Игорь знал. Грозные талибы монгольской бронированной ордой надвигались на Таджикистан, уйгуры грызли печень киту Китаю, из раны сочилась на каменистую чеченскую землю казахская нефть, а в угрюмых каргильских высотах недобро ухмылялся индусам жилистый Пакистан. Это было страшно и красочно, как «Война» Метерлинка. А на высушенном палящим солнцем пустыре стоял одиноко русак. Русак был совершенно гол, видимо, нищ и, похоже, не очень ловок, но он был оставлен сторожить самый пуп пузатого Марсова поля. Что он там сторожил, было неведомо, однако в осанке и бегающем белесом взгляде русака сквозила уверенность в несомненности своей миссии, а в раздумчивом почесывании затылка – непривычная для этой фигуры хозяйственность, схожая с той, что таится в слове «авоська». И рождалась надежда – этот русак, этот остров в хищном желтом, море, действительно еще зачем-то нужен. А, значит, нужен и писатель Балашов!
Игорю стало страшно от догадки, не выпала ли и на его долю непосильная миссия по соединению некоей цепи времен? Не это ли его талант, не это ли предназначение, которое он всегда угадывал в себе и в котором отказала ему Галя?
1979 год. Кабул
Штрафные батальоны
– Вы лучше лес рубите на гробы-ы, – тянул Вася, сидя на только что сколоченном ящике и жамкая матерыми пальцами гитару, – в проры-ыв иду-ут штрафные батальоны…
– Песня у тебя какая-то… Хоть себе самому за свечкой беги, – проворчал Медведев.
– Может, Михалыч, гимн Советского Союза спеть? Только гимн у нас по утрам. В шесть утра, заместо будильника. А сейчас уж вечор близится…
– Ага. А Пушкина все нет. И не будет. Все равно, завязывай с этим декадансом. И давай кончай перекур. На комиссию выйдешь, вот тогда о гробах распевай. Тоже мне соловей…
Но Кошкин продолжал болтать ногами как ни в чем не бывало. Пятки постукивали по доскам.
– А знаете, Михалыч, мне друг рассказывал, он, когда в Москве учился, жил в студенческой общаге со старшекурсником. А третьим к ним подселили вьетнамца-первокурсника. Старшой завел такой порядок: на ночь включал на полную «Маяк» и в шесть утра просыпался под гимн. Затем мой дружок к этому привык, так что они вдвоем подниматься стали. Вытянутся, в трусах семейных, руки по швам, все по форме утреннего построения, и гимн исполняют в полную глотку, с чувством. После чего переходят к водным процедурам. Ну, а вьетнамец, простая его душа, решил, что так надо, и давай вставать вместе с ними. Тоже старательно выпевал.
– Ну и к чему ты клонишь? Давай скорее, не тяни кота за мяу, работа стоит. – Медведев не слыл меж ребят большим любителем шуток.
– Работа сами знаете у кого стоит… Я к тому, что, когда старшекурсник съехал, на его место подселился какой-то соня, и под гимн просыпаться, естественно, перестали. Так через несколько дней в деканат малява от вьетнамца поступила – мол, народ у него в камере подобрался идеологически нестойкий и ни хрена не патриотический. Под гимн не встает у них ничего!
Михалыч так и не уловил, был в рассказе Васином какой-то подвох, или это он так балагурил, перекур растягивал, но на всякий случай, для порядка, решил отреагировать.
– Ну и что? Американцы что, дураки, когда флаги у своих домов по утрам поднимают и гимн исполняют?
– Лев Михалыч, а кто вам рассказал, что американцы гимн поют? – поинтересовался Шарифулин. – Вы в Штатах-то сами были?
– Рассказывали. И про гробы они точно не поют. Они вообще смерти боятся.
– А мне рассказывали, что они бедности пуще смерти боятся. А про гробы не поют, потому как у них штрафбата нет, – съязвил Шарифулин.
– Раздолбаев у них таких нет, – буркнул под нос Медведев. – Все, хорош травить, за работу.
– Ишь ты, боцман. Классику ну совсем не ценит, – подмигнул Шарифу Кошкин, но с ящика спрыгнул.
– Ты ему еще этого, Галича изобрази, он тебя самого в ящик заколотит и вместо афганских товарищей – в Союз. До востребования, – тихо откликнулся Раф.
– А-а, – махнул рукой Вася, – в дерьме живем… Но хоть живем, хоть пахнем.
«А мы и не живем. Только пахнем», – возразил про себя Шарифулин. Он вообще считал, что жизнь человека, настоящая жизнь, начинается тогда, когда мир становится домом, а существование – бытием. А это вот их ползучее карабканье по склону земли возносится до жизни лишь после смерти.
Шарифу частенько чудилась картинка, как что-то большое и светло-синее, рассеянное, как утреннее небо, сжималось, сжималось в спичечную коробку, густело темной жижей, облипающей набившиеся в нее скелетики спичек-людей. Это и была вся их жизнь. И стараться самому, в одиночку изменить ее можно было лишь одним способом – завершить жизнь как можно быстрей и циничней.
В свое время Шариф хотел поступать на философский, но вовремя передумал – стоило ли учиться, если с жизнью, по сути, и так все было ясно? Да, умников вокруг расплодилось во множестве, но вопрос засел не в уме, ужас был в том, что, помимо ума, для проживания дано было целое тело. По-настоящему воплотить это тело, достичь истинного бытия можно было в горах, в северных широтах или вот здесь, в спецотряде КГБ.
А еще Шариф рисовал. Оставаясь в одиночестве, он извлекал крохотный блокнот и быстрым жестом выводил на его страничках фигурки, лица. Иногда ни с того ни с сего, произвольно и одиноко из желтоватой глади листа выныривали нога, коготь, зрачок. В блокнотике умещался спичечный коробок этого мира. Такой представлялась Рафу вложенность: существования – в искусство, а уж искусства – в бытие. Случайный созерцатель блокнота наверняка подивился бы ловкой руке рисовальщика, но вряд ли распознал бы в корявом бочонке пива с фаллическим крантиком – командира Барсова, в набычившемся одноглазом танке с острым тонким жалом вместо орудия – Медведева, а в хитро прищурившейся, состроившей самым немыслимым образом фигу боксерской перчатке – боевого товарища Алексея Куркова. И делиться этим своим карманным миром Шарифу не хотелось ни с кем.
1979 год. Вашингтон
Чего ждать от ислама?
Чак Оксман был в Белом доме впервые и чувствовал себя здесь, мягко говоря, неуютно и беззащитно. Было холодно, в большие окна барабанили жесткие крупинки града, и Чаку казалось, что эти белые злые пули вот-вот пронзят стеклопластик и возьмутся решетить его тело. Люди вокруг, за столом, собрались разные, но все они, хоть и были моложе старика Оксмана, выглядели уверенно и раскованно. Может быть, дело в простуде? Во вздорном отказе от привычного утреннего кофе?..
Разговор шел об Иране. Советник президента «вел стол» – видимо, он и пригласил собравшихся экспертов. Оксман, несмотря на сплин, все же не удержал улыбки: совещание походило на консилиум врачей, склонившихся над тяжко больным Ираном, что вытянулся на длинном холодном столе в ожидании хирургического вмешательства под наркозом. Под общим наркозом. Хирурги по большей части были знакомы Чаку, он встречался с ними на всяких научных сборищах по Востоку и исламу, кое-кого видел по телевизору во время трансляций дебатов в Сенате. Но лица некоторых господ были ему неизвестны. «Анестезиологи», – прозвал этих неизвестных про себя Оксман.
Наблюдение за «анестезиологами», по крайней мере, отвлекало его от дремы, поскольку все, что говорили коллеги-профессора, он уже тысячу раз слышал: и тягомотину господина Шинкли о противоречиях шиитов и суннитов, и не лишенные живости мысли доктора Карпентера о социальной платформе современного ислама. Если уж на то пошло, тезис Карпентера о трансформации идеологии коммунизма в Азии в исламскую идею и, следовательно, о единой социально-психологической базе и едином подходе к проблеме вулканизации масс казался Оксману довольно остроумным, хотя и спорным, – однако все это советник президента Паркер мог прочитать в реферативных журналах. Вовсе не обязательно было сгонять солидных, немолодых людей в такую невероятную для осени погоду в Вашингтон.
– Господин Оксман, – обратился к нему Паркер, – как отразится на наших внутриамериканских отношениях исламская революция в Иране? Насколько Америка устойчива к таким кризисам? Ваш прогноз?
Вопрос советника президента несколько отличался от того, что содержался в приглашении. В небольшом послании профессору Чаку Оксману предлагалось за счет государства посетить Вашингтон, принять участие в круглом столе и коротко осветить проблему исламского фактора в США. Может быть, Чак и не отправился бы в дорогу, если бы не разговор с его замечательной супругой госпожой Оксман, умудрившейся так надоесть востоковеду разговорами о непременной покупке дома перед Рождеством, что он отправился бы от нее не то что в Вашингтон, а на самую Луну. Но на Луне ему вряд ли привелось бы говорить об особенностях американского демографического ландшафта, о пассионарности «черного ислама», и о главном коньке Оксмана – кластерном обществе.
– Можно себе представить, грубо представить это дело так: есть общества стратовые, классовые, организованные по принципу «вертикаль – горизонталь». А есть кластерные, по типу полимеров. – Оксман выдержал паузу и вопросительно посмотрел на советника, ожидая подтверждения, что тот знает хоть что-нибудь о полимерах, но Паркер нетерпеливо постучал ручкой по ладони, побуждая к продолжению. – В классовых обществах, как в кристаллах, токи и импульсы идей передаются по слоям, по стратам. Быстро и на всю ширь. Будь то сексуальная революция, марксизм или ислам. Если тепла подвести очень много, то целый слой прогорит, проплавится и, конечно, рухнет. Все, что над ним, – тоже. В кластерах другое. Там расплавится один кластер, два соседних, три, но всей структуре на сию неприятность наплевать. Это как в подводной лодке, хотя бы теоретически, – один отсек заливает водой, а в других сухо, хорошо. Так вот, несмотря на всю пассионарность, несмотря на возрастающую демографию ислама, у нас в Америке – кластеры. Общество кластерного типа. Пока.
– Что значит – пока? – спросил, нахмурившись, Паркер, и вслед за ним молча сомкнули брови «анестезиологи». – Пока – это сколько?