его во всем сознаться, однако он все же дождался, пока тетка заговорит первая.

— Вы влюблены, дон Эстеве, — сказала она наконец, — и меня вовсе не удивляет, что сердце ваше не вняло голосу рассудка, что вас не остановила разница между вами и предметом вашей любви; вы еще в том возрасте, когда честолюбие не порок. Но зачем же вы открылись вашему брату в том, что нужно бы скрывать от всех?

Донья Хуана не говорила бы так ласково, знай она, что предметом любви была ее племянница, поэтому граф начал сомневаться, так ли уж много она услышала, и, не желая сам способствовать своему разоблачению, лишь глубоко вздохнул.

— Мне слишком понятен ваш вздох, — смягчилась она, — я должна была бы разозлиться, если бы только могла гневаться на вас. Но, в конце концов, на что вы могли надеяться? Такая особа, как я, не может стать женой человека, уступающего ей происхождением.

Как ни старался граф напустить на себя солидный вид, вся серьезность соскочила с него, едва он понял, о чем идет речь.

— Сердечные чувства, — сказал он, — не всегда зависят от нас. Я понимаю, сударыня, на что обрекает меня злая судьбина: я умру — вот единственное известное мне лекарство.

— Как, вы не знаете другого? — подхватила она, глядя на него своими маленькими красными глазками. — Вот уж поистине жаль: все, что касается вас, слишком трогает меня, чтобы…

Она собиралась выразить ему свою благосклонность, но тут вошла Мелани. Заметив графа, беседующего с теткой, она хотела было удалиться, но Хуана позвала ее.

— Подите сюда, племянница, — промолвила она, — послушайте романс, обещанный мною в прошлый раз; я как раз начинала рассказывать… Я услышала его от одной старой рабыни-арабки — она знала великое множество басен знаменитого Лукмана[145], столь славного на Востоке, что его почитают за второго Эзопа[146]. Этот стиль, такой наивный и детский, нравится не всем: иные большие умы полагают, что сии сказки больше подобают кормилицам да нянькам, нежели утонченным господам. Тем не менее, я нахожу в этой простоте красоту и искусство и знаю людей с отменным вкусом, для которых они сделались любимым развлечением.

— Меня это не удивляет, сударыня, — произнес граф, — разум проявляется в разнообразии; смешон тот, кто не желает читать или слушать сказки; кто ищет в них серьезности, тот достоин осуждения, а кому нравится писать или рассказывать их напыщенно, тот лишает их присущей им живости. Что же до меня, я полагаю, что для отдыха от серьезных занятий нам самое время поразвлечься сказками.

— Мне кажется, — прибавила Мелани, еще не успевшая вставить ни слова, — что сказкам не пристало быть ни витиеватыми, ни затянутыми, им подобает побольше веселости, нежели серьезности, и еще немного морали; но главное, их следует преподносить как безделицу, которую предстоит оценить по достоинству лишь самому слушателю.

— Я расскажу вам один романс, из самых простых, — сказала Хуана, — а уж вы оценивайте его как вам заблагорассудится; впрочем, не могу не заметить, что сочинители подобных вещиц могут создавать и более важные творенья, пожелай они только взять на себя такой труд.

Пер. М. А. Гистер

Вострушка-Золянка[147]

или на свете король с королевой, которые так неумело управлялись с делами, что за это были изгнаны из своего государства. Чтобы прокормиться, им пришлось продать короны, а затем и наряды, белье, кружева и всю мебель; старьевщикам уже надоело скупать у них вещи — изо дня в день горемычная чета что-нибудь им приносила. Когда больше ничего не осталось, король сказал жене:

— Мы высланы из королевства, я гол как сокол, а ведь предстоит и самим жить, и кормить наших бедняжек-дочерей. Придумайте же, как нам быть, ведь королевское мое ремесло — дело совсем нехитрое, а больше я ничего не умею.

Королева славилась своей мудростью: она попросила неделю на размышление. Когда отведенное время подошло к концу, она и молвила:

— Сир, не печальтесь, — сплетите сети и ловите ими птиц и рыб. А когда вервии порвутся, я совью новые. Дочери же наши — ужасные лентяйки, а считают себя светскими дамами и ух какие ходят важные. Нам бы отвести их куда-нибудь далеко-далеко, чтобы они никогда оттуда не вернулись, — ведь мы все равно не сможем купить им вдоволь нарядов.

Король заплакал было, что придется с дочерьми расставаться. Он был хорошим отцом, но во всем слушался королевы и поэтому с нею сразу согласился.

— Встаньте завтра рано утром, — промолвил он, — и уведите ваших дочерей куда вам угодно.

Пока они обсуждали этот план, принцесса Вострушка, самая младшая из сестер, подслушивала через замочную скважину; а поняв, что замыслили отец с матерью, со всех ног помчалась к большому гроту, где жила ее крестная — фея Мерлуза[148]. Она прихватила с собою два фунта масла, несколько яиц и немного молока и муки, чтобы испечь превосходный пирог и угодить фее[149]. Радостно бежала девушка, но, чем дольше длилось путешествие, тем больше ее одолевала усталость. Подошвы ее башмачков совсем износились, и Вострушка стерла в кровь свои крошечные ножки. Когда она совсем выбилась из сил, то села на траву и расплакалась.

А в это время мимо пробегал испанский красавец конь, оседланный и взнузданный; его попону украшало столько брильянтов, что на них можно было купить целых три города. Завидев принцессу, он остановился и принялся мирно пастись рядом с ней, а затем, подогнув передние ноги, казалось, присел в реверансе. Девушка тут же взяла его под уздцы:

— Милая лошадка, отвези меня, пожалуйста, к моей фее-крестной! Ты меня очень обяжешь, ведь я умираю от усталости. Выручи меня только, а я уж накормлю тебя вкусным овсом и прекрасным сеном и постелю тебе свежей соломы на ночь.

Конь опустился, подставив ей спину, и юная Вострушка запрыгнула в седло; скакун пошел так легко, что, казалось, полетел словно птица, а остановился прямо у входа в грот, будто знал к нему дорогу. Так оно и было — ведь это Мерлуза, догадавшись, что крестница хочет ее навестить, послала ей навстречу коня. Когда Вострушка вошла в пещеру, то трижды поклонилась фее и, поцеловав край ее платья, проговорила:

— Здравствуйте, крестная! Как ваше здоровье? Я принесла вам масла, молока, муки и яиц, чтобы, по обычаю наших краев, приготовить вам пирог.

— Добро пожаловать, Вострушка, — сказала фея. — Подойдите ко мне, я вас поцелую.

Она дважды расцеловала девушку, чему та несказанно обрадовалась, ведь другой такой феи, как Мерлуза, нигде было не сыскать.

— Вот что, дорогая моя крестница, — произнесла фея, — побудьте-ка моей горничной: распустите мне волосы и расчешите их.

Принцесса поспешила исполнить ее повеление.

— Я знаю, почему вы пришли, — проговорила Мерлуза, — вы услышали, что король и королева решили от вас избавиться, и хотите избежать сего несчастья. Вот, возьмите этот клубок — он из нервущейся нити. Завяжите узел на воротах вашего дома и несите клубок, разматывая его по дороге. Когда королева оставит вас одних, вы по нитке легко найдете обратный путь.

Принцесса поблагодарила крестную, а та наполнила ее котомку красивыми нарядами, расшитыми золотом и серебром. Фея поцеловала ее и помогла сесть на великолепного скакуна, который в мгновение ока донес девушку до домика Их Величеств. Вострушка сказала коню:

— Дружок, вы так красивы, так умны и мчитесь быстрее ветра. Спасибо за вашу помощь, возвращайтесь к своей госпоже.

Она тихонько вошла в дом, спрятала котомку под подушку и легла спать как ни в чем не бывало. На рассвете король разбудил жену:

— Скорее, сударыня, пора собираться в путь.

Королева тотчас поднялась, надела грубые башмаки, белую фуфайку, кофту да юбку и взяла с собой посох. Потом собрала всех дочерей: старшую — Флоранну, среднюю — Белладонну и младшую — Востроушку, которую все называли Вострушкой.

— Сегодня ночью я подумала, — сказала королева, — а не пора ли навестить мою сестру? Она нас щедро угостит, мы вдоволь наедимся и повеселимся.

Флоранна, которой до смерти надоело жить в глуши, ответила матери:

— Пойдемте же куда вам будет угодно, матушка, только бы не сидеть дома.

Белладонна и Вострушка согласились. Все четверо простились с королем и отправились в путь. Они забрели так далеко, что Вострушка очень боялась, как бы нить не кончилась, ведь пришлось проделать путь почти в тысячу лье. Она неотступно следовала за сестрами, ловко цепляя нить за кусты.

Когда королева решила, что ее дочери не смогут найти дорогу обратно, она завела их в дремучий лес и сказала:

— Поспите, мои маленькие овечки! А я пока побуду пастушкой, которая сторожит свое стадо от волков.

Принцессы улеглись на траву и уснули — все, кроме Вострушки: она лишь закрыла глаза, притворившись спящей. Королева ушла, думая, что никогда их больше не увидит.

«Будь у меня злое сердце, — подумала Вострушка, — я бы тотчас же ушла, бросив сестер, ведь они меня бьют и царапают до крови. Но, несмотря на их дурной нрав, я не хочу оставлять их здесь на верную гибель».

Она разбудила их и всё рассказала. Флоранна и Белладонна в слезах принялись умолять Вострушку взять их с собой, обещая, что отдадут ей своих самых красивых кукол, серебряный потешный домик, другие игрушки и все сладости.

— Я прекрасно знаю, что вы ничего этого не сделаете, — ответила Вострушка, — но оттого я не перестану быть вам доброй сестрой.

Она поднялась и пошла, следуя за нитью, а сестры — за ней, так что принцессы добрались до дома почти в одно время с королевой. Остановившись у дверей, они услышали голос короля:

— Сердце мое болит оттого, что я вижу вас одну.

— Что ж, — сказала королева, — ведь дочери нас слишком стесняли.

— Но если бы вы привели обратно мою Вострушку, — возразил король, — я бы не так печалился об остальных: они-то никого не любят.

Девушки постучали: тук-тук. Король спросил:

— Кто там?

Они ответили:

— Ваши дочери, Флоранна, Белладонна и Вострушка.

Королева задрожала.

— Не открывайте, — взмолилась она, — это, должно быть, злые духи, ведь наши дочери никак не могли вернуться.

Король, столь же малодушный, как и его супруга, крикнул им:

— Лжете, вы не мои дочери.

Но проворная Вострушка воскликнула:

— Папочка, я сейчас нагнусь, а вы посмотрите через кошачий лаз и, если я не Вострушка, высеките меня розгами.

Король так и поступил и, узнав младшую дочь, отворил дверь. Королева притворилась, что рада видеть детей; она сказала им, что забыла кое-что дома и потому вернулась, но потом, конечно, отправилась бы за ними в лес. Принцессы сделали вид, что поверили матери, и забрались на прелестный маленький чердак, служивший им спальней.

— Что ж, милые сестрицы, — промолвила Вострушка, — вы обещали мне куклу.

— А больше тебе ничего не надо, маленькая плутовка?! — отвечали те. — Это из-за тебя королю нет до нас дела.

Они схватили прялки и давай нещадно бить ее, а когда хорошенько поколотили, то легли спать. Вострушка же не могла уснуть: так болели ее ушибы и ссадины. Тут она и услышала, как королева говорит королю:

— Я заведу их еще дальше, на край света, уж оттуда они никогда не вернутся.

Когда Вострушка поняла, что замышляют ее родители, она тихонько поднялась и стала собираться в гости к своей крестной: зашла в курятник, поймала двух куриц и петуха, свернула им шеи, а потом взяла еще двух маленьких кроликов, которых королева откармливала капустой для угощения на особый случай. Положила принцесса гостинцы в корзину и отправилась в путь. Не успела она пройти и лье, дрожа от страха в ночном мраке, как послышались храп и ржание — примчался испанский конь; Вострушка же решила было, что пропала и сейчас ее схватят солдаты, но, увидев красавца скакуна, обрадовалась и забралась на него. Вскоре она достигла жилища своей крестной.

После подобающего приветствия Вострушка преподнесла фее куриц, петуха и кроликов и попросила ее помочь советом, ибо королева поклялась завести принцесс на край света. Мерлуза велела крестнице не расстраиваться и дала ей мешочек с золой:

— Несите его перед собою, встряхивая, и ступайте по золе, а когда захотите вернуться, пойдете обратно по своим следам. Но не приводите домой ваших злобных сестер: если меня не послушаетесь — я больше не захочу вас видеть.

Вострушка попрощалась с феей, взяв по ее повелению еще и шкатулку с тридцатью или сорока миллионами брильянтов, которую положила в карман. Конь уже ждал ее и, по обыкновению, как и прежде, довез девушку до дома. На рассвете королева позвала принцесс; когда те пришли, она им сказала:

— Королю что-то нездоровится. Сегодня ночью мне приснилось, что если набрать редких целебных трав и цветов тут неподалеку, они придадут Его Величеству сил. Давайте поспешим туда, не теряя ни минуты.

Флоранну и Белладонну, которые и подумать не могли, что мать снова захочет от них избавиться, эта новость расстроила. Однако нужно было отправляться в путь. Королева завела дочерей так далеко, как никто еще и заходить не смел; Вострушка же ни слова не промолвила, пока шла за сестрами, только весьма ловко посыпала золой тропу, так что следов не уничтожили ни ветер, ни дождь. Убедившись, что дочери крепко спят, королева оставила их и вернулась домой. На рассвете Вострушка поняла, что мать покинула их, и разбудила сестер.

— Вот мы и одни, — сказала она, — королева ушла.

Флоранна и Белладонна расплакались, принялись рвать на себе волосы и бить себя по лицу, восклицая:

— Боже, что же нам делать?

У Вострушки было золотое сердце: она и тут пожалела сестер.

— Знали бы вы, чем я рискую, — молвила она им, — моя крестная дала мне средство, чтобы найти дорогу обратно, а вот вам помогать запретила. Если я ее не послушаюсь, она больше не захочет меня видеть.

Белладонна с Флоранной бросились ей на шею; они принялись так нежно уговаривать Вострушку, что та не устояла и они опять вернулись все вместе.

Короля с королевой немало удивило возвращение дочерей. Их Величества просовещались всю ночь, и младшая принцесса, которую не зря звали Вострушкой, смекнула, что они опять что-то замышляют и на следующий день королева вновь примется за старое.

Она побежала будить сестер.

— Увы, мы погибли, — воскликнула она, — королева решила во что бы то ни стало завести нас в какую-нибудь глушь и бросить там. Из-за вас я прогневила крестную и теперь не смею снова просить ее о помощи.

Принцессы принялись сокрушаться и всё говорили друг другу:

— Как же нам быть?

Наконец Белладонна сказала:

— Хватит ныть-то, не такая умная эта старуха Мерлуза, чтоб от ее ума другим не поживиться. Нам нужно просто взять с собой гороха, мы рассыплем его по дороге и сможем найти путь обратно.

Флоранне эта мысль показалась восхитительной, и сестры набили полные карманы горошку. Вострушка же вместо гороха взяла с собой котомку, полную красивых платьев, и шкатулку с брильянтами. Когда королева позвала дочерей, те были уже готовы.

Она сказала:

— Сегодня ночью мне приснилось, что в одной стране, а в какой — я вам не скажу, вас ждут три принца, которые хотят на вас жениться. Я отправлюсь туда с вами: так мы проверим, правдив ли мой сон.

Королева пошла впереди, а дочери — за ней. Они беспечно разбрасывали горошины, уверенные, что смогут вернуться домой. На сей раз королева завела принцесс еще дальше, чем прежде, а когда совсем стемнело, вернулась к королю одна, очень усталая, но довольная, что ей больше не придется содержать такую большую семью.

Три принцессы проспали до одиннадцати часов утра. Вострушка первая заметила, что королевы нет с ними. Хотя она и была к этому готова, а все-таки расплакалась: надежды-то у нее было больше на прощение феи-крестной, чем на хитрость сестер. Она сказала им, вне себя от страха:

— Королева ушла, нужно скорее ее догнать.

— Замолчите, негодница, — ответила Флоранна, — мы легко найдем дорогу, когда нам вздумается, а вот вы, кумушка, напрасно торопитесь.

Вострушка не посмела ей возразить. Но когда они стали искать дорогу, то не нашли ни следов, ни тропинки: голуби, которых в той стране водилось великое множество, склевали весь горох. Сестры громко разрыдались. Когда они провели два дня без еды, Флоранна спросила Белладонну:

— Сестрица, не найдется ли у тебя чем-нибудь подкрепиться?

— Нет, — ответила та.

Старшая сестра спросила то же самое у Вострушки.

— У меня тоже ничего нет, — ответила девушка, — но, кажется, я нашла желудь.

— Эй! Отдайте его мне! — закричала одна сестра.

— Нет, мне, — перебила ее другая.

Каждой не терпелось его заполучить.

— Мы не наедимся втроем одним желудем, — сказала Вострушка. — Нужно его посадить, тогда из него вырастет деревце, а уж оно сослужит нам добрую службу.

Сестры согласились с ней, хотя в этих краях и деревьев-то не росло — кругом были лишь капуста да латук, ими принцессы и питались. Будь бедняжки хрупкого здоровья, они давно бы уже умерли: спали всегда под открытым небом, но каждым утром и вечером по очереди поливали желудь, приговаривая:

— Расти, расти, красавец желудь!

И желудь стал расти не по дням, а по часам. Когда дубок стал уже крепкий, Флоранне вздумалось влезть на него, но он еще не мог выдержать ее вес. Взобравшись чуть-чуть, принцесса почувствовала, как сгибается деревце под ее тяжестью, и тут же слезла с него; то же произошло и с Белладонной. А вот маленькая, хрупкая Вострушка залезла на самую вершину дубка, и сестры принялись ее расспрашивать:

— Ничего не видно, сестрица?

— Нет, ничего, — ответила Вострушка.

— Что ж, значит, дубок еще не вырос, — заключила Флоранна.

Так они продолжали его поливать и приговаривать:

— Расти, расти, красавец желудь!

Вострушка неизменно дважды в день забиралась на дубок. Однажды утром, пока она вглядывалась в даль, Белладонна промолвила Флоранне:

— Я нашла котомку, которую сестра от нас спрятала. Как по-твоему, что там может быть?

Флоранна ответила:

— Она мне сказала, что там старые кружева, которые она штопает.

— А я думаю, что там сладости, — добавила Белладонна: она была такой лакомкой, что непременно захотела открыть котомку. Там и вправду оказались все кружева короля и королевы, но под ними были спрятаны роскошные платья Вострушки и шкатулка с брильянтами.

— Ах вот как! Да другой такой проказницы и не сыщешь! — воскликнула средняя принцесса. — Заберем-ка мы эти сокровища себе, а вместо них наложим сюда камней.

Так они и сделали. Вострушка, вернувшись, ничего не заметила, ведь она не собиралась наряжаться в такой глуши, думая лишь о деревце, которое уже становилось прекраснейшим на свете дубом.

Как-то раз, когда Вострушка забралась на него и сестры, по обыкновению, спросили, не видно ли ей что-нибудь, она воскликнула:

— Там вдали большой превосходный дворец, такой прекрасный, что я и описать не могу: стены изумрудные и рубиновые, а крыша из брильянтов, и на ней полно золотых колокольчиков да флюгеры вращаются по ветру.

— Обманщица! — ответили ей сестры. — Такого великолепия вовсе не бывает на свете.

— Поверьте мне, я не лгу, — возразила Вострушка, — посмотрите сами, а то он слепит мне глаза.

Флоранна забралась на дерево. Увидав дворец, она стала его расхваливать, да так, что никак не могла умолкнуть. Белладонну обуяло любопытство, и она, тоже взглянув на дворец, пришла в восхищение.

— Нужно непременно пойти в этот дворец, — решили принцессы, — быть может, там мы и найдем красивых принцев, которые почтут за счастье взять нас в жены.

Весь вечер они обсуждали свой замысел и наконец улеглись спать на травку. Но когда старшие сестры заметили, что Вострушка крепко уснула, Флоранна шепнула Белладонне:

— Вот как мы поступим, сестрица: нарядимся-ка в роскошные платья Вострушки.

— Вы правы, — согласилась Белладонна. Они встали, завили себе в локоны волосы, напудрились, приклеили мушки[150] и надели прекрасные платья, расшитые золотом и серебром и украшенные брильянтами. Такого великолепия еще свет не видывал.

Вострушка не знала, что злые сестры обокрали ее. Проснувшись, она взяла свою котомку, собираясь одеться, но, к ее огорчению, там были одни камни. Тут она заметила, что ее сестры расфуфырились и сияют, как солнце. Девушка заплакала и стала им пенять на их предательство, а они только смеялись и издевались над нею.

— Неужто достанет у вас смелости, — спросила она, — явиться со мной во дворец, не позволив мне нарядиться и прихорошиться?

— Нам и самим не хватает вещей, — ответила Флоранна, — а тебе мы надаем тумаков, если будешь нам докучать.

— Но ведь платья, которые вы надели, — мои, моя крестная подарила их мне, а не вам!

— Если не замолчишь, — сказали они, — мы тебя убьем и закопаем здесь. Никто и не узнает.

Бедная Вострушка и не думала им досаждать. Она медленно поплелась за сестрами, ведь теперь ее могли принять разве что за их служанку.

Чем ближе принцессы подходили к дворцу, тем великолепнее он им казался.

— Ха! — радовались Флоранна и Белладонна. — Мы прекрасно повеселимся и вкусно поедим за королевским столом, а Вострушка будет посудомойкой, ведь она выглядит как замарашка. Если у нас спросят, кто она, не станем называть ее нашей сестрой, скажем, что это деревенская пастушка.

Вострушку, наделенную умом и красотой, охватило отчаяние от такого грубого обращения. Принцессы были уже у врат дворца. Вот они постучали. Тотчас же им отворила безобразная старуха: у нее был только один огромный глаз посреди лба, размером превосходивший пять или шесть обычных, плоский нос, темная кожа и отвратительный рот, внушавший неподдельный ужас, а ростом она была в пятнадцать футов и в обхвате тридцать.

— О несчастные! Что вас сюда привело? — сказала она. — Неужто вы не знаете, что это дворец людоеда, которому вас и на завтрак-то едва ли хватит? Но я добрее мужа: заходите, фазу всех я не съем, еще пару дней поживете на свете.

Услышав такое, принцессы пустились в бегство, надеясь спастись, но один шаг людоедки был как их пятьдесят шажочков. Она догнала девушек, схватив одну за волосы, а двух других за загривок, отнесла под мышкой во дворец и бросила всех трех в погреб, кишащий жабами и ужами и усыпанный костями тех, кого людоеды уже сожрали.

Старуха захотела сразу же сгрызть Вострушку и пошла за уксусом, солью и маслом, чтобы приготовить из нее салат. Но тут она услышала шаги людоеда. Кожа у принцесс была такой белой и нежной, что великанша решила съесть их сама и быстренько спрятала их под большую бадью, в которой была дыра — сквозь нее им было все видно.

Людоед был в шесть раз выше жены, от его раскатистого голоса дрожал весь дворец, а его кашель грохотал как гром. У него был только один огромный жуткий глаз, волосы торчком, а в руках полено — это была его трость. Великан принес корзину с крышкой, откуда он достал пятнадцать младенцев, выкраденных им по дороге, и проглотил их, точно пятнадцать яиц. Увидев это, три принцессы задрожали под бадьей; не смея плакать в голос, они только перешептывались:

— Он ведь съест нас живьем, как же нам сбежать?

Людоед сказал жене:

— А ведь чую я, чую человечинку[151], отдай ее мне.

— Вечно тебе мерещится, — отвечала старуха, — это твои овцы пасутся неподалеку.

— Нет, человечий запах я ни с чем не спутаю. Сейчас обыщу весь замок.

— Ну, и не найдешь ничего.

— А вот ежели найду человека, которого ты от меня спрятала, — отрублю тебе голову и буду ее подбрасывать точно мяч.

Испугавшись угрозы, старуха ответила:

— Не сердись, мой милый людоед, я скажу тебе правду. Сегодня сюда приходили три молодые девицы, и я их поймала, но было бы жаль их съесть — они мастерицы на все руки. Я уже немолода, и мне нужен отдых. Наш прекрасный дворец в запустении, хлеб не пропекается, суп тебе невкусный, я — некрасивая, потому что вкалываю тут как проклятая, не щадя себя. Пусть они будут моими служанками. Умоляю тебя, не трогай их пока: проглотить всегда успеешь, если уж очень есть захочешь.

Людоед нехотя пообещал не съедать принцесс сразу, хотя и проворчал:

— Дай мне хоть двух.

— Нет, они тебе не достанутся.

— Ну тогда хоть самую маленькую.

— Нет, ни одной не дам.

Попререкались они еще, и наконец великан пообещал не трогать девушек. Людоедка же думала про себя: «Когда он отправится на охоту, я их съем, а ему скажу, что они сбежали».

Людоед, выйдя из погреба, велел жене привести пленниц. Бедняжки были до смерти напуганы, и людоедка принялась их успокаивать. Великан же спросил, что они умеют делать. Принцессы ответили, что могут подметать, великолепно прядут и шьют, а еще готовят вкуснейшее рагу — такое, что пальчики оближешь, — и такие лакомые булки, пирожные и пироги, каких не пекут и за сотню лье в округе. Людоед любил вкусно поесть.

— Что ж, пусть наши маленькие мастерицы принимаются за работу. А вот скажи, например, ты, — обратился он к Вострушке, — когда растапливаешь печь, как проверишь, разогрелась она или нет?

— Монсиньор, — ответила она, — я бросаю туда кусочек масла и пробую его языком.

— Хорошо, затопи печку.

Печь была размером с целую конюшню, ведь людоед с женой съедали больше хлеба, чем два войска. Принцесса развела в топке ужасающий огонь, который вспыхнул как пожар. Меж тем людоед, в ожидании вкусного свежего хлеба, умял сто ягнят и сто молочных поросят. Флоранна и Белладонна замешивали тесто. Людоед-великан прогремел:

— Что ж, разогрелась ли печь?

— Монсиньор, — ответила Вострушка, — уже вот-вот.

И она бросила в топку тысячу фунтов масла, сказав:

— Нужно попробовать его языком, но я слишком мала и не дотянусь.

— Зато я дотянусь. — И людоед, нагнувшись, полез прямо в печь, да так глубоко, что не смог выбраться и сгорел дотла. Старуха взглянула в печь и застыла от удивления: ее глазам предстала гора пепла — всё, что осталось от мужа.

Флоранна и Белладонна увидели, как она удручена, и принялись ее всячески утешать — ведь они боялись, как бы людоедка, проголодавшись, не забыла о своем горе и не приготовила из них салат, как собиралась прежде. Сестры успокаивали ее:

— Не падайте духом, сударыня, вы обязательно найдете какого-нибудь короля или маркиза, который будет счастлив назвать вас своей женой.

Она слабо улыбнулась, показав огромные зубы, больше дюйма длиной. Вострушка, заметив, что старуха пришла в хорошее настроение, сказала:

— Пожелай вы только сменить эти ужасные медвежьи шкуры на модные платья, уж мы бы вас восхитительно причесали, и вы бы засияли как звезда.

— Что ж, пусть будет по-твоему, но тогда уж знай — если найдутся дамы красивее меня, я порублю тебя на маленькие кусочки, как мясо на фарш.

Тут принцессы сняли с людоедки чепец и принялись расчесывать и завивать ей волосы. Пока сестры забавляли ее болтовней, Вострушка взяла топор и сзади так сильно ударила им великаншу, что у той голова слетела с плеч.

Такого ликования еще не видел свет. Сестры забрались на крышу дворца и принялись весело звонить в золотые колокольчики, обошли все залы, изукрашенные жемчугом и брильянтами и обставленные такой роскошной мебелью, что принцессы не помнили себя от радости. Они хохотали и пели — ведь теперь у них всего было вдоволь: пшеницы, цукатов, фруктов и кукол. Флоранна и Белладонна развалились на постелях из парчи и бархата, приговаривая:

— Да ведь мы стали богаче, чем был наш отец, пока его не изгнали из королевства. Нам осталось только выйти замуж, но сюда никто не приедет — наверняка этот дворец считают логовом людоедов, а об их гибели никто не знает. Отправимся-ка мы в ближайший город и выйдем там в свет в красивых платьях. Так мы быстро найдем богатых купцов, которые будут счастливы жениться на принцессах.

Они нарядились и сказали Вострушке, что идут прогуляться, а ей велели оставаться дома и заняться пока уборкой и стиркой, чтобы к их возвращению в доме всё сияло чистотой, а иначе-де они ее поколотят. Бедняжка с тяжелым сердцем осталась одна-одинешенька во дворце и, роняя слезы, без устали подметала, чистила и мыла.

— О, несчастная, — причитала она, — не послушалась я крестной, и вот на мою долю выпадают одни беды. Сестры украли мои роскошные платья и сами в них наряжаются. Если бы не я, людоед и его жена сейчас были бы живы и здоровы. Какая мне польза от того, что я их на тот свет отправила? Не лучше ли было бы, если б они меня съели, чем жить так?

И она заплакала горькими слезами. Вскоре вернулись ее сестры; они принесли португальские апельсины[152], цукаты и сахар и наперебой затараторили:

— Ах, какой был роскошный бал! Столько народу! Там танцевал сам принц, а нас так и окружили всеобщим вниманием. А ну-ка разуй нас и почисть от грязи — твое-то ремесло такое!

Вострушке оставалось только подчиниться, а если и вырывалось у нее хоть одно жалобное слово, сестры тут же набрасывались на нее и избивали до полусмерти.

На следующий день они снова отправились на бал, а вернувшись, всячески расписывали его чудесное великолепие. Однажды вечером, когда Вострушка сидела у очага на куче золы, предаваясь тоске-печали, ей пришло в голову ощупать трещины в камине, и она нашла ключик, такой старый и ржавый, что измучилась его оттирать; отчистив же его до блеска, увидела, что он из чистого золота. Тут решила Вострушка, что золотым ключиком должен отпираться какой-нибудь красивый сундучок; обегала она весь дворец и давай вставлять ключик во все замочные скважины и наконец наткнулась на великолепный сундук, к которому ключик-то и подошел. Она открыла его и обнаружила там роскошные наряды, брильянты, кружева, белье и ленты. Ни словом не обмолвившись о такой находке, она с нетерпением ждала, пока сестры уедут на следующее утро; а стоило им скрыться из виду, как Вострушка нарядилась так, что своей красотой затмила солнце.

В этом великолепном наряде она отправилась на бал, где танцевали ее сестры. Хотя на ней и не было маски, она так похорошела, что они ее не узнали. Стоило Вострушке только появиться на балу, как поднялся восхищенный и завистливый шепот. Ее непрестанно приглашали на танец, и она превзошла всех дам и умением танцевать, и красотой. Тут хозяйка бала, подойдя к ней и присев в глубоком реверансе, спросила имя столь удивительной особы, чтоб навсегда его запомнить. Та учтиво ответила, что ее зовут Золянка. Все кавалеры тотчас забыли о своих дамах ради Золянки, и не было ни одного поэта, который бы не сочинил стихов в ее честь. Никогда еще имя столь скромное не производило такого громкого фурора столь стремительно. Все неустанно восхваляли Золянку и глаз с нее не сводили.

Флоранна и Белладонна, до этого тоже пользовавшиеся шумным успехом, теперь умирали с досады, что такой прием оказан этой незнакомке. Но Вострушка с неподражаемым изяществом справлялась со всеобщим вниманием: весь ее облик словно говорил о том, что она создана повелевать. Флоранна и Белладонна привыкли, что у их сестры лицо вечно выпачкано в печной саже, а сама она грязней щенка; поэтому, забыв, как она красива от природы, не узнали ее; им оставалось лишь преклоняться перед Золянкой наравне со всеми.

Вострушка же, видя, что бал вот-вот закончится, поспешно ушла, возвратилась домой и проворно переоделась в лохмотья. А сестры, вернувшись, рассказали ей:

— Ах! Вострушка, какую мы видели очаровательную юную принцессу, — не то что ты, обезьянья рожица. Кожа у нее белая, как снег, румянец алее роз, зубы словно из жемчужин, а губы из коралла. Ее платье, расшитое золотом и бриллиантами, весит больше тысячи фунтов. Как она прекрасна! Как мила!

Вострушка тихо прошептала:

— Такой я и была, такой я и была.

— Что ты там бормочешь? — говорили они.

Вострушка отвечала еще тише:

— Такой я и была.

Эта игра продолжалась еще долго. Не проходило и дня, чтобы Вострушка не показывалась в новом наряде, ведь сундук был волшебный: чем больше платьев она из него брала, тем больше их там появлялось, да таких модных, что остальные дамы принялись шить себе наряды такого же фасона.

Однажды вечером Вострушку так увлекли танцы, что она ушла позже обычного. Чтобы наверстать упущенное время и добраться до дома раньше сестер, она бежала изо всех сил и обронила туфельку из красного бархата, расшитую жемчугом. Остановилась она и хотела было отыскать ее на дороге, да тщетно — ночь была очень темной. Так и вернулась домой в одной туфельке.

На следующий день ехал на охоту старший королевский сын принц Милон[153], он и нашел туфельку Вострушки; приказал подобрать ее, стал внимательно разглядывать и все не мог налюбоваться крохотной очаровательной туфелькой — вертел-вертел ее в руках, целовал и гладил и наконец увез ее с собой. С этого дня он потерял аппетит, исхудал и переменился в лице: ходил грустный-прегрустный и весь пожелтел, как лимон. Король с королевой, в сыне души не чаявшие, во все концы посылали за лучшей дичью и цукатами, но это не помогало: и смотреть не хотел он на яства, и объяснить не желал, отчего так. Тогда повсюду отправили гонцов за докторами, даже в Париж и Монпелье[154]. Когда те явились, то осматривали принца три дня и три ночи, не смыкая глаз, и заключили, что он влюблен и непременно умрет, если не дать ему от его болезни лекарства.

Королева, до безумия любившая сына, заливалась слезами, потому что не могла найти избранницу сына и сыграть свадьбу. Самых прекрасных красавиц приводила она в покои Милона, а тот даже не удостаивал их взглядом. Наконец она сказала ему:

— Мой дорогой сын, ты хочешь, чтобы мы умерли с горя, ибо ты влюблен, но скрываешь от нас свои чувства. Скажи нам, кого ты избрал, и мы вас поженим, даже если она простая пастушка.

Принц, осмелев от таких обещаний, вытащил из-под подушки туфельку и показал ее королеве:

— Вот, сударыня, в чем причина моей болезни. Я нашел эту прелестную крошечную туфельку, когда ехал на охоту. Я женюсь только на той, кому она подойдет.

— Хорошо, мой сын, — промолвила королева, — не печалься, мы прикажем найти прекрасную незнакомку.

Королева рассказала обо всем королю. Тот был очень удивлен, но немедля велел глашатаям объявить под бой барабанов и звуки труб, что все девицы и дамы должны примерить туфельку, и та, которой она придется впору, станет женой принца. Услышав эту новость, все дамы бросились омывать свои ножки целебными водами и натирать их кремами и мазями. Одни соскабливали кожу со ступней, чтобы сделать их красивее. Другие голодали или срезали огрубевшую кожу с ног, чтобы сделать их меньше. Они толпами являлись во дворец примерить туфельку, но ни одна не смогла ее надеть, и чем больше их понапрасну приходило, тем в большее отчаяние впадал принц.

В один из этих дней Флоранна и Белладонна необычайно пышно нарядились.

— Куда вы так разоделись? — спросила Вострушка.

— Мы едем в город, — ответили они, — где живут король и королева, чтобы примерить туфельку, которую нашел принц. Он женится на той, кому она придется впору, так что одна из нас станет королевой.

— А как же я, — воскликнула Вострушка, — разве вы не возьмете меня с собою?

— Экая ты, право, дурища, — расхохотались сестры, — иди поливай капусту, это все, на что ты годишься.

Вострушка тотчас решила надеть лучший наряд и отправиться попытать счастья наравне с остальными: ведь она знала, что ей-то есть на что надеяться, однако же как ей было найти туда дорогу — ведь бал, на котором она так блистала, проходил не в столице королевства. Все же принцесса облачилась в платье из синего шелка, расшитое звездами и брильянтами; на голове у нее сияло солнце, а на спине — луна, и такой свет струился от ее одежд, что на нее невозможно было смотреть не мигая. Выйдя за порог, Вострушка с изумлением увидела испанского красавца скакуна, когда-то отвозившего ее к крестной. Она погладила его и сказала:

— Ты для меня дорогой гость, милая лошадка, я многим обязана крестной Мерлузе.

Конь пригнул передние копыта, и Вострушка села на него, точно нимфа. Его гриву украшало множество золотых колокольчиков и лент, а попоне и узде не было цены. Вострушка в сотню раз превосходила красотой Елену Прекрасную[155].

Испанский скакун пустился вскачь, и его колокольцы так и зазвенели: динь-динь-динь. Флоранна и Белладонна, заслышав звон, обернулись и увидели наездницу. Каково же было их удивление, когда они узнали в ней Вострушку-Золянку! А их-то роскошные наряды сверху донизу забрызгала дорожная грязь.

— Сестрица, — воскликнула Флоранна, обращаясь к Белладонне, — я вас уверяю, что это Вострушка-Золянка.

Тут охнула и Белладонна, а Вострушка проскакала мимо, и ее конь так обдал их грязью, что лица будто покрылись масками. Вострушка рассмеялась и крикнула:

— Эй, ваши высочества, Золушка[156] презирает вас так, как вы того заслуживаете.

Затем она промчалась стрелой и исчезла из виду.

Белладонна и Флоранна переглянулись:

— Привиделось нам, что ли? Кто мог дать платье и коня Вострушке? Что за чудеса — вот и ей улыбнулась удача; чего доброго, и туфелька подойдет, а мы только зря проходим в город?

Пока они терзались отчаянием, Вострушка добралась до дворца. Увидев ее, все подумали, что это какая-нибудь королева: стражники отдали ей честь, тут же забили барабаны, зазвучали трубы и открылись все двери, и те, кто встречал ее на балу, поспешали оказаться впереди нее, чтобы сказать:

— Дорогу, дорогу прекрасной Золянке, новому чуду света!

С такой свитой она вошла в опочивальню умирающего принца. Он взглянул на нее и был очарован; очень надеялся, что туфелька подойдет гостье. А Вострушка тут же ее и надела, да показала и вторую, которую нарочно захватила с собой. Тогда все вскричали:

— Да здравствует принцесса Милона, наша будущая королева!

Принц поднялся с постели и осыпал поцелуями ее руки. Милон показался ей красивым и остроумным и наговорил множество любезностей. Королю и королеве сообщили радостную весть, и они поспешили к сыну. Королева заключила Вострушку в объятия, называя ее своей дочерью, своей крошкой, королевной. Она не поскупилась на богатые подарки, как и щедрый король. Тут прогремел пушечный залп, заиграли скрипки и волынки, и все принялись танцевать и веселиться.

Король, королева и принц уговаривали Золянку выйти замуж.

— Нет, — ответила она, — сперва позвольте мне кое-что рассказать вам.

И Вострушка кратко поведала им о себе. Узнав, что она родилась принцессой, все слушавшие возликовали и чуть не умерли от радости; когда же она назвала имена своих отца-короля и матери-королевы, тут стало ясно, что нынешние властители этих мест отвоевали их королевство, — так они и сказали Золянке. Она поклялась, что свадьбе не быть до тех пор, пока владения ее отца не отдадут ему обратно. Тогда король с королевой пообещали так и сделать — ведь у них самих королевств было больше сотни, так что отдать одно ничего им не стоило.

Тем временем до дворца добрались Белладонна и Флоранна. Они тут же услышали новость, что туфелька пришлась Золянке впору; не зная, что делать и что сказать, они хотели было уйти, не повидавшись с нею. Но она, узнав, что сестры здесь, позвала их к себе и, вместо того чтобы рассердиться и подвергнуть их заслуженному наказанию, подошла к Флоранне и Белладонне, нежно обняла их и представила королеве со словами:

— Сударыня, вот мои милые сестры, прошу вас любить их.

Флоранна и Белладонна застыли от удивления, не в силах слова молвить — так их поразила доброта Вострушки. Она же пообещала вернуть их в родное королевство, которое принц отдаст их семье. Тут они бросились на колени перед Вострушкой, плача от счастья.

Такой пышной свадьбы еще не видел свет. Вострушка написала своей крестной письмо, а отвезти его вместе с щедрыми дарами вызвался испанский красавец конь. Она просила фею разыскать короля и королеву, рассказать им о счастье, выпавшем на их долю, и передать, что они могут вернуться в свое королевство.

Фея Мерлуза как нельзя лучше выполнила это поручение. Родители Вострушки возвратились в свои владения, а ее сестры стали королевами, как и она сама.

* * *

       Коль благороден ты и жаждешь мщенья,

Вострушкино припомни поведенье.

       Неблагодарному желая отомстить,

       Ты расточай ему благодеянья:

Они ж ему и станут наказаньем —

Больнее можно ль уязвить?

Как скверно жадным сестрам было,

Казался горше им удел,

Когда Вострушка им благотворила,

Чем если б людоед их съел.

Сему примеру подражай послушно:

       И помни: благородный человек

       Мудрее не придумает вовек,

       Чем так отмстить великодушно.

Пер. М. А. Гистер

Дон Габриэль Понсе де Леон

Продолжение

етрудно вообразить, как граф и Мелани нахваливали романс, желая потешить рассказчицу и рассыпаясь в любезностях: никогда-де они не слыхивали ничего столь изящного, да еще и так хорошо рассказанного. Хуана была в восторге.

— Вот видите, — говорила она, — моя сказка не хуже той, что рассказал дон Габриэль.

— Ах, сударыня, — отвечал граф, — с вашей ничто не сравнится.

Он продолжал бы и дальше расточать похвалы, столь приятные рассказчице, если бы последнюю не известили о том, что архиепископ Компостельский прибыл и уже находится в ее покоях.

Она поспешила навстречу прелату, Мелани хотела последовать за ней, но граф, не умея подавить свой порыв, попытался удержать ее.

— Вы сочтете меня наглецом, сударыня, — сказал он, — но ведь я лишь хочу признаться в моей почтительной страсти к вам; да, Мелани, я люблю вас. — Тут он немного помолчал, а затем продолжал: — Вы краснеете от этих смелых слов, но не судите о моем сердце, которое я отдаю вам, по скудости моего состояния; я убежден, что моя фортуна впредь совершит ради меня чудеса, если только вы сами будете добры ко мне!

— Довольно бесплодных фантазий, дон Эстеве, — отвечала девица, презрительно глядя на него, — лучшим следствием вашей дерзости будет, если я сохраню ее в тайне и стану смотреть на вас как на безумца.

Граф был как громом поражен. Он едва не попенял ей, что с доном Габриэлем она не была бы столь жестока, однако победил досаду и отошел в сторону.

Он еще мерил галерею большими шагами, размышляя о своем приключении, когда дон Габриэль, тревожившийся о том, чего же хотела донья Хуана от его друга, пришел туда за ним, и печальное лицо графа не на шутку обеспокоило его.

— Расскажите же, что нас ждет! — сказал он.

— Что ждет вас, мне неизвестно, — с горечью отвечал ему граф, — но моя участь меня вовсе не радует. Мелани говорила со мной тоном, полным презрения; она ополчается на мое безвестное происхождение, но ведь на самом деле она просто сравнивает меня с вами, и притом не в мою пользу.

— Увы, дорогой кузен, — отвечал Понсе де Леон, — да разве лучше обстоят мои дела? Исидора также взирает на меня с невыносимым презрением, а между тем мне не избежать признания, пусть даже оно добавит новых горестей к тем, что я и так терплю.

— Вы не так несчастны, как я, — сказал граф, — ведь единственный источник ваших забот — это Исидора, мне же еще и приходится встречать притворной и смехотворной взаимностью страсть старой Хуаны и жертвовать ей временем, которое я бы использовал с большим толком. Только что она дала мне понять, что я ей не противен, и сама уверена, что я ее обожаю, — да вообразимо ли подобное сумасбродство? Если Мелани и впредь будет презирать меня, не думаю, что смогу терпеть внимание ее тетушки.

Он все еще говорил, но Понсе де Леон ничего не отвечал.

— Что это с вами, — спросил граф, — вы так мечтательны!

— Я сочинял куплеты на мотив, который так нравится Исидоре, — отвечал тот, — когда я закончу, вы скажете мне, понравилось ли вам.

— Не советую вам заботиться о моем суждении, — сказал граф, — у меня сейчас на уме совсем не то и сердце не на месте.

Они собирались покинуть галерею, как вдруг их окликнула главная дуэнья Хуаны, пришедшая позвать их спеть архиепископу Компостельскому; однако, слишком хорошо знакомые с ним, чтобы отважиться явиться, они сказались простуженными и пожаловались на жестокую головную боль; а опасаясь уговоров, через парк прошли в комнату, выходившую окнами на лес.

Это убежище о многом напомнило нашим пилигримам; один жалел о выпавших на его долю бедах и треволнениях, другой сокрушался, что нашел такой слабый отклик в сердце той, которая могла бы составить счастье его жизни. Глядя в темный лес, оба печалились, что лучше было оставаться там, нежели оказаться под той роковой звездой, какая ныне светит их любви.

— Что же может быть нелепее? — вопрошал дон Габриэль. — Исидора благосклонно взирает на вас, Мелани охотно принимала бы мои воздыхания; я направляю их не ей, а вам безразлична та, которая любит вас.

— А что, если нам поменяться! — сказал граф. — Тогда наше счастье все еще зависит от нас.

— Ха! Вот так предложение! — воскликнул дон Габриэль. — Да сами-то вы верите, что такое возможно?

— Да, определенно, — отвечал граф, — и страстно хотел бы этого, да вот сердце мое так мало думает о своих интересах, что не спешит исполнять мои желания.

Прошло еще немного времени, и вот, наконец услышав, как мимо проехал архиепископ, возвращавшийся в Компостелу, они спустились в парк и пошли по аллее; тут они заметили Исидору и Мелани — те слишком заскучали в комнате Хуаны и теперь не прочь были прогуляться.

— Войдем в эту зеленую беседку, — сказал кузену Понсе де Леон, — я спою песню, которая нравится Исидоре, и тогда она, быть может, подойдет к нам.

Он не ошибся; однако Мелани, чья досада на графа еще не прошла, попросила сестру остановиться неподалеку от беседки, объяснив причину. Девицы проскользнули между деревьями, но не совсем бесшумно, так что дон Габриэль, внимательно за ними следивший, поспешил начать и пропел такие слова:

К чему противиться Любви?

Доспехи сбросьте, Исидора,

Тот пламень, что кипит в крови,

И вам познать придется скоро.

Божок Амур всех победил,

Сопротивленье бесполезно,

Не ждите, чтоб он вас пленил,

Ступайте сами в плен любезный.

Ведь будет вам, увы, больней,

Коль вас за небреженье страстью

Шалун Амур на склоне дней

Своею покарает властью!

Не в силах нежность задушить,

Вседневно мучась и страдая,

Вам до конца придется жить

И жалуясь, и причитая:

«Увы, дитя, царь всем богам,

Надежду вновь во мне затепли!

Верни огонь моим очам

Иль сделай так, чтоб все ослепли!»

Дон Габриэль собирался продолжать, как вдруг подобно фурии примчалась донья Хуана. Разволновавшись из-за головной боли ее дорогого паломника, она, не успел архиепископ усесться в карету, обегала все аллеи в парке, зная, что он отправился туда. Услышав голос дона Габриэля, она спряталась в кустах и с удивлением уловила в первом же куплете имя своей племянницы; поняв же, что дальше речь о старости, уже не сомневалась, что в песне поется о ней, и влетела в беседку в вышеописанном мною виде.

— Ах, вот оно как! — воскликнула она. — Вы, стало быть, платите за мой добрый прием насмешливыми песенками, дон Габриэль, да еще и даете прекрасные советы моей племяннице. Чудесно же вы со мною обращаетесь!

Трудно описать изумление обоих влюбленных; редко гнев так нежданно настигал адресата. Тут-то почувствовали они, что могут утратить, если им прикажут удалиться. Граф принялся извиняться за дона Габриэля, но вдруг Мелани и Исидора, не в силах более сдерживать волнение, явились и вмешались.

— Как, сударыня! — сказали они тетке. — Разве вы не помните, что мы с сестрицей недавно сочинили эту песенку в вашем присутствии, и это так позабавило вас, что вы пожелали, чтобы я придумала еще несколько куплетов? Теперь же я научила им дона Габриэля, и раз уж они вас раздосадовали, придется нам вступиться за певца.

Обе прелестные девицы и в самом деле слагали песни, однако эта была не из их числа; между тем их убедительный тон успокоил донью Хуану: несказанно обрадовавшись, что насмехались не над ней, она тут же смягчилась.

— Мне жаль, — улыбнулась она Понсе де Леону, — что я излила на вас мой гнев — но поймите же и меня: что может быть обиднее?

Дон Габриэль, весьма учтиво раскланявшись, прибавил, повернувшись к Исидоре:

— Как же я обязан вам, сударыня! Вы оправдали меня: продолжай донья Хуана подозревать меня в черной неблагодарности, я умер бы с горя!

Затем он сказал вполголоса, только ей одной:

— Да, сударыня, я умер бы с горя, если бы мне пришлось оказаться вдали от вас!

Исидора отвечала ему одним лишь взглядом, в котором не было неприязни.

Оставшись наедине, они с кузеном обнялись, и граф сказал:

— Признаем очевидное: старушка нас порядком напугала.

— Я до сих пор в себя не могу прийти, — отвечал дон Габриэль, — и если еще когда-нибудь буду слагать песни, то хотел бы…

— Но, кстати, — перебил его граф, — что за странный прием вы избрали? Вместо того, чтобы выразить Исидоре вашу страсть, вы рассказываете ей про безумства ее тетушки!

— О! Там дальше шло и объяснение, — воскликнул дон Габриэль, — я просто не успел его спеть.

— Поверьте мне, — рассмеялся граф, — объяснитесь лучше в прозе.

— Так вы, стало быть, думаете, — отвечал дон Габриэль, — будто я сам не рад, что спел эти куплеты? Уверяю вас, Исидора снисходительнее к поэтам, чем к другим; она взглянула на меня с добротой, какой прежде я от нее не видал.

— Будь такой же и Мелани, я бы день и ночь сочинял стихи, — сказал граф.

В самом деле, на следующий день, когда он пропел довольно нежные строфы, Мелани попросила его записать их ей в альбом. Граф задумался на мгновенье и вместо этого начертал следующее:

Поверьте, очень скверно

Такой жестокой быть

К тому, кто рад служить

Вам преданно и верно.

Прочтя эти строки, она с презрением стерла их платком. Графа это весьма болезненно задело, однако он не показал виду, произнеся лить:

— Вот примерное наказание за мой маленький подлог, сударыня; соблаговолите же отдать мне альбом, и я напишу в нем то, о чем вы просили.

Она дала ему альбом, и он записал в нем, на мотив менуэта[157], которому недавно научил ее:

Презренье ваше беспредельно,

И в гроб оно меня сведет.

Увы, страдаю я смертельно,

Да только смерть ко мне нейдет.

Казалось, эти строки еще сильнее разгневали ее, и она сказала дону Габриэлю:

— Ваш брат обращается со мною с такой фамильярностью, будто мы ровня.

— Мне слишком хорошо известно, кто вы и кто я, — возразил граф, — однако, сударыня, в ваших глазах все, чего бы я ни сделал — преступление, и этим вы заставляете меня со всей остротой почувствовать, какое несчастье и грех — родиться в безвестности.

Исидора, слышавшая все это, позлорадствовала над его горем.

— Моя сестрица слишком горда и сурова, — утешила она графа.

— Увы, сударыня! — отозвался дон Габриэль. — Разве вы более снисходительны?

Вопрос заставил ее смутиться: задавший его был ей не столь любезен, чтобы удостоить его ласковым ответом. Так эти четверо, которые могли составить счастье друг друга, по странной прихоти своей жестокой звезды сделались друг другу мучителями.

Между тем донья Хуана была всецело занята своей бредовой страстью к графу. Она позвала его в свой кабинет и, после короткой преамбулы, продолжения которой он ждал не без страха, сказала:

— Дон Эстеве, вы кажетесь мне человеком весьма галантным; хоть я и решилась никогда не подчинять себя тяжкому бремени брачных уз, теперь я думаю, что могу без страха изменить этому решению. Мой отец, который был губернатором Лимы, располагал внушительным состоянием; и то, что досталось мне в наследство, по большей части находится не в Испании, а в Мексике[158]. Пожелай вы только уехать туда со мною, и я разделю с вами все мое богатство; здесь я не смогу жить спокойно, став вашей женой, а там ваше происхождение никому не известно, и мы будем счастливы. Подумайте над этим предложением, и, если вы согласны, нам уже надобно собираться в путь: галеоны скоро отходят.

Это нелепое предложение весьма удивило графа, однако, рассудив, что отказ слишком обидит Хуану и лучше просто оттянуть дело, он ответил:

— Сударыня, я не в силах выразить, как признателен вам за доброту; однако я никогда не был неблагодарным и потому, чтобы стать достойным вас, начну с рассказа о своей судьбе.

Некая молодая вдова, весьма богатая и достойная, прониклась ко мне горячим дружеским чувством, часто принимала в своем доме и предложила мне жениться на ней. Я был несказанно рад такой партии; мой отец также обрадовался; вскоре подписали брачный контракт. Наконец наступил день нашего бракосочетания; я поехал за нею вместе со всей моей семьей, и свадьбу сыграли в загородном имении близ Антверпена. Но не прошло и недели, как явился ее первый муж, которого уже десять лет считали погибшим. Моя — а вернее, его жена, сделала вид, что не узнает его. Скандал был столь громок, а моя обида — столь велика, что я оставил отца заниматься процессом, а сам отправился в Сантьяго вместе с братом. Умоляю вас, сударыня, — продолжал он, — позвольте мне дождаться, чтобы дело уладилось, прежде чем ехать в Мексику.

— Так будет правильно, — весьма взволнованно отвечала донья Хуана, — успех этого дела беспокоит меня, и уверяю вас, знай я, что вы женаты, — вовремя задушила бы мое нежное чувство к вам; ведь раз вы любили эту женщину, то всегда будете сожалеть о ней!

— Ах, сударыня! Рядом с вами я легко утешусь, — сказал граф, целуя ее руку, — но, сами видите, сначала нужно расторгнуть мой брак.

Милая старушка с ним согласилась, хотя и зашла уже так далеко в своей нежности, что ее не смутила бы и полигамия.

Дон Габриэль ожидал своего кузена в крайней тревоге: он все еще боялся, как бы, по несчастному стечению обстоятельств, донья Хуана не выгнала их, если б заговор раскрыли. Однако он успокоился, услышав, как граф мечтательно и потихоньку, чтоб его не услышали, мурлычет куплет, сочиненный им про донью Хуану:

Ирида любит красоваться

И хочет в старости казаться

Моложе, чем сама Весна.

Все точно как в «Метаморфозах»[159]:

Весна цветет, она вся в розах;

Цветет Ирида — вся в прыщах она.

— Я уже стал волноваться, — крикнул ему Понсе де Леон, — но вы так веселы, что, кажется, опасения были напрасны.

— И в самом деле, — отвечал граф, — мне есть чему радоваться, и вы с этим согласитесь, узнав, что я приглашаю вас на мою свадьбу.

— На вашу свадьбу? — перебил его крайне встревоженный Понсе де Леон. — Как, с Исидорой?!

— Нет, — с улыбкой возразил граф, — у меня не столь дурной вкус, чтобы избрать молодую и красивую девицу; итак, сообщаю вам, что мое бракосочетание состоится в Мексике, в великом городе Лима, с любезнейшей и очаровательнейшей доньей Хуаной.

— Давно ли у вас это сумасбродство? — спросил дон Габриэль.

— Никакого сумасбродства, — ответил граф, — все весьма серьезно; правда, нашему браку препятствует одно обстоятельство: у меня, видите ли, есть жена в Брюсселе.

Понсе де Леон от души расхохотался, не мог сдержать смеха и сам граф. Затем, отставив шутки, он рассказал обо всем кузену, и дон Габриэль признался ему, что немало опасается исхода этой интриги.

Было уже так поздно, что Понсе де Леон и граф де Агиляр не захотели расходиться по своим спальням, а улеглись вместе. Граф еще не спал, когда дверь вдруг тихонько отворилась. Немало удивленный, тем более что обычно он не оставлял ключ в двери, он изумился еще сильнее, когда в комнату вошли мужчина и женщина. Он толкнул кузена и, приложив палец к губам, сделал ему знак смотреть внимательно. Луна светила так ярко, что было видно все происходящее в комнате.

Сначала они решили, что это донья Хуана невидимкой прокралась к графу; однако зачем тогда было приводить с собой мужчину, да к тому же стоять в углу? Дон Габриэль, вспомнив, как однажды Исидора удостоила его ласковым взглядом, льстил себя надеждой, что это она, раскаявшись в своем безразличии, пришла поговорить с ним. Однако для такой разумной особы, как Исидора, было бы слишком странно явиться в столь поздний час, да к тому же и в комнату графа. Тут дон Габриэль испугался, подумав — а не к его ли кузену, в самом деле, шла Исидора, ведь она всегда была так с ним любезна.

Вот какие мысли занимали их, когда дама вдруг произнесла вполголоса:

— А ведь я очень робею вашей тетушки, дон Луис! Как-то посмотрит она на меня, после всего, на что я ради вас решилась?

— Ничего не опасайтесь, прекрасная Люсиль, — отвечал ей дон Луис, — донья Хуана весьма учтива, а мои сестры готовы на все, чтобы вам угодить. Однако будить их еще рано, потому я и привел вас в мою спальню, чтобы вы провели здесь остаток ночи, а я пока приму меры, дабы никто не узнал, что мы здесь.

— В самом деле, — сказала она, — гневу моих родных не будет предела, а полученное мною богатое наследство придало мне в их глазах больше важности, чем прежде. Увы, дон Луис! Как же нам заставить их смягчиться?

— Я буду любить вас больше всего на свете, дорогая Люсиль, — отвечал он, — и я надеюсь, они поймут, что лишь непобедимая страсть заставила меня вас похитить; но ведь, в конце концов, род мой достаточно благороден… — Он не успел закончить фразу, так как граф, уже четверть часа сдерживавший одолевавший его кашель, наконец не выдержал. От этого звука напуганная Люсиль бросилась бы вон из комнаты, если бы дон Луис, входя, не озаботился запереть дверь. Он быстро подошел к кровати и немало удивился, найдя на стульях одежду, которую, уезжая, оставил в гардеробе. Он не мог понять, кто осмелился на такое — взять и надеть все это, а было ясно, что это тот самый, кто только что кашлянул в его кровати.

Он уже собирался откинуть полог, но сказал Люсиль:

— Не знаю, как быть; возможно, этот человек спит, и он нас не слышал; не исключено ведь, что он и глух.

— Если он и спит, и будь он даже глух, — отвечала Люсиль, — уж наверное, не следует нам быть при нем в этой комнате, если только, бесконечной божьей милостью, он к тому же не слеп?

Тут Понсе де Леон и его кузен, громко засмеявшись, сами откинули полог.

— Дон Луис, — заговорили оба, — дорогой дон Луис, здесь ваши лучшие друзья, и знайте, что мы нуждаемся в вашей скромности не меньше, чем вы в нашей. — Услышав знакомые голоса, дон Луис крайне удивился, тем более что он уже успел оплакать их гибель.

С тех пор, как они уехали из Кадиса, взяв лишь одного лакея, никто больше о них ничего не слыхал, а поскольку в том краю свирепствовала шайка разбойников, никому не дававшая проходу, все и решили, что оба друга попались им в лапы и были убиты. Потому-то дону Луису легче было представить себе их тени, явившиеся с того света, нежели самих своих друзей, полных жизни и сил, у доньи Хуаны — строжайшей из девиц, которая, стало быть, удерживала в плену тех, кто оказался в ее власти.

Люсиль дрожала, а дон Луис молча размышлял о столь необычайном происшествии.

— Подойдите же, дорогой друг, — продолжал граф, — нам столько всего надо вам рассказать.

Дон Луис раскрыл им объятия.

— Как выразить мою радость и удивление? — воскликнул он. — Ваш тайный отъезд из Кадиса крайне обеспокоил меня, и я счастлив, что мрачные слухи оказались ложными. Но найти вас здесь, в моей комнате, где я полагал быть наедине с доньей Люсиль! Встретить вас у моей нелюдимой тетушки! Что же все это значит? Не замешаны ли тут мои сестры? Расскажите мне все не таясь.

— Да, дон Луис, — сказал ему дон Габриэль, — ваши сестры тут замешаны, ибо меня так задел за живое ваш рассказ о достоинствах старшей, и такой прекрасной мне ее описывали, что я утратил покой и только лишь и мечтал повидать ее. Я поговорил бы об этом с вами, да вы спешно уехали в Севилью. Мне даже казалось, что исполнить задуманное мною невозможно, ведь я уже знал, как сурова донья Хуана с племянницами, и, наверное, не решился бы на такое приключение, не сжалься надо мною кузен, — ведь это он придумал маскарад, благодаря которому мы были здесь благосклонно приняты.

Граф рассказал другу и о своей страсти к Мелани, и о предложении Хуаны уехать с нею в Индию[160].

Дон Луис с радостью слушал. Для его сестер было бы несказанной удачей найти столь завидные партии; ему были известны личные достоинства друзей, их благородное происхождение, их богатство. Он обнял их и расцеловал, просияв от такой нежданной встречи.

— Однако же, — промолвил он, — я предвижу некоторые сложности, которые нам должно помочь уладить время. Вы говорите, что сердца моих сестер клонятся не туда, куда вам хотелось бы, ну, а сердце моей тетушки, конечно, будет весьма разгневано, когда тот, кого она желала видеть своим мужем, окажется ее племянником. Родитель дона Габриэля, быть может, приготовил для него другую партию, мой же отец в чужих краях, а родственники Люсиль, конечно, будут меня преследовать, так что нам с нею, скорее всего, придется уехать в Португалию.

— Вы огорчаете нас, — отвечал дон Габриэль, — ваши предчувствия указывают на препятствия, которых не заметила наша любовь. И все же, несмотря ни на что, мы решились держаться до последнего и скорее умрем, чем отступимся от предмета нашей страсти.

Люсиль не пожелала приблизиться к графу и Понсе де Леону; ей, хотя и знакомой с ними, казалось неловко видеть их в постели. Она оставалась там же, где уселась в начале разговора. Дон Габриэль заметил, как дон Луис беспокоится о том, что она так дурно провела эту ночь, поэтому он посоветовал другу отвести ее в его спальню, которую от комнаты графа отделяла только одна зала. Дон Луис предложил эти апартаменты очаровательной особе, чему Люсиль весьма обрадовалась; она тут же бросилась на кровать, даже не раздеваясь. Дон Луис прикрыл за ней дверь и вернулся к друзьям: у него ведь был свой ключ, благодаря чему он и вошел туда так просто среди ночи.

Они договорились, что раскроют сестрам секрет переодевания в пилигримов и попросят их сделать некоторое усилие над своими привязанностями, так, чтобы их склонности оказались сообразны склонностям дона Габриэля и графа, а те, как только девицы согласятся на это, напишут своим отцам и испросят их согласия на брак. Было решено держать все в тайне от доньи Хуаны, пока дело не решится.

Трое друзей обсуждали свой план до восьми часов утра. Затем дон Луис, пожелавший проведать Люсиль, тихонько зашел к ней; не решившись ее разбудить, он так же тихо прошел в апартаменты Хуаны, немало удивив совсем не ждавших его служанок; но больше всех удивилась сама тетушка. Попросив разрешения поговорить с нею, он рассказал, как хорошо его два года принимали в семье Люсиль, которая в то время была небогатой, так что любил он ее только за добродетель и многие иные прекрасные качества. Сама Люсиль считала, что их будущий брак — дело решенное. И вот брат этой прелестной особы был убит, а она сделалась одной из самых богатых наследниц в Андалусии. Тогда ее дед передумал выдавать ее замуж за дона Луиса и велел ей переехать из Кадиса в Севилью; там он держал ее при себе, собираясь выдать замуж за сына одного из своих друзей. Не выдержав подобного бесчестия, — ведь, отнимая возлюбленную, ему наносили оскорбление, — дон Луис, сговорившись с Люсиль, похитил ее; теперь же он просит тетушку ласково принять у себя его избранницу и быть с нею такой же доброй, какой она всегда была с ним.

Донья Хуана не знала, на чью сторону встать; она очень боялась скандалов и была уверена, что родственники Люсиль поднимут шум, узнав, что та принята в ее доме. Правда, именье это принадлежало не ей и, стало быть, не на ней лежала ответственность за все, что там происходило. С другой стороны, она не могла бы оставить при себе музыкантов, так, чтобы дон Луис ничего не узнал, а тогда он наверняка осудил бы столь странное решение и — как знать? — мог раскрыть ее замысел уехать в Индию с тем, в кого она была влюблена. Наконец, ей пришла в голову удачная мысль.

— Дорогой мой племянник, — сказала она дону Луису, — спроси вы моего мнения прежде, чем исполнить вашу затею, я бы все сделала, чтобы вас от этого удержать. Каких бы радостей и выгод ни сулил желаемый вами брак, последствия его могут оказаться пагубны: пока с вами враждует семья Люсиль, можно опасаться чего угодно. Вот как надо поступить: у меня есть дом в окрестностях Севильи, я отправлюсь туда вместе с вашими сестрами и постараюсь успокоить всех, кто гневается на вас, а вы пока побудете здесь. Как только мы уедем, вам с Люсиль непременно следует обвенчаться — тогда не будет смысла вас преследовать, а мы всегда сумеем вам помочь.

Дон Луис мог лишь горячо одобрить тетушкино решение, рассудив, что это единственная возможность убедить Люсиль сделать его счастливым безотлагательно — иначе как же она сможет оставаться в имении наедине со столь любезным молодым человеком, не будучи его женой? Тогда как, пребывая подле доньи Хуаны, Люсиль пришлось бы ждать окончательного решения своих родных. Дон Луис сказал тетке, что ему очень нравится ее план, и направился в комнату к сестрам, уже умиравшим от нетерпения повидаться с ним.

После взаимных дружеских излияний дон Луис рассказал им о своей страсти к Люсиль и о ее похищении; тут они перебили его, объявив, что дело это крайне беспокоит и пугает их, так как может иметь самые жуткие последствия. Он же признался им, что на скорую смерть злейшего из его врагов не смеет даже надеяться, ибо тот еще вовсе не стар, хоть он и дедушка его возлюбленной.

— Как только оденемся, пойдем повидаться с нею, — сказали они, — и, будьте уверены, мы сделаем все, чтобы угодить ей.

— Вы даже не успеете побыть с нею, — отвечал дон Луис, — донья Хуана собирается безотлагательно отправиться в Андалусию, боясь, как бы ей не устроили скандал, да к тому же считает, что там ей будет легче помочь мне.

Сестры с этим согласились, и дон Луис продолжал.

— Донья Хуана, — сказал он, — говорила мне о двух пилигримах, которые, возвращаясь из Сантьяго, были ранены вблизи этого дома; она сказала, что приютила их у себя и что они достаточно искусные музыканты, чтобы учить вас гармонии. Не будь они так молоды и хороши собою, я одобрял бы их пребывание рядом с вами; разумеется, вам надобно учиться пению и игре на разных инструментах, но нужно найти женщин, способных вас обучать, а не держать в доме чужеземцев, которые, не зная испанских обычаев, могут позволить себе такую вольность, что нам придется раскаяться в нашем гостеприимстве.

Говоря так, он разглядывал лица сестер и, заметив, что те залились краской, легко догадался о причине.

— Вы говорили все это донье Хуане? — спросила Исидора.

— Не преминул, — отвечал дон Луис, — и мне показалось, что ей не хотелось отсылать их; но я весьма твердо настоял на своем и сказал, что этим займусь. Она же, побоявшись, что я обойдусь с ними дурно, обещала позаботиться об этом сама.

— Стало быть, они скоро уедут? — печально спросила Мелани.

— И, надеюсь, нынче же, — сказал дон Луис.

— А чем, по-вашему, опасно, если они и задержались бы здесь? — промолвила Исидора. — Дурного же вы, должно быть, мнения о нас, если считаете возможным, чтобы люди столь низкого происхождения могли оказать на нас какое-нибудь пагубное влияние.

— Дело вовсе не в вас, сестрица, — отозвался он, — я опасаюсь лишь молвы, которая судит вкривь да вкось, но чьи суждения, тем не менее, окончательны и непоправимы. Надеюсь, что вы со мной согласитесь.

Исидора и Мелани, очень расстроенные, пытались утаить от брата причину своей печали.

— Я никогда не видел вас в такой меланхолии, дорогие сестры, — сказал он, — вы сожалеете об этих чужестранцах?

— Нас огорчают ваши подозрения, — отвечала Исидора, — они оскорбительны.

— Скажите лучше, что вас огорчает несоответствие их чувств вашим, и признайтесь, между прочим, что эти чужеземцы вам не противны.

— Право, — воскликнула Мелани, — вы, кажется, решились довести нас до крайности.

Их гнев немало обрадовал дона Луиса.

— Помиримся, — сказал он, нежно обнимая сестер, — и, чтобы не осталось никаких секретов и недомолвок, открою вам, что это ради вас они стали пилигримами: дон Габриэль Понсе де Леон принадлежит к одному из самых знаменитых родов, какие есть у нас в Европе. Дон Мануэль Понсе де Леон, герцог Аркоса, ведущий родословную от королей Херики[161], был его предком, его же предками были короли Леона. Это он защитил невинно оклеветанную королеву Гранады, которую ее муж, король Чико, хотел предать казни[162]. Алонсо де Агиляр также защищал ее; ни рождением, ни заслугами он не уступал никому из славных андалусских сеньоров[163]. От него ведет свой род Эстеве, граф де Агиляр, живущий у вас под видом музыканта. Его внушительное богатство вполне под стать прочим его блестящим достоинствам. Во всем мире нет у меня друзей ближе, чем эти двое, и никто так не достоин дружеской привязанности. Они любят вас и хотят на вас жениться. Судите же сами, дорогие сестрицы, как я рад, что могу надеяться на такой прекрасный союз; они сделают вас такими счастливыми, как я всегда мечтал.

Тут он умолк. Но вместо ответа сестры лишь переглянулись, а затем взглянули на него, как бы желая понять, правду ли он сказал им теперь.

— Вы сомневаетесь в моей искренности, — сказал дон Луис, — и та хитрость, которую я себе только что позволил, дает вам повод к тому. Однако же, будьте уверены, никогда в жизни я еще не говорил с вами более серьезно, чем теперь. Мы с моими друзьями всю эту ночь провели вместе, они рассказали мне о своей страсти к вам, о вашем обхождении с ними, обо всех чудачествах доньи Хуаны.

— Ах, дорогой брат, — воскликнула Исидора, — теперь я прекрасно понимаю, что все это не шутка. В самом деле, трудно себе представить, чтобы люди столь безупречные, учтивые, умные, наделенные такими прекрасными качествами, были теми, за кого себя выдавали; мне не раз приходило в голову, что что-то кроется за этим паломничеством, цели коего я не могла себе вообразить.

— Однако, — перебила Мелани, — милый братец, если вы так дружны с доном Габриэлем, он наверняка сообщил вам, которой из нас отдает предпочтение?

— Да, сестрица, — отвечал дон Луис, — он признался, что избрал Исидору, а граф Агиляр — вас.

Услышав это, обе красавицы побледнели; сердца их уже сделали свой выбор, и каждая думала, что уже не сможет измениться. Дон Луис некоторое время молча смотрел на них; ему не составило труда угадать то, о чем он уже знал. Однако он решил ни в чем не признаваться, дабы не дать сестрам повода сетовать на нескромность своих поклонников.

— Мне кажется, что вы испытываете к ним некую неприязнь, милые мои, — сказал он. — Умоляю вас, прислушайтесь к голосу рассудка; Фортуна благоволит вам, постарайтесь же полюбить тех, кто любит вас. Я советую вам это не только как брат, но и как друг, и прошу вас объясниться с ними дружелюбно, чтобы они могли сделать все необходимые приготовления и испросить согласия своих близких на то, чего они больше всего на свете желают; тогда вы станете такими счастливыми, что трудно и вообразить.

— Вы так откровенно говорили с нами, братец, — сказала Исидора, — что мы не можем более таить от вас наш секрет: мы любим, но любим не тех, которые любят нас; дон Габриэль нравится Мелани, мне любезен граф — можем ли мы изменить свои чувства? Ах, будь мы в них вольны, мы остались бы равнодушными.

— Я надеюсь, — перебил дон Луис, — что ваше предубеждение не столь сильно и что ваши склонности сами же вы и направите в иное русло, коль скоро это так выгодно для вас. Прощайте, я должен вас оставить. Поразмыслите обо всем, а я вернусь к Люсиль и буду ждать вас в ее комнате.

Как только дон Луис вышел, сестры заплакали.

— Что же может быть несуразнее? — воскликнула Исидора. — То, что должно было бы радовать, печалит меня сверх меры. Я узнаю, что мнимый музыкант — сеньор благороднейшего происхождения, и это счастливое превращение переполнило бы меня счастьем, не узнай я в ту же минуту, что он не любит меня, а мечтает только о вас.

— Я так же сетую на судьбу, как и вы, — отвечала Мелани, — хоть мои чувства к дону Габриэлю и заставляли меня краснеть, я все же могла надеяться, что хотя бы признательность, хотя бы тщеславие от того, что он сумел завоевать такое сердце, как мое, смогут привязать его ко мне, пробудив желание нравиться и угождать мне. Теперь же, когда я знаю, кто он, на что мне надеяться? Он достоин вас, он вас любит, вы тоже полюбите его, сестрица, вы его полюбите!

Исидора молча уронила голову на руку, а другой отерла несколько слезинок, которых не смогла сдержать. Наконец, подняв голову, она взглянула на сестру:

— Хотите, я уступлю вам того, кто стал предметом ваших мечтаний и вашей зависти, а для меня ничего не значит? Я даю вам самое сильное доказательство моей нежности, на какое только способна добрая сестра. Я стану монахиней, и тогда дону Габриэлю придется отдать должное вашим достоинствам, а меня он навсегда забудет.

— Да не допустит Бог, — вскричала Мелани, — чтобы я приняла от вас такое доказательство дружбы, милая сестрица! Мне очень скоро пришлось бы последовать за вами в это прибежище, которое вы избираете лишь ради меня; да и окажись я столь неблагодарной, чтобы принять вашу жертву, разве простит мне это дон Габриэль?

— Он не узнает, почему я удалилась в монастырь, — отвечала Исидора.

— Пусть даже и так, — но разве это означает, что он отдаст мне свое сердце? — сказала Мелани. — Нет, милая моя Исидора, я уверена, что сердце может любить, лишь будучи застигнуто врасплох; он уже видел меня, говорил со мною, он знает все обо мне, ничто ему не ново. Я потеряю вас, ничего не приобретя.

— Однако, — отозвалась Исидора, — если вы верно утверждаете, что все решают первые минуты знакомства, тогда мы никогда не полюбим тех, кто любит нас, а все будем любить тех, кто нас не любит.

— Я надеюсь, что будет иначе, — перебила Мелани, — превращение, столь благоприятное для музыкантов, быть может, настроит наши сердца на желаемый ими лад, а поскольку мы всегда до сих пор старательно скрывали свои чувства, я все же надеюсь, что теперь наша любовь тронет их.

— Увы! Как вы заблуждаетесь, думая, что они еще не разгадали наш секрет! — сказала Исидора. — Наши глаза выдали то, что мы пытались скрыть, а язык взоров часто внятнее любого другого.

Мелани собиралась ответить, но тут пришли сказать им, чтобы поскорее одевались и что донья Хуана хочет пойти вместе с ними к Люсиль, чтобы предложить ей все, чем они могли бы ее порадовать. Девицы предпочли ничего не добавлять к своей природной красоте, лишь небрежно заплели волосы, украсив их нарциссами и жасмином; в платьях из легкой белой материи они блистали, подобно Авроре[164]; так обыкновенно облачаются в Испании благородные девицы, когда носят траур, и даже надетая поверх черная мантилья не в силах скрыть тонкости их талий. Величественность их осанки была несравненной — лишь глаза затуманились от недавно пролитых слез, и потому взоры казались не столь ослепительными.

Они явились к тетушке, а та немедленно отправилась к Люсиль, которая была еще в кровати, утомленная долгой дорогой и бессонной ночью — ведь она почти не спала с тех пор, как покинула Севилью. На лице ее вместе с радостью отражалась и тревога; впрочем, такая меланхоличность нисколько ей не вредила. Она была молода, стройна, наделена живым умом и весьма учтива, как и подобает благородной девице.

Донья Хуана проявила к ней явное дружелюбие; она сказала Люсиль, что, если та войдет в ее семью, ее будут так нежно любить, что ей не придется жалеть о содеянном ради дона Луиса. Исидора и Мелани уверяли ее в том же, ласково и мило, что красноречиво говорило о дружбе, которую обе питали к брату. Люсиль же всячески выказывала им, как рада оказаться здесь и как приятен ей их радушный прием.

Тут донья Хуана сменила тему беседы.

— Среди всех достоинств, так украшающих вас, — молвила она, — мой племянник назвал одно, которое мне очень по вкусу.

— А, понимаю вас, сударыня, — отвечала Люсиль с ласковой улыбкой, — он конечно же сказал вам, что я великая рассказчица романсов.

— И верно, — сказала Хуана, — а я, признаюсь, страсть какая до них охотница, словно дитя четырех лет от роду. Я бы, не мешкая, попросила вас рассказать мне что-нибудь, да вы ведь, наверное, устали с дороги.

Люсиль весьма учтиво ответила, что и впрямь притомилась, но ей все же хочется, не откладывая, засвидетельствовать госпоже почтение. Она задумалась на мгновение и начала:

Пер. М. А. Гистер

Фортуната[165]

ил да был нищий землепашец. Когда почуял он близкую смерть, то решил не оставлять после себя никаких поводов для раздора между своими сыном и дочерью, которых нежно любил.

— Ваша матушка принесла мне в приданое две скамеечки и соломенный тюфяк, — сказал он детям. — Теперь они ваши, как и моя курица, гвоздики в горшке и то серебряное кольцо, что я получил от одной знатной дамы, как-то остановившейся в моей бедной хижине. Уезжая, она промолвила: «Добрый человек, примите от меня эти подарки, не забывайте хорошо поливать гвоздики и бережно храните кольцо. Ваша дочь будет несравненной красавицей; назовите ее Фортунатой и отдайте ей кольцо и гвоздики, дабы утешить ее в бедности». Посему, — продолжил крестьянин, — эти две вещи перейдут к тебе, моя Фортуната, а остальное унаследует твой брат.

Дети землепашца, казалось, были довольны его решением, и он почил со спокойной душой. Сын и дочь оплакали его и поделили скудное имущество, как им завещал отец, без тяжб. Фортуната думала, что брат любит ее, но, когда она захотела сесть на одну из скамеек, он гневно сказал:

— Оставь себе свои гвоздики и кольцо, а мои скамейки трогать не смей, я люблю, чтоб в моем доме был порядок.

Фортуната, кроткая душа, беззвучно заплакала стоя. А Бурдюк (так звали ее брата) развалился на скамье, словно на троне.

Когда наступил обеденный час, Бурдюк съел превосходное свежее яйцо, которое снесла единственная курица, а сестре бросил скорлупу.

— Держи, — сказал он ей, — мне больше нечего тебе предложить. Если тебя не устраивает скорлупа, иди налови себе лягушек, они водятся на ближайшем болоте.

Фортуната ничего не ответила. Да и что ей было возразить? Она лишь подняла глаза к небу и, вновь заплакав, удалилась к себе. Войдя в спальню, она почувствовала, что тесная комнатка наполнена чудесным благоуханием. Ни капли не сомневаясь, что так пахнут ее гвоздики, Фортуната наклонилась к цветам и промолвила:

— Прекрасные гвоздики, ваше многоцветье несказанно радует мой взор, нежным ароматом вы придаете силы моему страдающему сердцу, не бойтесь, что я оставлю вас без воды, что сорву вас жестокой рукой. Я буду заботиться о вас, ибо вы моя единственная отрада.

Произнеся такие слова, Фортуната проверила, не нужно ли полить цветы — почва показалась ей очень сухой. Девушка схватила кувшин и при свете луны поспешила к ручью, протекавшему довольно далеко от хижины.

Она устала от быстрой ходьбы и хотела было отдохнуть на берегу, но не успела и присесть, как увидела, что ей навстречу идет дама, а величественность ее вида дополняла многочисленная свита: шесть фрейлин несли полы ее мантии, а две другие поддерживали незнакомку под руки, перед нею же шествовали стражники, одетые в роскошный малиновый бархат, расшитый жемчугами. Они несли обитое золотым сукном кресло, в которое она опустилась, и после этого над ним тотчас натянули легкий навес. Тут же накрыли стол, разложив на нем золотые приборы и расставив бокалы из хрусталя. Даме подали великолепный ужин на берегу ручья, чье нежное журчание гармонично вплеталось в хор голосов, певший такие слова:

Здесь веточки в лесах колышутся Зефиром[166],

Здесь Флора[167] блещет на брегах,

В тени, в смарагдовых листах,

Тут птички песенки поют всем миром.

Прислушайтесь, их песнь не ложна.

Коль сердцу хочется любить,

Найдется и предмет, способный вас пленить,

Ему с почетом сдаться можно!

Фортуната притаилась в зарослях у ручья, не смея пошевелиться, пораженная происходящим у нее на глазах. Вдруг величественная королева обратилась к своему пажу:

— Я, кажется, вижу пастушку за тем кустарником, пусть она подойдет.

Фортуната тотчас приблизилась и, преодолев природную застенчивость, склонилась перед королевой в глубоком реверансе, да так грациозно, что все кругом были весьма удивлены. Девушка поцеловала подол королевского платья и поднялась, скромно потупив взор. Щеки ее залил пунцовый румянец, подчеркнувший белизну кожи, манеры Фортунаты свидетельствовали о тех непосредственности и кротости, что придают неповторимое очарование юным особам.

— Что вы здесь делаете одна, прелестное дитя? — спросила королева. — Неужели вы совсем не боитесь грабителей?

— Ах, госпожа, — откликнулась Фортуната. — У меня ничего нет, кроме холщового платья, что им взять с такой нищей пастушки?

— Так вы не богаты? — улыбнулась королева.

— Я очень бедна, — сказала Фортуната, — всё, что мне досталось в наследство от отца, — это лишь горшок с гвоздиками и серебряное кольцо.

— Однако у вас есть доброе сердце, — промолвила королева. — Вы бы отдали его, если бы кто-нибудь захотел его взять?

— Я не понимаю, что означает отдать сердце, госпожа, — ответила девушка. — Я слышала только, что без сердца невозможно жить и, если оно ранено, это приведет к неминуемой смерти. Однако, невзирая на бедность, я не сетую на жизнь.

— Вам всегда придется беречь свое сердце, прелестное дитя. Но скажите мне, — продолжала королева, — хорошо ли вы поужинали?

— Нет, госпожа, — призналась Фортуната, — мой брат ничего мне не оставил.

Королева распорядилась, чтобы Фортунате принесли прибор, посадили ее за стол и подали самые лучшие яства. Юная пастушка была так изумлена и очарована добротой королевы, что не смогла проглотить ни кусочка.

— Интересно, что вы делали у ручья в столь поздний час? — спросила королева.

— Я пришла за водой для своих гвоздик, госпожа, — ответила Фортуната. — А вот и мой кувшин.

С этими словами она наклонилась, чтобы поднять кувшин, стоявший у ее ног, и показать его королеве, но с большим удивлением заметила, что он сделался золотым, украшен крупными алмазами и до краев наполнен восхитительно благоухающей водой. Фортуната не решалась взять его. Она боялась, что это не ее кувшин.

— Я вам его дарю, Фортуната, — промолвила королева. — Ступайте, полейте из него цветы, о которых вы так заботитесь, и помните, что Лесная королева хочет быть вашим другом.

Услышав эти слова, пастушка бросилась к ее ногам.

— Покорнейше благодарю вас, госпожа, за оказанную мне честь, — взволнованно сказала она. — Простите мою дерзость, но не соблаговолите ли вы подождать здесь немного: я хочу отдать вам половину моего наследства — горшок с гвоздиками, ему не найти хозяйки лучше вас.

— Хорошо, Фортуната, — ответила королева, нежно коснувшись щеки девушки, — я согласна остаться здесь до вашего возвращения.

Фортуната взяла золотой кувшин и поспешила домой, но, пока ее не было, Бурдюк зашел в комнатку сестры, забрал горшок с гвоздиками, а на его место положил большой кочан капусты. Фортунату при виде злополучной капусты охватило такое отчаяние, что ноги у нее совсем подкосились; она никак не могла решить, возвращаться ли ей к ручью. Наконец она все-таки вернулась к королеве и упала перед ней на колени.

— Госпожа, — дрожащим голосом сказала она, — Бурдюк похитил мой горшок с гвоздиками, теперь у меня ничего нет, кроме этого кольца. Молю вас, примите его в знак моей благодарности.

— Если я возьму ваше кольцо, прекрасная пастушка, — промолвила королева, — у вас не останется ничего, не так ли?

— Ах, госпожа! — пылко воскликнула Фортуната. — Мне хватит и вашего доброго расположения.

Королева взяла у Фортунаты кольцо и надела его на палец. Затем она села в украшенную изумрудами коралловую карету, запряженную шестью белоснежными лошадьми, которые красотой превосходили даже коней, влекущих солнечную колесницу[168]. Фортуната смотрела ей вслед, пока экипаж не растворился в прихотливых узорах листвы. Она вернулась домой к Бурдюку, переполненная впечатлениями, и, войдя к себе, первым делом выбросила в окно кочан капусты. Тут она с удивлением услышала, как кто-то закричал:

— Ах, я погиб!

Она не придала значения этому жалобному возгласу, ведь капустные кочаны обычно не умеют разговаривать. Едва рассвело, Фортуната, тревожившаяся о горшке с гвоздиками, отправилась на его поиски. Первым, что она нашла, был тот самый злополучный кочан; она пнула его со словами:

— Что тебе здесь надо и как ты посмел занять место моих любимых гвоздик?

— Если бы меня туда не принесли, — ответил кочан, — я бы и не вздумал никогда явиться к вам.

Фортуната вздрогнула от неожиданности и испуга, а кочан тем временем продолжил:

— Будьте так добры — отнесите меня к моим собратьям, а гвоздики ваши, не стану скрывать, спрятаны в тюфяке у Бурдюка.

Фортуната, в отчаянии, не могла придумать, как ей вернуть цветы. Но все-таки любезно водрузила кочан капусты на место. Затем поймала любимую курицу брата и сказала ей:

— Гадкая птица, ты заплатишь за все мучения, что мне приходится терпеть от Бурдюка.

— Погоди, пастушка! — взмолилась курица. — Не убивай меня! Ведь я — от природы болтунья и сейчас поведаю тебе о вещах необычайных. Ты думаешь, что ты — дочь землепашца, который тебя вырастил, но это не так. Нет, прекрасная Фортуната, он не был твоим отцом. У твоей настоящей матери — королевы — уже было шесть дочерей, когда она вновь понесла. Муж и свекор пригрозили заколоть ее, если она не подарит им наследника — как будто от нее зависело родить именно мальчика. Они заточили королеву в замок, приставив к ней стражников, а точнее говоря, палачей, которым приказали убить ее, если вновь родится девочка. Из-за нависшей над ней угрозы несчастная не могла ни есть, ни спать. У нее была сестра, фея, и королева написала ей о своих справедливых опасениях. Фея тоже ждала ребенка и точно знала, что у нее появится мальчик. Разрешившись от бремени, она вручила теплым ветрам корзину, где надежно спрятала сына, и приказала им отнести маленького принца в спальню королевы, а там уже заменить им девочку, которая родится у ее подруги. Однако эта предосторожность оказалась бесполезной: так и не дождавшись весточки от сестры, королева воспользовалась добрым расположением одного из стражников; он сжалился над ней и помог сбежать по веревочной лестнице.

Вскоре ты появилась на свет, и королева, охваченная глубокой печалью, принялась искать, где тебя укрыть. Она набрела на этот домишко, едва живая от боли и усталости. Я была женой землепашца, — продолжала курица, — и славной кормилицей. Королева отдала тебя мне и поделилась своим горем, которое так сильно ее измучило, что она умерла, не успев оставить распоряжений о твоей дальнейшей судьбе. Я всегда была болтуньей и не удержалась, чтобы не рассказать о случившемся. И вот однажды, когда к нам пожаловала прекрасная дама, я поведала ей обо всем, что мне стало известно. Тогда она дотронулась до меня волшебной палочкой, и я превратилась в курицу, лишившись дара речи. Печаль моя была безгранична, а муж, которого в то время не оказалось дома, так ни о чем и не узнал до самой смерти: вернувшись, он обыскал всю округу и решил наконец, что я утонула или меня съели дикие звери. Вскоре та дама, которая причинила мне столько горя, пришла сюда снова. Она и велела моему мужу назвать тебя Фортуна-той и подарила ему серебряное кольцо и горшок с гвоздиками. Но пока она была здесь, явились двадцать пять стражников короля, твоего отца; они искали тебя, и недоброй была их цель. Тогда незнакомка произнесла что-то непонятное, и они обернулись зелеными кочанами капусты; одного из них ты вчера выкинула в окно. До сего времени я ни разу не слышала, чтобы они разговаривали, да и сама не могла вымолвить ни слова. Ума не приложу, почему к нам вернулся дар речи.

Чудеса, о которых поведала курица, не только невероятно изумили, но и растрогали принцессу, и она проговорила:

— Как мне жаль, моя бедная кормилица, что вы превратились в курицу. Я бы очень хотела, чтобы вам вернулся ваш прежний облик. Но не отчаивайтесь: я чувствую, что за всем, о чем вы мне рассказали, непременно последуют перемены. А пока мне необходимо найти гвоздики, которые я безмерно люблю.

Бурдюк отправился в лес, не подозревая о том, что Фортуната догадается обыскать его тюфяк. Она уж было несказанно обрадовалась, что брат ушел и теперь ничто ей не помешает, как вдруг дорогу ей преградило полчище огромных крыс, готовых к атаке. Они выстроились перед пресловутым тюфяком, прикрыв фланги скамейками; резерв состоял сплошь из жирных мышей, полных решимости сражаться до последнего, подобно амазонкам. Фортуната застыла от неожиданности, не осмеливаясь приблизиться, а крысы уже бросались на нее и кусали до крови.

— Нет! — воскликнула она. — Мои гвоздики, мои милые гвоздики, неужели вам суждено оставаться в столь отвратительной компании?

Она уже было совсем отчаялась, но внезапно ей пришла в голову мысль, что благоухающая вода в золотом кувшине, возможно, обладает волшебными свойствами. Фортуната сбегала за ней и пролила несколько капель на мышиное воинство — в тот же миг все твари разбежались по своим норам, а принцесса поспешила забрать гвоздики, которые почти завяли — их ведь давно не поливали, — и сразу напоила их водой из золотого кувшина. Она с удовольствием вдохнула разлившийся вокруг аромат и вдруг услышала нежный голос, доносившийся прямо из листьев, который сказал ей:

— Несравненная Фортуната, наконец наступил долгожданный и счастливый момент, и я могу открыть вам свои чувства. Знайте же, сила вашей красоты столь велика, что может покорить даже цветы.

Принцесса, уже пережившая говорящих курицу, кочан капусты и даже цветы и повидавшая крысиную армию, такого потрясения не вынесла: задрожав, она упала без чувств. В это время вернулся Бурдюк, утомленный работой и зноем. Когда он понял, что Фортуната искала в его комнате свои гвоздики и нашла их, то выкинул ее за дверь и так там и оставил. От земли исходила приятная прохлада; почувствовав это, лежащая девушка тотчас открыла свои прекрасные глаза и увидела рядом с собой Лесную королеву, все такую же восхитительную и величественную.

— Вам не повезло с братом, — промолвила она, — я видела, как жестоко он поступил, бросив вас здесь. Хотите, я отомщу ему за это?

— Нет, госпожа, — отвечала девушка, — я не способна таить злобу, и даже его дурной нрав не заставит меня изменить себе.

— Сдается мне, однако, — продолжала королева, — что этот грубый землепашец вовсе вам не брат. Что вы на это скажете?

— Отчего же ему им не быть, если он им был столько лет, госпожа, — скромно ответила пастушка, — и я должна этому верить.

— Как! — воскликнула королева. — Разве вы не слышали, что родились принцессой?

— Мне об это рассказали совсем недавно, — призналась Фортуната. — Но разве посмею я хвалиться тем, чему нет никаких доказательств?

— Ах, милое дитя, — произнесла королева, — вот за это я вас и люблю! Теперь я точно знаю, что даже сомнительное воспитание не подавило благородства вашей натуры. Вы действительно принцесса, но не в моей власти было оградить вас от невзгод, выпавших вам на долю…

Речь ее была прервана появлением юноши, прекрасного, словно ясный день. На нем был длинный, расшитый золотом камзол зеленого шелка, с крупными изумрудами, рубинами и алмазами вместо пуговиц; голову незнакомца украшал венок из гвоздик, а на плечи ниспадали длинные волосы. Увидев королеву, он тотчас опустился на одно колено и почтительно ее приветствовал.

— Ах, сын мой! Мой дорогой Цвет-Гвоздики, — обратилась королева к юноше, — благодаря прекрасной Фортунате роковое заклятие больше не властно над вами. Как я счастлива видеть вас!

Она крепко сжала его в объятиях и, обернувшись к пастушке, произнесла:

— Милая Фортуната, я знаю, о чем рассказала вам курица; но вам неизвестно, что Зефиры, которым я наказала подменить вас моим сыном, оставили его в цветнике. Пока они искали вашу матушку — мою сестру, одна фея — давняя моя врагиня, посвященная во все самые сокровенные тайны, — дождалась наконец своего часа, о коем мечтала с того дня, как мой сын появился на свет, и в мгновение ока превратила его в гвоздику. Никакие мои познания не смогли предотвратить несчастья. Пребывая в глубокой печали, я приложила всё свое мастерство, чтобы найти выход. Самым верным мне показалось отнести принца Цвет-Гвоздики туда, где росли вы, ибо я предвидела, что, когда вы польете цветы волшебной водой из моего золотого кувшина, к нему вернется речь, он полюбит вас и ничто более не помешает вашему счастью. Не забывайте и о серебряном кольце — я должна была получить его из ваших рук как знак, что заклятье вскоре ослабеет, несмотря на полчища крыс и мышей, которых выставит наша противница, чтобы не дать вам и близко подойти к гвоздикам. Итак, моя дорогая Фортуната, если мой сын женится на вас, надев вам на палец это кольцо, счастью вашему не будет ни конца ни края: решайте же теперь, нравится ли вам принц настолько, чтобы выйти за него замуж.

— Госпожа, — ответила Фортуната, краснея, — вы слишком добры ко мне. Я знаю, что вы моя тетушка, что благодаря Вашему волшебству стражники, коих послали меня убить, превратились в капустные кочаны, а моя кормилица — в курицу, и что, предлагая мне союз с принцем Цвет-Гвоздики, вы оказываете мне великую честь, на которую я едва ли смею надеяться. Позвольте мне, однако, высказать свои сомнения. Я совсем не знаю его, но впервые в жизни мною овладевает предчувствие, что я буду несчастлива, если принц меня не полюбит.

— Отбросьте прочь сомнения, прекрасная принцесса, — обратился к ней принц, — вот уже долгое время я питаю к вам те чувства, надежду на которые вы только что изволили выразить, и если бы я мог говорить, вы бы каждый день только и слышали что о моей всепоглощающей страсти. Но я всего лишь несчастный принц, который вам безразличен.

И он обратился к ней с такими стихами:

Пока еще я был в обличии цветка,

Как часто вы меня ласкали,

Своей заботой окружали,

Вас радовал живой оттенок лепестка.

Я источал благоуханье,

Лишь вам стараясь угодить;

Коль вам случалось уходить,

Губительному усыханью

Нетрудно было доказать,

Что для меня смертельно расставанье

С той, что смогла меня очаровать.

И, снисходя к моим страданьям,

Своей прелестною рукой

Кропили вы меня чистейшею водой,

И ваши нежные уста — ах, обожанье! —

Прелестный поцелуй дарили мне,

Которым счастлив я бывал вполне.

И как же мог не пожелать я

В такой благословенный миг,

Чтобы, освобожденный от заклятья,

Пред вами принцем я возник!

И вот сбылось мое желанье,

И мне людской вернули лик,

Но вы не та, хоть я-то полон обожанья!

Ах, много ли мне счастья в том,

Что перестал я быть цветком?

Казалось, принцессе польстила любезность, с коей принц к ней обратился, и она от души похвалила его экспромт. Хоть она и не привыкла слушать стихи, но отозвалась о них как сведущая особа. Королева, более не желавшая мириться с тем, что Фортуната одета как пастушка, коснулась ее волшебной палочкой и пожелала, чтобы на ней оказался самый роскошный наряд на свете. В тот же миг белая холстина сменилась серебряной парчой, расшитой карбункулами; вот уже темные волосы девушки собраны в высокую прическу, с которой ниспадает золотая газовая вуаль, и в них сверкают тысячи бриллиантов, а ослепительную белизну лица оживляет столь яркий румянец, что его сияние совсем сразило принца.

— Ах, Фортуната! Как вы прекрасны, как очаровательны! — воскликнул он и вздохнул. — Неужто вы всегда будете равнодушны к моим страданиям?

— Нет, сын мой, — сказала королева, — ваша кузина внемлет нашим мольбам.

Когда королева произносила эти слова, мимо проходил Бурдюк, возвращавшийся на поля. Увидев Фортунату, прекрасную, как богиня, он подумал, что грезит. Она же ласково подозвала его и попросила королеву сжалиться над ним.

— Но почему?! После того, как он обошелся с вами столь дурно! — удивилась та.

— Ах, госпожа! — ответила принцесса. — Я неспособна на месть.

Тогда королева обняла ее, похвалив за великодушие и благородство.

— Чтобы доставить вам радость, — добавила она, — я сделаю неблагодарного Бурдюка богатым.

С этими словами фея превратила хижину во дворец с роскошной мебелью, доверху набитый серебром. Только скамеечки остались как были, и соломенный тюфяк тоже, дабы деревенщина помнил, кем был прежде. Но нрав его Лесная королева смягчила, наделив Бурдюка учтивостью и благородством облика.

Только тогда Бурдюк впервые ощутил признательность и поспешил выразить безграничную благодарность королеве и принцессе за их милости.

Вслед за тем по мановению волшебной палочки капустные кочаны и курица вновь обратились в людей. Одного принца Цвет-Гвоздики ничего не радовало: он лишь горестно вздыхал и молил принцессу принять его предложение, так что она наконец согласилась. Незавидной была до сей поры доля Фортунаты, — но всё, что было прежде мило ее сердцу, затмилось любовью к юному принцу. Лесная королева, несказанно обрадованная этим счастливым союзом, сделала всё возможное, чтобы устроить самую пышную свадьбу на свете. Празднества продолжались несколько лет, а счастье нежно любящих супругов оказалось длиною в целую жизнь.

* * *

Была и фея не нужна,

Чтоб стало ясно, несомненно,

Кем Фортуната рождена.

Ведь добродетелью она

Блистала отродясь отменной;

Кровь добрая всегда видна

В том, кто достоинства исполнен,

Тот благороден, кто хорош.

А ты, что чванством переполнен, —

Ты лишь гордынею живешь!

Урок мой навсегда запомни:

Ты хвалишь свой старинный род,

Кичишься именем нескромно,

Но пурпур чести не дает,

Кто добр и честен, хоть безвестен,

На дворянина тот похож;

Твой блеск и гонор неуместен:

Ты за мужлана лишь сойдешь.

Пер. О. Л. Берсеневой (проза), М. А. Гистер (стихи)

Дон Габриэль Понсе де Леон. Окончание

огда Люсиль закончила свой романс, Хуана с племянницами поблагодарили ее за доставленное удовольствие.

— Ваша утонченная душа проявляется во всем, — сказали они ей, — и даже легкую сказочку, саму по себе никчемную, вы бесконечно обогащаете.

— В самом деле, — подхватил дон Луис, — бывают такие блистательные умы, которые выводят все из тьмы на свет и превращают даже ничтожнейшую безделку в драгоценность.

Люсиль выдерживала все эти хвалебные речи столь же учтиво, сколь и скромно; но тут пришли доложить Хуане, что завтрак подан, и она предложила племяннику поесть вместе с пилигримами и выказать им радушие.

Как только дамы вышли из-за стола, дон Луис и пилигримы явились к ним, но Хуана, взяв Люсиль под руку, повела ее в свой кабинет. Там, снова обласкав девицу, она сказала ей, что по договоренности с племянником отправляется в одно из своих имений в окрестностях Севильи, что покидает ее с большим сожалением, однако после того, на что Люсиль решилась ради дона Луиса, ей остается лишь довершить свое счастье браком, и тогда честь ее не пострадает; в обществе же любимого супруга скуки одиночества не замечают. Люсиль невольно покраснела, услышав о столь скорой свадьбе. Она учтиво ответила донье Хуане, что впредь почтет за счастье во всем следовать ее указаниям, добавив, что отъезд Хуаны печалит ее, но, понимая, что той так будет спокойнее, она не смеет ее отговаривать. Тут вошли Исидора и Мелани — обе были весьма ласковы с Люсиль. И они о ней, и она о них уже слышали столько хорошего, что познакомиться и подружиться было для них одно и то же; они также дали ей понять, как грустно им уезжать.

— Мне весьма прискорбно, — сказала им Люсиль, — вносить в вашу жизнь столько треволнений; это из-за меня вы покидаете свой дом, а ведь мне так отрадно было бы с вами. Я никогда бы не отважилась оставить Севилью, если бы не надеялась на ваше общество, и вот теперь вы уезжаете без меня.

Эти нежные слова напомнили обеим сестрам о грозившей им жестокой разлуке с Понсе де Леоном и графом; подумав, как горько будет их вовсе не видеть, они вздохнули, и несколько слезинок скатилось по их щекам. Люсиль, растроганная таким знаком дружбы, кинулась им на шею и, крепко обнимая их, смешала свои вздохи с их вздохами и свои слезы с их слезами.

Пока они плачут да печалятся, дон Луис утешает Понсе де Леона и графа де Агиляра, рассказывая им об их же собственных делах. Они узнают, наконец, что Исидора любит не того, кто любит ее, и Мелани находится в подобном же заблуждении. Им остается надеяться, что время, настойчивость и здравый смысл произведут благоприятные изменения в сердцах их возлюбленных. Однако вскоре им грозит разлука. Ах! Как мучительно расставаться с пред-мегом любви, не будучи любимым! Дон Луис, понимая, в каком жестоком положении оказались его друзья, пытался их утешить:

— Не печальтесь, дорогие мои, я надеюсь, что мои сестры поймут, в чем их истинное благо, и хочу сегодня же предоставить вам возможность поговорить с ними, так как сдается мне, что донья Хуана уедет отсюда очень скоро.

— Мы очень надеемся на вашу помощь, — отвечали они, — судите же о нашей признательности по тому, как безмерно мы будем вам обязаны, ведь наше высшее благо в том, чтобы нас любили эти милые создания!

Донья Хуана тревожилась не столько о предстоящей поездке, сколько о том, как бы взять с собой своего дорогого музыканта, при этом ухитрившись не вызвать ничьих злых шуток. Она с нетерпением ждала, когда будет наконец расторгнут тот пресловутый брак, о котором ей рассказывал граф для отвода глаз, и когда она сможет заключить с ним свой собственный. После долгих размышлений нежная страсть наконец восторжествовала в ней над всеми доводами разума и долга. Он послала за графом, вошла с ним в свой, кабинет и, едва стало можно поговорить начистоту, сказала:

— Дон Эстеве, я покидаю этот дом, чтобы ехать в Андалусию, хотите ли вы последовать туда за мною?

— Я последую за вами всюду, сударыня, — воскликнул он, — я так счастлив, что вы мне это позволяете!

Он и вправду был счастлив отправиться в эту поездку с Мелани, а донья Хуана в ответ наговорила ему множество приятнейших слов. Он же, в надежде сопровождать в путешествии свою возлюбленную, так обрадовался, что не остался в долгу, тоже не скупясь на любезности, коими была очарована слушательница.

Так обстояли дела, когда под вечер донья Хуана отправилась в павильон. Рядом с гостиной, чьи окна выходили в парк, имелся небольшой кабинет, ключ от которого она носила при себе. Там было много книг и бумаг, и она хотела отобрать некоторые, чтобы взять с собой. Она заходила туда очень редко, потому-то дону Луису с сестрами не пришло в голову поостеречься — не подумав, что она может находиться поблизости, они явились туда же переговорить с Понсе де Леоном и графом де Агиляром. Дон Луис оставил сестер внизу.

— Пойду позову моих друзей, — сказал он им. — Если вы любите меня, если вы любите себя самих, сумейте распорядиться своим сердцем, не пренебрегайте такой прекрасной партией.

Донья Хуана, услышав этот разговор, достала ключ и заперлась в кабинете изнутри.

Как только ее племянницы вошли, Исидора сказала, взглянув в сторону леса:

— Вот, дорогая сестрица, место, роковое для нашего покоя, где мы впервые услышали этих любезных пилигримов. Могли ли мы подумать, что они взялись за эту роль, дабы увидеть нас?

— Ах, сестрица, — перебила ее Мелани, — уж как бы я была рада, когда б не запутались в выборе наши, да и их сердца тоже! Но что же мы скажем им? Признаемся ли в наших чувствах?

— Как решиться на такое, дорогая Мелани? — воскликнула Исидора. — Не довольно ли нам будет лишь услышать их признания? Не нарушаем ли мы и без того свой долг и не пятнаем ли честь, соглашаясь на подобное свидание? А наш брат, который привел нас на такое приключение, столь для нас новое, — не новичок ли он сам в правилах благопристойности?

— До того, как мы пришли сюда, — возразила ей Мелани, — ваши теперешние размышления были бы весьма уместны; но, знаете ли, сестрица, сейчас меня больше всего пугает, как бы наших чувств не раскрыла донья Хуана.

— У нее будут все основания злиться, — отвечала Исидора, — она ведь питает столь нежные чувства к графу, что даже заказала себе зеленый наряд, расшитый золотом, чтобы поразить нас им в первый же день[169].

— Это невозможно, — сказала Мелани, — вы слишком преувеличиваете ее чудачество, чтобы в такое можно было поверить.

— А я возражу вам, что это правда, — отвечала Исидора, — заметьте: ведь большинство дам не желают подбирать себе наряд сообразно возрасту, они надеются обмануть всех, надев розовую ленту; а по мне, так они обманывают только самих себя.

— Как! Я увижу мою старую тетушку зеленой как цикада? — рассмеялась Мелани.

— Да, сестрица, — отвечала Исидора, — вот увидите, она превратится в цикаду, чтобы понравиться своему дорогому музыканту.

Мелани собиралась ответить, но тут вошел он сам, вместе с Понсе де Леоном; они раскланялись и были в таком смущении, что, казалось, каждый о многом раздумывал про себя, не решаясь высказать свои чувства вслух. Наконец Исидора заговорила:

— Если мы не встретили вас так, как подобает вашему рождению и достоинству, — сказала она, — то виной тому вы сами, ведь скрыться под покровом тайны было вашей затеей.

— Ах, сударыня, — отвечал Понсе де Леон, — мы просим не о почестях; вы знаете о нашей страсти и наших намерениях, соблаговолите принять и одобрить их, и мы будем совершенно счастливы. Вам не нужно сомневаться, что лишь ваши достоинства, поразившие нас в самое сердце, причиною тому, что мы приехали сюда из Кадиса и, зная о чрезмерно строгом обычае доньи Хуаны, явились под таким странным нарядом — лишь сильнейшая страсть могла побудить нас решиться на подобное; но, раз уж мы сделали это, еще не видя вас, чего только мы не сможем теперь!

— Да, сударыня, — подхватил граф, тоже решившись заговорить, — да, прекрасная Мелани, эта страсть заставляет меня пойти на все, лишь бы вы были благосклонны ко мне, лишь бы все упования и воздыхания, которые я вам посвящаю, хотя бы отчасти были вам приятны. Когда сочувствие к дону Габриэлю побудило меня последовать за ним, я видел в любви опасный подводный камень, не зная, удастся ли мне избежать ее. Положение, в котором я его лицезрел, заставляло меня избегать даже самых легких увлечений, и я уже клялся не связывать себя до конца дней моих. О, боже! Не надолго хватило моей решимости: стойло мне увидеть вас, как мое зачарованное сердце сдалось без боя, кажется, оно было создано лишь для того, чтобы любить вас.

— Вы не без оснований боялись любить, сударь, — отвечала Мелани, — и мне это тоже пусть послужит уроком, чтобы остерегаться уз любви.

— Да, сударыня, — отвечал он, — скорбь дона Габриэля была столь жестока, что я уже сотню раз готов был отречься от дружбы с ним. Увы! Вы слишком преуспели, чтобы оправдать его в моих глазах. Узнав вас, я понял, что наступает роковой час, когда приходится сдаться. Но зачем же я называю этот час роковым? Пожелай вы только, сударыня, — и он станет счастливейшим в моей жизни.

Молчание и замешательство Мелани повергли графа в водоворот мыслей столь безрадостных, что он не отважился вновь заговорить. Она прочла его мысли в его взгляде.

— Сударь, — сказала она, — признание, коего вы желаете, не вполне от меня зависит, мне непросто его сделать — вам известно о моем долге перед семьей и перед самой собою.

Столь задушевный разговор не мог продолжаться при всех. Понсе де Леон хотел побеседовать с Исидорой наедине, и они вместе вышли на возвышение, украшенное несколькими изразцовыми колоннами, а Мелани присела у двери кабинета, где заперлась донья Хуана. Граф устроился у ног ее, так что, как бы тихо ни говорили они, Хуана легко могла их слышать.

Боже праведный, какие жестокие четверть часа для бедняжки! Она вдруг узнала, что музыкант, что дон Эстеве, что ее поклонник — на самом деле ни то, ни другое, ни третье, а высокородный сеньор, влюбленный в ее племянницу, на которой мечтает жениться, и что он готов на все, дабы тронуть сердце возлюбленной, — он так клялся, вздыхал, обещал, что Мелани, казалось, не осталась к этому безразличной; и что, наконец, она, Хуана, была кругом одурачена, ибо сам граф смеялся над ее призрачными планами вступить с ним в брак. Под конец, в довершение всех бед, он пропел Мелани свои стихи на мотив одной пассакальи[170], которая нравилась ей:

Уединясь в своих покоях,

Где ей не могут помешать,

Взывая к небесам с тоскою,

Хуана любит так вздыхать:

Моих морщин переплетенье,

Моих седин печальный вид

Иным внушает уваженье,

Но нежности уж не внушит.

Словом, все в этой беседе убеждало Хуану в том, что она несчастнейшее существо. Трудно представить себе, как она это выдержала; после она признавалась, что на нее напала невыразимая слабость и лишь отсутствие сил помешало ей отворить дверь и громогласно появиться там, где она могла бы наделать тревоги.

Исидора и Мелани с удовольствием слушали своих поклонников, уверявших, что будут верны им до гроба. Они поняли, что их возлюбленные не изменят своего решения: один отдал сердце Исидоре, а другой — Мелани, и первоначальному выбору они останутся верны. Тогда, поразмыслив об их достоинствах и о тех радостях, какие им сулит союз с этими господами, они решили, что следует не отказываться, а лучше принять подобающим образом чувства, которые питали к ним эти кавалеры.

Радость обоих не поддается описанию: им дали надежду, коей они не решались льстить себя прежде. Однако их не покидало опасение, как бы Исидора, избравшая графа, и Мелани, полюбившая дона Габриэля, не изменили своим пристрастиям. Горько было расставаться с возлюбленными: им ведь еще не выпадало таких отрадных минут, чья новизна лишь увеличивала радость. Эти прелестные девицы, поразившие их до глубины души, могли гордиться столь славным завоеванием; между тем первое впечатление все еще было слишком сильно, чтобы вдруг изменить их желания; сами они полагали, что для полной уверенности в своих чувствах понадобится некоторое время.

Понсе де Леон и его кузен отправились за доном Луисом, в комнату Люсиль, а Исидора с сестрой вернулись в свои апартаменты. Тем временем донья Хуана, которая успела немного оправиться от потрясения и горя, вернулась во дворец и заперлась у себя, чтобы написать графу де Агиляру следующее письмо:

Ваше благородное происхождение защищает вас от справедливых упреков, которые я Вам посылаю: вы притворились раненым, Вы явились под вымышленным именем; я приняла Вас не только в своем доме, я приняла Вас в сердце своем. Увы! Я одаривала Вас гостеприимством, в то время, как Вы замышляли мою погибель. У меня две племянницы, столь же юные, сколь и невинные, — Вы и Ваш родственник воспользовались свободой видеть их, чтобы завладеть их сердцем и затем обойтись с ними так же, как вы обошлись со мною. Не думайте, что я окажусь столь малодушна, чтобы забыть Вашу неблагодарность, — воспоминание о ней и мою обиду я унесу с собой в могилу. И на что только я ни готова была решиться ради Вас, которого в своем неведении считала настолько ниже себя? Мое доброе сердце заслуживало величайшей благодарности от Вашего, но, вместо того, чтобы оценить это, Вы стали петь про меня насмешливые песенки. Я была бы в отчаянии, что со мной обошлись столь возмутительно, если бы Фортуна не предоставила мне возможность отомстить не медля. Да, сеньор, месть станет мне утешением, я отниму у вас тех, кого вы любите: впредь строгий монастырь будет отвечать предо мною за их поведение, а если они вступят с вами в брак, я лишу их наследства.

Когда письмо было закончено, а самой Хуане, несколько часов спустя, удалось немного успокоиться и превозмочь боль, она позвала своего мажордома и сказала ему, что желает выехать в полночь; приказав подать ее экипаж со стороны парка, она добавила, что возьмет с собой очень немногих, и велела держать все в тайне, а затем сказала племяннику:

— Право, не теряйте ни дня, поскорее обвенчайтесь с Люсиль; ведь можно опасаться, что ее родные, в свою очередь, явятся похитить ее у вас, а раз вы ее так любите, да и брак с ней, кстати сказать, так выгоден для вас, не дайте помешать вам; лучше нынче же ночью отправляйтесь в Компостелу, дабы испросить разрешения жениться на ней.

Такой совет слишком отвечал планам влюбленного дона Луиса, чтобы тот стал противиться; он сказал, что тотчас же отправится, поговорив с Люсиль.

Таким вот образом ловкая Хуана сумела отделаться от племянника, на которого была почти так же разгневана, как и на пилигримов, — ведь теперь она знала, что он с ними дружен. Тем временем она проявила необычайную сообразительность и, чтобы те не обеспокоились ее отъездом, всячески старалась казаться веселой и довольной и даже предлагала им весь вечер петь испанские стихи, которые только что сложила на мотив одной очень милой сарабанды[171]. Они весьма хорошо передают состояние ее души, вот их перевод:

О гордость, слава, честь, суровость,

                                             осторожность,

Вернитесь же ко мне, вернитесь,

                                         коль возможно —

Иль не желаете меня вы защитить?

Неблагодарный мной пренебрегает,

А я его решилась полюбить.

Ах, сердца моего он слушать не желает,

Я чувствую: мою любовь он презирает,

Мне смел другую предпочесть,

А сердце все к нему любовию пылает:

Живет там нежность, а не месть.

О гордость, слава, честь, суровость,

                                             осторожность,

Вернитесь же ко мне, вернитесь,

                                           коль возможно.

Вся эта милая компания, не догадываясь, что могло вдохновить на подобную песню, пела ее, изо всех сил стараясь потешить Хуану. Граф де Агиляр, имевший особые причины угождать ей, подсел к ней и сказал нежно:

— О чем это вы думаете, сударыня? Почему сочиняете такие печальные стихи? Уж не встала ли на вашем пути какая-нибудь соперница, которая осмеливается оспаривать у вас некое сердце?

— Нет, — отвечала она с притворной улыбкой, — все, что вы только что слышали, не имеет ко мне никакого отношения, я сочинила это просто так, по прихоти.

Исидора, Мелани и Понсе де Леон не могли проникнуть в эту тайну, но про себя каждый думал: «Неужто милейшая тетушка догадывается? Только этого и не хватало, после всего, что произошло сегодня!» Затем они нашли предлог и прыснули со смеху. А между тем Хуана знала об их интриге куда больше, чем они могли предполагать; ей были ясны все их взгляды, все их жесты. Трудно вообразить, какое усилие ей пришлось сделать над собой, чтобы не выдать себя ни единым словом. Наконец в девять часов она сказала, что уже поздно, и все удалились, пожелав ей доброго вечера.

Ровно в полночь она вошла в комнату своих племянниц, приказала им подняться и уже не расставалась с ними. Они молча переглянулись: обеих весьма удивлял столь быстрый и таинственный отъезд, они не видели ни брата, ни своих верных поклонников и вышли в парк, даже не попрощавшись с Люсиль. Это показалось им странным и опечалило их.

Все произошло в тишине, так что влюбленные пилигримы не могли ничего заподозрить, покуда в десять часов утра в спальню к графу не явился капеллан и не передал ему письмо от доньи Хуаны, что немало удивило его. Но еще больше изумился он, узнав его содержание. Он передал листок дону Габриэлю и спросил капеллана, отправились ли уже дамы в дорогу. Тот отвечал утвердительно, затем дал им еще некоторые пояснения и удалился.

— Нас предали, — вскричал граф, — но кто? Но как? Мы не открывали нашего секрета никому, кто мог бы его выдать, дон Луис слишком честен, Люсиль слишком скромна; возможно ли, чтобы эту злую шутку сыграли с нами Исидора и Мелани?

— В это трудно поверить, — возразил дон Габриэль. — Донья Хуана, уезжая, была на них разгневана, сами видите, что она угрожает им монастырем, хочет лишить их наследства. Если бы они рассказали ей о нашей страсти и были согласны на отъезд, она не стала бы так злиться на них.

— Это означает, что нас наверняка подслушали, — отвечал граф, — ведь она знает, кто мы, знает и эти злополучные куплеты, которым всего-то два дня.

Пока граф говорил, дон Габриэль пребывал в глубокой задумчивости. Потом задумался и граф и наконец воскликнул:

— Не сомневаюсь, что нас подслушали в гостиной в парке! Я припоминаю, что, когда беседовал с Мелани у двери кабинета, мне несколько раз послышался какой-то шорох, даже тихие вздохи, но и в голову не могло прийти, что кто-то мог запереться там внутри. Боже мой! — продолжал он. — Если это была Хуана, в чем я теперь не сомневаюсь, не понимаю, как она не выскочила и не задушила меня!

— То, что она сделала, — отозвался дон Габриэль, — еще хуже смерти; поверьте мне, она достаточно отомщена. Она отняла у нас то, что было нам дороже света дневного: я не увижу Исидору, а вам не видать Мелани. Увы! Эта милая свобода видеть их, говорить с ними, прогуливаться с ними, разом отнята у нас. Нам будет противостоять гневная донья Хуана: настроенная против нас, она будет мешать всем нашим намерениям, она восстановит против нас своего брата. Возможно даже, что ее племянницы, чье чувство еще не окрепло, изменятся по ее принуждению или же из сочувствия к ней. Я предвижу много бед и горестей, — прибавил он, — и умираю от скорби и гнева, даже не зная, на что решиться.

Глубокая тишина последовала за этими печальными размышлениями; оба юноши застыли точно скорбные статуи. Однако это оцепенение продлилось недолго; их вывел из него капеллан, который вошел в комнату весьма испуганный и сообщил:

— Дворец окружен вооруженными людьми, требующими впустить их. Все, что я могу сделать, это как следует запереть ворота и двери, но они грозятся выломать их топорами и уже приступают к этому делу, так что мы не сможем им помешать.

Дон Габриэль и граф были застигнуты врасплох и поначалу не знали, что предпринять.

— Сбережем Люсиль для дона Луиса, — воскликнул граф, — это лучшее, чем мы можем ему послужить!

— Но как, — возразил дон Габриэль, — или вы полагаете, что мы сможем выдержать осаду и сразиться с небольшой армией?

— Нет, — отвечал граф, — я полагаю, что нам следует сесть на коней и увезти Люсиль; мы выйдем через парк, кажется, с той стороны еще спокойно, доедем до Туйа, переберемся через реку Минстрио, а когда окажемся в Валентин[172], нам уже нечего будет опасаться, ведь она принадлежит королю Португальскому.

— Меня беспокоит, — сказал капеллан, — что оставшиеся здесь лошади ни на что не годятся, а дело слишком спешно, чтобы посылать за другими.

— Больше придумать нечего, — вскричал дон Габриэль, — в дорогу, скорее!

Они собирались пойти к Люсиль, чтобы рассказать ей, что происходит, но тут вошла она сама.

— Ах, сеньор, — обратилась она к графу, который первым поднялся ей навстречу, — я погибла, если вы не поможете мне спастись. Здесь мой отец и тот, кого он предназначил мне в супруги, — я узнала их обоих, поднявшись на донжон. С ними значительный отряд из родных и друзей. О, я несчастная! — продолжала она, плача. — Я виной всему этому шуму в моей семье и всем бедам дона Луиса! Ведь подумайте, каково будет ему, когда, вернувшись, он узрит венцом всех трудов своих меня в руках соперника?

— Прекрасная Люсиль, — сказал ей граф, — будьте уверены, мы защитим вас с не меньшим рвением, чем сам дон Луис, будь он сейчас здесь. Мы решили увезти вас отсюда сейчас же, не откладывая.

С этими словами они спустились; Люсиль накинула мантилью. Дон Габриэль вскочил на коня и посадил ее позади себя. Графу достался мул, на котором обычно ездил капеллан. Они беспрепятственно прошли через парк и двинулись так быстро, как только могли. Но далеко ли уедешь на старом коне да на муле? А посылать в Сьюдад-Родриго за слугой, ожидавшим их там с конями с тех самых пор, как Хуана приняла их под свой кров, было некогда.

Дон Фернан де Ла Вега, уязвленный и влюбленный, поднял на поиски Люсиль и отца, и многих своих родичей. Как только они прибыли, он начал опасаться, как бы дон Луис и Люсиль не скрылись через какой-нибудь черный ход, и нанял крестьян следить; те расположились у парковых ворот, притворившись, что работают поблизости; едва увидев Люсиль и обоих всадников, они не медля предупредили дона Фернана. А это был юноша легкомысленный, не храброго десятка, грубый и способный на низость. Он был уверен, что если набросится на дона Луиса, не имея численного превосходства, то вряд ли добьется успеха, и потому взял с собой одного из кузенов и двоих слуг; у всех были хорошие кони. Они знали дорогу, по которой поехала Люсиль, и, не долго думая, пустились другим путем в густой лес, успев там спрятаться и подготовиться, чтобы не упустить свою цель.

И вот, спрятавшись в кустах, они, как последние трусы, принялись безжалостно стрелять в дона Габриэля и его кузена. Дона Габриэля ранили в колено, у графа была сломана рука. Его мул, испугавшись выстрелов, отчаянно поскакал куда глаза глядят; граф, не имея сил удержать его, хотел было спрыгнуть, но нога застряла в стремени. Он упал и уже не мог высвободиться, голова его билась о землю. Никогда еще он не бывал в столь плачевном положении. Его испуганный мул метался туда-сюда. Наконец подпруга лопнула, и граф остался лежать у края дороги, купаясь в собственной крови.

Дон Луис же поспешно возвращался из Компостелы, получив от архиепископа разрешение на брак. Его нежное сердце мечтало о скором счастье, и он уже мнил себя счастливейшим из смертных. Ах! Можно ли надеяться на радости жизни? Как часто они бегут от нас, когда нам уже кажется, что мы ими обладаем! Так случилось и в этот раз. Дон Луис увидел у дороги полумертвого человека, кровь струилась по лицу несчастного, так что его было не узнать. Но, как ни торопился дон Луис, он не стал возлагать заботу о раненом на своего подручного-дворянина и на сопровождавшего слугу, а подъехал к нему сам. О боже! Что за встреча верных друзей! Он спешился и бросился к графу, обнял его и не мог сдержать слез. И, пока слуга ходил за водой к ручью, протекавшему неподалеку, дон Луис и сопровождавший его дворянин осматривали раны графа.

Наконец тот вздохнул, открыл глаза и узнал дона Луиса.

— Зачем вы здесь? — спросил он так тихо, что его с трудом можно было расслышать. — Бегите за Люсиль, ее увозят в этот ближний лес, где ранили дона Габриэля.

Услышав столь ужасную новость, дон Луис едва не умер. Что делать? Двое друзей мертвы или умирают, а горячо любимая невеста во власти злейших врагов! Думал он недолго, решившись умереть или вернуть возлюбленную. Оставив подручного с графом, а слугу послав за подмогой, он сказал другу:

— Я еду спасать Люсиль и дона Габриэля и постараюсь отомстить за вас; мы скоро увидимся вновь.

Он вскочил на коня, сердце его сжималось в неописуемых муках. Хотя слабость и помешала графу рассказать о подробностях похищения, дон Луис сам прекрасно понимал, кто украл его счастье. Он во весь опор поскакал в лес, откуда доносились громкие крики; ему показалось даже, что он различает голос своей дорогой Люсиль. И в самом деле, она всячески сопротивлялась дону Фернану, который пытался схватить ее и посадить на своего коня, и его слугам, помогавшим ему в этом.

Дон Габриэль уже отнял жизнь у двоих убийц, та же участь ждала бы и остальных, если бы они отважились напасть, но они спрятались за деревьями и выстрелили в него из укрытия. Он упал. Люсиль, лишившись защитника, бросилась бежать, но дон Фернан де Ла Вега удержал ее и стремился увезти силой.

Увидев это, дон Луис, подобно молодому льву, у которого охотник отнимает его добычу, обнажил меч и бросился на малодушных противников; победа над ними была слишком легкой, чтобы принести ему славу. Ну и резня! Четверо убитых по одну сторону, по другую же — дон Габриэль без признаков жизни.

Дон Луис и Люсиль бросились к нему. Вся сцена была столь же печальна, как незадолго до этого с графом де Агиляром. Снова дон Луис не знал, на что решиться: бросить друга было бы верхом малодушия, но оставаться здесь с Люсиль значило рисковать еще раз потерять ее. Из глубокой задумчивости его вывел шум — это подъехал его подручный. Дон Луис велел ему поскорее скакать за помощью, чтобы отвезти дона Габриэля к одному из своих друзей, чей дом находился поблизости. Люсиль же он убедил получше спрятаться в лесной чаще.

Чего только ни опасался он, после такой страшной беды, постигшей обоих его друзей! Он боялся, что его роковая звезда окажется властна и над его возлюбленной, что какая-нибудь змея или иная ядовитая тварь ужалит ее там, где он оставил ее одну. Ах! Как скорбела его душа, как ему было тревожно! Любовь, жестокая любовь! Ты — причина самых тяжких бед!

Хотя дон Габриэль и казался мертвым, дон Луис все же не терял надежды, что тот вернется к жизни. Он вместе с Люсиль последовал за раненым в дом своего друга, где сила лекарств привела того в чувства; раны его осмотрели и нашли, что они не опасны. Итак, дон Луис оставил его на руках честного и достойного человека и, зная, что и граф в весьма надежном месте, поручил заботиться о них своему подручному, а сам, вместе с двумя сыновьями своего друга, молодыми людьми весьма храбрыми и достойными, вскочил в седло, простившись с дорогим Понсе де Леоном и пообещав ему, что Исидора не достанется никому другому.

У него даже не было времени как следует поблагодарить друга за то, что тот великодушно сохранил для него Люсиль. Еще до полуночи он уехал с нею, и, прибыв вместе в Португалию, они там обвенчались.

А между тем дед этой красавицы в сопровождении нескольких друзей вошел в имение Феликса Сармьенто, где стал преспокойно дожидаться, когда дон Фернан де Ла Вега привезет Люсиль. Ночь уже наступила, а их все не было. Старики, забеспокоившись, послали за доном Фернаном; тут явились сообщить о несчастье, постигшем преследователей. Это весьма огорчило деда Люсиль и родных де Ла Вега; но, поскольку все это были старцы, не способные решить дело силой, они, едва успев оправиться от потрясения и согласившись с просьбами окружавших их молодых людей, уже думали только о возвращении в Севилью да о процессе против дона Луиса, который уже успели начать.

Разгневанная донья Хуана пустилась по дороге на Малагу, не сказав племянницам, куда они едут. Она отвезла их прямо в женский монастырь иеронимиток[173], где они были воспитаны. Поговорив с глазу на глаз с аббатисой, она заперлась с девицами и сказала им:

— Я не хотела говорить вам раньше, в чем вы провинились передо мной, но знайте, что мне все известно. Я умираю от горя и обиды, ведь вы посмели принимать у себя переодетых молодых сеньоров, которые теперь ославят вас на весь мир. В наказание за такое возмутительное поведение вы останетесь здесь и выйдете отсюда только по приказу вашего отца.

— Сударыня, — отвечала Исидора с достоинством, вовсе не умалявшим того почтения, какое подобает тетке от племянницы, — нам не в чем себя обвинять и, если вам известно, как все происходило, то вы знаете, что мы узнали имена этих сеньоров лишь в тот самый день, по завершении коего ночью пустились с вами в дорогу. Мог ли быть сговор между ними и нами, если, как вы сами помните, сударыня, их присутствие в доме вызывало у нас неудовольствие? Они и вправду говорили нам о своих чувствах, но ничуть не задев нас этим, — напротив, сказанное ими было нам весьма лестно и, если бы вы к нам действительно благоволили, то не стали бы упускать такой благоприятный случай устроить наше счастье.

Не имея разумного ответа, донья Хуана осыпала племянниц бранью; ее сумасбродная страсть к графу не угасла в разлуке, а лишь разгорелась с новой силой; она уже почти не имела надежды заполучить его в мужья, и это приводило ее в бешенство. Исидора и Мелани, поступая в монастырь, полагали, что будут пользоваться там свободой, приличествующей их достоинству; однако, лишь только двери за ними сомкнулись, им объявили, что они не будут ни с кем видеться, никому не смогут писать, и их не будут упускать из виду ни на миг. Донья Хуана наговорила аббатисе, что их хотели похитить люди весьма низкого происхождения, а они якобы готовы были на такой брак, и потому за ними надо тайно следить.

Именно благодаря этой предосторожности ухищрения старухи не увенчались успехом. Аббатиса выбрала из всех своих монахинь ту, что была самой родовитой, и приблизила ее к прекрасным пленницам. Первой во всем монастыре считалась донья Ифигения[174] де Агиляр: она общалась в миру только со своей родней, а описанные доньей Хуаной низкородные отверженцы не могли иметь ничего общего с благородным семейством.

Донья Ифигения была девица умная и ласковая. Она нашла в новых пансионерках столько достоинства, что, видя их в крайней меланхолии, всячески старалась утешить; но вскоре ей и самой понадобилось утешение: она получила письмо, продиктованное ее братом графом де Агиляром, который сообщал ей, где находится, и, ничего не рассказывая о причине драки, довольствовался лишь тем, что поручал себя ее молитвам, так как был опасно ранен и тяжко страдал; не в лучшем состоянии, нежели он сам, пребывал и дон Габриэль Понсе де Леон.

Исидора заметила на лице Ифигении необычайную бледность и спросила, что с ней. Ифигения сказала, что очень расстроена, и протянула ей письмо; читая, Исидора вдруг громко вскрикнула и упала в кресло. Подбежала Мелани. Исидора не могла говорить и вместо ответа протянула сестре письмо графа. Мелани была расстроена не меньше сестры.

Ифигения до тех пор еще не успела сказать им, к какому дому принадлежала: скромность не позволяла ей гордиться превосходством, не подобающим монахине, поэтому она никогда не говорила с девицами ни о графе, ни о доне Габриэле. Однако чувствительность, которую девицы проявили теперь, далеко превышала ту, какой обыкновенно одаривают новую подругу. Ифигения видела, что они плачут горше, чем она сама, а знакомство их было еще таким недавним, что ей невозможно было приписать эту скорбь дружеской нежности; она лишь удивленно смотрела на них и молчала. Наконец Исидора, отчасти догадываясь о ходе мыслей приятельницы, сказала:

— Не удивляйтесь, сударыня, видя нас в таком состоянии; нас любят, и, признаемся вам, и нам вовсе не безразличны граф де Агиляр и дон Габриэль Понсе де Леон — это из-за них мы здесь; но, о боже, как нам ни тяжко — мы с легкостью вынесли бы все, кабы не эта жестокая новость!

— Как! Мой дорогой брат и мой кузен любят вас! — воскликнула Ифигения, обнимая сестер. — Вот что! Вы желаете им добра, вы горюете о них, а я не знала этого прежде! Как же я зла на себя самое! Простите ли вы мне, что я за вами шпионила? Да, несомненно, — продолжала она, помолчав немного, — вы простите меня, ради тех стараний, которые я буду прилагать впредь, чтобы сделать вам приятное. Мое сердце не стало ждать, пока станет известно, к какому роду вы принадлежите, оно уже и без того привязалось к вам.

— Сударыня, — отвечала Мелани, — тайное предчувствие вдохнуло в сердце нежность, которая подобает вам, ради графа де Агиляра и дона Габриэля. Но что же нам делать, чтобы облегчить их страдания?

— Надо написать им, — сказала Ифигения, — я отправлю наши письма с нарочным; ваша тетушка напрасно требовала, чтобы вас держали как узниц, уверяю вас, что здесь ее ослушаются.

Обрадованные Исидора и Мелани горячо поблагодарили Ифигению и, не мешкая, сели писать. Вот что сообщила Исидора дону Габриэлю:

Вы будете столь же поражены, узнав, что я нахожусь у иеронимиток в Малаге, сколь была поражена я, узнав о Вашей ране. Что же могло случиться с момента нашего расставания? А само расставание — разве не было и без того достаточно мучительным, чтобы за ним последовали еще и новые горести? Если Вы меня любите, позаботьтесь о Вашем здоровье, которое, знайте, весьма тревожит меня. Приезжайте сюда так скоро, как только сможете, и будьте уверены, что до тех пор воспоминание о Вас будет мне верным другом.

Мелани же писала графу де Агиляру:

Вы далеко, Вы в опасности — сколько горестей разом, сеньор! Когда бы излечить Вашу боль было возможно, попросту разделив ее с Вами, — увы! Как бы я была Вам полезна! Я в страшной тоске и тревоге, и не знать мне покоя до тех пор, пока я не увижу Вас.

Они написали также и брату. Ифигения, сложив все письма в один пакет, передала его надежному человеку.

Нетрудно судить о радости графа, когда он получил эту весточку, столь же драгоценную, сколь и неожиданную; она способствовала его скорому выздоровлению более, чем все лекарства вместе взятые. Дон Габриэль находился с ним в одной комнате: едва почувствовав, что сможет выдержать переезд на носилках, он тут же приказал перенести себя туда. Добрые слова, присланные Исидорой, переполнили его радостью. Граф и дон Габриэль попросили подручного дона Луиса написать дамам обо всем, что происходило с отъезда доньи Хуаны. Граф был еще слаб и смог приписать Мелани лишь следующие несколько строк:

Вы скоро увидите меня у Ваших ног, самым нежным и самым почтительным из всех влюбленных.

Понсе де Леон писал Исидоре:

Мы собирались следовать за вами, когда столько неприятных обстоятельств сошлось, чтобы остановить нас. Однако, сударыня, что же может быть отраднее, чем получить письмо, писанное Вашей рукою? С каким восторгом читал я это свидетельство Вашей доброты! Вы узнаете об этом лишь тогда, когда я смогу наконец сам сказать Вам о моей страсти, а она столь сильна, что и на краю могилы я жалел бы лишь о Вас. Поистине, Вы значите для меня все, и я, сударыня, был бы счастлив значить хоть что-то для Вас.

Посыльный спешил изо всех сил, чтобы не оставлять Ифигению и обеих милых сестер в долгой тревоге о здоровье этих кавалеров. Письма показались девицам такими нежными и трогательными, что они твердо решили воздать должное своим поклонникам, полюбив тех, кто любит их, и сделать все, чтобы ускорить свадьбу. С этой решимостью они отправили послание дону Луису — тот ждал лишь их согласия, чтобы сообщить Феликсу Сармьенто, что дон Габриэль и граф желают жениться на его сестрах; теперь дело было лишь в окончательном решении обоих влюбленных. Однако пока дон Луис писал к ним, они сами опередили его и сообщили, что, хотя донья Хуана и лишила сестер наследства, это не станет препятствием браку, ведь они достаточно любят Исидору и Мелани, чтобы жениться на них единственно ради них самих. Дон Габриэль написал своему отцу, находившемуся в Мадриде, о своих чувствах к Исидоре; тот же, ничего не желая сыну так горячо, как любезной и добродетельной невесты, попросил своего брата, графа Леонского, который был в то время в Кадисе, заняться всеми необходимыми приготовлениями.

Дон Феликс Сармьенто был весьма польщен той завидной партией, которую дон Луис предлагал ему для сестер. Он поспешил в Малагу, чтобы разделаться со всеми затруднениями; процесс дона Луиса не позволял ему приехать прямо в Андалусию[175].

Между тем донья Хуана, в тоске и печали, питалась собственным ядом в одном из своих сельских имений, куда к ней и приехал ее брат, чтобы пригласить на свадьбу дочерей. Гром небесный поразил бы ее меньше; она высказала ему все, что только подсказывало ей бешенство, дабы расстроить эти браки, но тщетно: дон Феликс уже знал обо всем, так что ни ее гнев, ни упреки, ни угрозы не произвели желаемого действия. Как только старуха поняла, что дело непоправимо, она отправилась в Севилью и отдала все свое состояние деду Люсиль и отцу дона Фернана, чтобы те не переставали преследовать ее семью.

Но все это ничего не значило для людей столь замечательных и достойных: добившись всего, о чем так давно мечтали, они были вознаграждены за все убытки. И вот немного дней спустя свадьбу дона Габриэля с Исидорой и графа с Мелани сыграли с несравненной роскошью; все четверо были так счастливы, как только могут быть счастливы люди столь совершенные, любящие друг друга истинной любовью.

Что же касается доньи Хуаны, то ее сумасбродное подношение разорило бы ее, если бы дон Феликс, к счастью, не сумел умиротворить деда Люсиль. Простив дону Луису похищение, тот отдал внучке, помимо приданого, еще и имущество доньи Хуаны. А поскольку это имущество снова вернулось в семейство Сармьенто, все оказались столь великодушными, что вернули его Хуане, которая удалилась в монастырь кармелиток в Севилье[176], где и жила до конца дней.

Пер. М. А. Гистер

Сен-Клу. Окончание

е успела госпожа Д… закончить, как им доложили, что в зеленом кабинете у ручья уже готово угощение.

— Скорее же, — сказала графиня Ф…, — я пойду с радостью, но пусть мне пообещают, что, как только мы выйдем из-за стола, чтение тетради будет продолжено, ибо все услышанное и то, что еще остается прочесть, убеждает меня, как много мы потеряем, если не узнаем этой истории.

Все присутствующие согласились с графиней.

— Раз вам так хочется, — сказала госпожа Д…, — начнем со сказки про Побрякушку; за ней последуют и другие, а сопровождаются они испанской новеллой, которая, быть может, придется вам по душе.

Пер. М. А. Гистер

ТОМ ЧЕТВЕРТЫЙ