Кабул – Кавказ — страница 70 из 118

Но снова ошибка: выжил и Вася в сохранном мире своих и чужих, выжил и Шариф, так и оставшейся в себе единицей, не двинувшийся ни на йоту с того места, на котором был подхвачен волной. Как буйки, они метят новую воду там же, где двадцать лет назад, перед «Штормом». И весь мир там же, вместе с ними!

А он, Миронов? Где он? Куда заплыл? К кому ближе, от кого дальше?

– Василий, как думаешь, Шариф зачем помогать взялся?

– Ну и вопросы вы сегодня задаете. Шариф какой-никакой, а тоже наш человек.

– Общие ценности?

– Да порох общий! Что тут ценности! Помните, как под Кундузом он мою группу один прикрывать остался? Матом духов распугал! У меня тогда его «мать» еще с месяц в ушах звенела. Молодцом был, пока не сдался, пока линию не потерял. Ну, а потом, он же вам обязан. Я что, не знаю, как вы ему помогали в новые-то времена…

– Нет, меня под Кундузом не было. Я раньше отъехал. Видишь, ценности ценностями, а слов он мне этих – зачем, почему – не говорил. Понимаешь, к чему я?

– Понимаю, – согласился Кошкин, хотя понимал Миронова, как обычно, не до конца. – Только он кто? Никто. А на деле – конь в пальто. А я – под фуражкой. Мне, чтобы человека толкового в Назрань отослать, десять объяснений нужно дать и том рапортов отписать. И без того меня уже затерзали вопросами, с чего это я так о швейцарце беспокоюсь. Хорошо, что пока только наших к делу подключал, а то бы давно уже по шапке дали…

Да, с Васей, с его «нашими» и его «не нашими», была прозрачная ясность. И это правильно. Но ему, Миронову, это зачем? Миронов знал, что в нем произошла перемена. Когда и отчего – он не мог указать точно, но… не так давно это случилось. Долгое время, и до Афгана, и все время войны, он тоже жил в мире, поделенном на своих и чужих, не в новинку ему это было, не в диковинку. «Свои», правда, сужались да ужимались – целая страна, потом народ, потом патриоты родины, потом у́же, у́же, теснее – до грецкого кулака «товарищей по оружию».

Семья? Нет… Он не Раф, тут страшнее граница между тобой и «ими». Не граница, а пропасть. Как вернулся тогда, как поглядел на жену, а она чужая, словно смерть… Весь мир – чужбина. Отечество нам…

Есть, оказывается, в механизме человеческом секретный винтик. Защита от дурака, что ли? Вот готовы и мозг, и дух принять новую религию. Готов ты перемахнуть через свою волну-границу – ан нет, хоронит тебя от этого что-то. Хоронит или охраняет? Может, то, а может, другое – и не взлетит по-новому и не разлетится на мелкие брызги-осколки при падении в свою пропасть человеческий шар по имени Миронов Андреич. Где спрятан винтик этот, в прошлом ли, задолбленном досками, в настоящем ли – то пусть психологи гадают, их сейчас много голодных ходит, им на то свобода дадена. А тут важен факт состоявшийся – знает дух о большом и далеком, но кутается по-прежнему в старые свои одежи-ценности. Холодно ему в них, тесно кататься, как чугуну в картоне, зато не разлетится по свету, зато останется в едином теле. Страшно утерять форму, раствориться в бесконечности. Родину пока нельзя терять, страшно.

Вот она, та самая защита от дурака – человеку, помимо духа да мозга, Бог форму задал, и, как ни крутись, форме этой соответствуй. Иначе разольешь молоко своей судьбы, выльешь его до самого донышка. А потому хоть нет на самом деле «наших», но должны быть! Все в обратном порядке надо умом принимать: «товарищи», «патриоты», «народ»…

И это, полковник и человек Миронов, ты должен передать писателю. Не передать, привить. Иначе прервется цепочка знания, погибнет ген. Иначе вымрет их особое племя. Не племя, орден. Так бывает в природе: наследственное погибает в чистой расе, его надо прятать, доносить до потомства в чужом носителе-теле, и в этой оплодотворенной чужой оболочке нести через поколение, через век. Мать рассказывала – из ее деревни мужики, кто поумнее, в соседней Финляндии девок брюхатили, только бы не своих. А финны к ним.

Если кому и стоит что-то о себе объяснять, про волны рассказывать, то этому финну, Балашову. Не потому что напишет, а потому что поймет. Вот если поймет – не напишет. В этом все и дело, в этом механизм природный хитрый. Защита от дурака.

– Василий, мир меняется вот здесь. – Миронов похлопал себя ладонью по лысине. – И пока здесь не поменяется, так и будешь сидеть под Кундузом. Еще лет тысячу.

– Лучше уж под Кундузом, чем под картузом. Вот я не вмещу никак вас, Андрей Андреич. То вроде за государство ратуете, слова такие сильные говорите, критикуете, а то слушаю и думаю – зачем вам это? У вас свой интерес какой-то. Индивидуальный.

– А у тебя? Предложили бы за Картье тысяч пятьдесят, так сразу бы бойцов отправил, без рапортов. А потом, если бы не мой подход, ты бы и до Кундуза не добрался. Правильно сказал, индивидуальный… Слушай, Василий, а ты гитару по-прежнему мучаешь? – вдруг поинтересовался Миронов. – Владимира Семеновича поешь? Про гробы?

– Какие гробы? Про штрафбат, что ли?

– Про гробы. Ты в Афгане пел до штурма дворца, я запомнил. Ты тогда и напророчил. Спел про гробы, а он летом того… мистика…

– Думаете, я тогда один эту песню пел? И не помню я этого. Я вообще не помню.

– А я заметил, что ты вспоминать не любишь.

– Не люблю. Что вспоминать, столько всего нападало, что на все вспоминалки не хватит. Восемьдесят третий помню, Хост помню, как уходили помню. Оружейника вашего, Карима, что ли, черта черного… А начало… Сумбур был такой – с кем в группе уходил, не могу вспомнить. Был уверен, что Жбанко со мной в машине шел, а на прошлом сходняке, на двадцатилетие, Тарасов, представляете, убеждать меня пошел, что я вообще не дворец брал, а Генштаб!

– Так ты и брал Генштаб.

– Да вы что, сговорились? Может быть, я этого генерала застрелил? Якуба? Вот Тарас меня достал этими разговорами. Ничего не помнит. А теперь вы туда же. Чего от меня хотите?

– Я хочу? Кто сказал, что я хочу? Я желал спросить только, как гитаре твоей живется. И хочу, чтобы ты поскорее внес нам ясную ясность в международный вопрос. А со своим прошлым каждый из нас сам разбирается. Как ты говоришь, индивидуально.

Разговор на том и закончился. Миронов почувствовал, что Кошкин больше не хочет видеть его и у него самого возникло близкое чувство. Невероятно, но кто-то из них потерял часть их общего прошлого, и Андрей Андреевич вдруг утратил уверенность в том, что этот кто-то был не он сам. Миронову стало не по себе от попадания в «непонятное» собственной памяти, бывшей всегда его надегой. «Вот, оказывается, чего нужно ожидать от старости. Попадаешься на том, чего боишься больше всего. Да нет, ерунда, Генштаб он брал. Он Якуба завалил, точно. Старость не тогда начинается, когда забываешь, а тогда, когда начинаешь верить, что можешь забыть», – рассуждал сам с собой Андреич, раскачиваясь в вагоне метро.

– Присядь, отец, – уступил ему место парень.

– А сяду. В ногах правды нет, – согласился Миронов и сел, зло, с вызовом, глянув на студента.

«Вот и уступай им после этого, – подумал студент и даже отошел в сторонку, – такие всех нас переживут. Из вредности».

1980 год. Кабул

Перстень Курого

В то, что дело прошло удачно и гладко, Кремль верил еще целый месяц, до февраля. Афганская армия и милиция до той поры держали «правых» под каблуком, и казалось, что, несмотря на поднявшийся в мире гул, те так и не поднимут головы. Советские воины-интернационалисты обеспечивали безопасность военных объектов и населенных пунктов, но сами в боевые действия не вступали, как им и было предписано. Им приказали не вмешиваться, они и не вмешивались – некуда было. Более того, уже в середине января советской разведке стало ясно, что американцы не готовы проводить масштабную операцию в Иране, так что придвинутые к иранской границе войска, к досаде некоторых особенно бойких генералов, вернулись в Союз – Москва решила, что помочь соседям строить коммунизм может и небольшая армейская группа.

«Зенитовцы» после штурма дня два выдворяли хмель, потом отдыхали от опохмела, потом снова опохмелялись да делились опытом с разными новыми товарищами, зачастившими в Кабул с короткими командировками, после которых инструкций от партаппарата у сотрудников советского представительства все прибавлялось, а мало-мальски дорогих предметов в Тадж-Беке все убавлялось.

Те из «геологов», что приехали первыми, подключились к работе с оппозицией, изучали схемы влияния и связей, а также списки агентов, приоткрытые им коллегами из госбезопасности Бабрака Кармаля. Надежин уехал в Союз, и Курков, лишившись его компании, уже с переводчиком по полдня проводил в лавках и духанах, общаясь с продавцами-агентами, и только поражался, кто же тогда вообще воюет против режима, если добрая половина торгашей в городе сексотит на КАМ!

Впрочем, темного народу тоже хватало. В лавке индуса уверенно обосновался большой, неудобный Куркову человек. «Чужак, чужак, – науськивал Алексеича на конкурента торгаш-информатор из соседней лавки древностей. – Сброд к нему ходит. Цыгане. Нечистый товар носят». Курков чувствовал, что в желудке афганского организма что-то бродит и зреет. То же ощущали и инженеры, и военные, и разведчики – те, кто соприкасался с живыми людьми на улицах, в чайханах, на дорожных постах.

Селяне, обладающие особым чувством на готовящиеся перемены в погоде, собирались семьями и кланами и отправлялись в нелегкий путь к пакистанской границе, где, как ходили слухи, американцы, французы и немцы дают есть и обувают мужчин. И народное недоверие, походившее более не на сопротивление, а на утомление, это глухое к убеждениям, с немыслимой скоростью растекающееся по народному телу чувство больше настораживало знающих людей, чем сообщения о лагерях подготовки партизан в Пешаваре, о поставках им оружия и о прибывающих туда добровольцах. Стоя на болоте, не боишься медведя…

Ларионов несколько раз обращался в Центр с предложением выйти на контакт с правой оппозицией, с людьми из «Мусульманского братства» Гульбиддина Хакматьяра – людьми, в общем-то, уже известными разведке. Он считал, что следует во