спользоваться моментом и наладить с этими «братьями» связь, понять, кто из них чего хочет на самом деле. Может быть, их легче «купить» сейчас, чем платить за будущую войну?
– Чему-то можно и у англичан поучиться. Не дурее нашего были, – ворчал раздраженный резидент, жалуясь Куркову, с которым сошелся теснее других, после очередного отказа Москвы. Вопрос обсуждался «на самом высоком верху», и комитет, и военная разведка разделяли эту точку зрения, но «старцы» решили не обижать Кармаля. Мол, раз сказали – не будем вмешиваться, значит, и не будем.
– «Эти» теперь все решают. «Ученые» наши. – Ларионов проводил ладонью по будто бы округлившемуся животу. Кто принимал «коллегиальное» решение, резидент, естественно, не знал, но Курков понимал, что собеседник имеет в виду партийных инструкторов, аппаратчиков, решивших привести в порядок страну, об обычаях, истории и проблемах которой большинство из них услышало за несколько недель до отлета из Москвы. В Академии общественных наук.
– Вот помянешь меня, «эти» все изгадят. Уже ходят здесь победителями, щеки надувают. Хозяева!
Громкий, некрасивый голос Ларионова разносился морозным ветром, и Курков опасливо оглядывался, хоть и знал наверняка, что никого из «этих» нет на многие километры от одинокой чайханы у горного озера Батлан, вдалеке от Кабула, куда приятели выехали отдохнуть, поесть баранинки, попить водочки да поговорить по душам. Никого не было вокруг, кроме своих ребят из «Зенита», охраняющих майора и резидента.
– А я еще при короле здесь был, – повторял Ларионов, рассказывая в который раз, как тут уважали «инженеров-саибов». – Сюда люди приезжали, настоящие, помочь хотели, елы-палы. Как на БАМ… Чего смеешься, Алексей? Да, на БАМ.
– Иван Александрович, ты хоть знаешь, кто туда, на БАМ, рванул? Там же половина тех, по кому зона слезы горькие льет!
– Ну, значит, я о другой половине. Понимаешь же, елы-палы, о чем я. А если дальше перекати-поле покатит, то скоро и в глаза никому не посмотреть… Чего ты смеешься, тебе же в спину палить начнут!
Курков глядел то на отливавшую малахитом ровную поверхность воды, то на лицо Ларионова, похожее на испеченную в костре картошку, и ощущал превосходство над ним. Устарел, отстал тот от поезда со своими БАМами, со своими настоящими, честными, комсомольскими… Надвигалось другое времечко, и дело было уже не в «этих» – «этих» хватало всегда, чего душой кривить, товарищ Ларионов. Что изменилось? Что должно было вот-вот измениться? Этого Курков точно объяснить не мог, ему казалось, что его тянет водоворотом общего хода вещей свистящая пустота, бывшая, в свою очередь, лишь частичкой общей пустоты, родившейся в мире в этот олимпийский год. Одинокое времечко, его не переплыть без усмешки, без циничной готовности к опустошению. Как не переплыть этого лежащего перед ними малахитового озера – ледяного глаза Вселенной. Ларионову – не переплыть.
– Она – фарсистка! Она – специалистка! – горячился Ларионов, вспоминая о своей дочери. – Фарси, елы-палы, не хрен собачий, а они кто такие? Специалистка! А они кто… Козлы с кейсами!
– Иван Александрович, да бог с ними со всеми. Смотри на озеро, наслаждайся полнотой природы. Мясо – райское. На родине поди поищи такое. Мы с тобой наше дело сделали, что смогли – выполнили, а лишнего не брали. Так что подыши пока спокойно, пока под дых не лупят.
– Еще бы порыбачить… В мутной-то водичке. Медведев-то ваш, поди, магазин дубленок открыть может! Елы-палы… Жаль Барсова вашего. Из старых человек, – отозвался Ларионов, будто мстя за что-то Алексеичу. Может быть, за БАМ. Да, верно, Барсов тоже верил в энтузиастов БАМа. Нет, не случайно он ушел первым.
Резидент осовел, стало зябко, пришла пора возвращаться.
Но, вернувшись, Ларионов не лег спать. Он долго, неторопливо обобщал рассказы Куркова, других своих источников о «темных людях», сообщения афганских агентов… и вдруг отрезвел, придя к выводу, что вот-вот в Кабуле должно вспыхнуть восстание. Восстание, не военный мятеж. Вот почему затаились «братья»!
Ларионов, также неторопливо, принялся за письмо домой, в котором необычно много внимания уделил описанию афганских гор и их отличию от таджикских, таинствам цветов и природе камней. И еще написал, что людей здесь издалека можно принять за камни, а камни – наоборот, за молящихся или ждущих в засаде людей, жителей пустыни. Он хотел написать жене, что надеется вскоре вернуться домой, но не стал все же делать этого.
Затем, справившись с письмом, Ларионов составил второй документ. Этот текст литературными достоинствами не отличался, зато был куда короче первого – то был рапорт с просьбой об отпуске. О давно положенном отпуске. Ночью, во время короткого сна, резиденту снились шпалы, бесконечные шпалы и лица, которых тоже было очень много, видимо, столько же, сколько и шпал. Это были разные лица, мужские, женские, взрослые и совсем молодые, но Ларионов ясно видел, что все они являли собой лишь производные одного Архилица, которое ему очень желалось, но никак не удавалось восстановить. Именно в этом ускользании главного, общего таилась тревога сна. Проснувшись, он еще некоторое время грезил, что его заперли в тюрьме и грозились держать в узилище до тех пор, пока он не сознается, чье же лицо он увидел «там»… Придя в себя, Ларионов первым делом порвал рапорт, удивляясь тому, как ему могла забраться в голову такая блажь. Не иначе как с косых глаз…
После поездки к озеру снилось что-то и Куркову. Сперва – он точно и не смог вспомнить, во сне или наяву, – выплыл у него в памяти вещий сон о Барсове. Потом он был собакой и без устали выл на зимнюю луну, чей острый по ободку диск прорезал с изнанки черный бархат ночного неба. Издалека ему изредка отвечали другие псы, его собратья по одиночеству, и всем было страшно. А затем даже луна исчезла, и оставшуюся в безлунье предрассветную вязь заполнил новый страх – он остался собакой, а за ним гонялся сердитый большой человек. У человека в руках мелькали то палка, то нож, то почему-то огромный рогатый магнит, особенно ужасавший Куркова-собаку. Чего хотел ужасный гонитель, кто он был такой, понять было невозможно, а спрятаться, затаиться, прижав уши к затылку, никак не удавалось, уж больно ловко находил тот своим магнитом беглеца. Наконец во сне рассвело, и тогда, при свете, Курков узнал в дядьке нового хозяина оружейной лавки. От узнавания страхи прошли, и Курков-собака сам собой, неприметно, стал Курковым-человеком, и они вместе с хозяином магнита ходили теперь по кустам шиповника и занимались важным делом. Они искали мины и разбросанные кем-то гвозди, или даже не гвозди, а шипы роз, с морозной ночи еще остававшиеся железными, – искали, чтобы спасать собак. Они говорили меж собой на нерусском, понятном обоим языке из нескольких гортанных звуков, словно горло полоскали. Может быть, на японском.
Поутру Курков направился в лавку к индусу. По дороге он рассказал о сне Васе Кошкину, которого брал сопровождающим с тех пор, как Раф Шарифулин нежданно крепко запил. Как говаривала бабка его мудрая, «либо сон в руку, либо отдай другу».
Вася после их странного Нового года изменился, притих. Он перестал бренчать вечерами на гитаре, перестал развлекать ребят громкими своими остротами, искал одиночества. Единственный, к кому он стал тянуться, был Раф – тот не обращал на Васю ни малейшего внимания и, уткнувшись в листочки блестящими лихорадкой глазами, вычерчивал своих черных чертиков. Кошкин усаживался за спиной и молча следил за появлением закорючек. Он осунулся, на дородном лице вылезли прыщи. Ребята-кобели начали безжалостно шутить по поводу того, что боец Кошкин, похоже, втюрился, и искали виновницу изменений. Подозревали, что прошибла-таки красавчика их «неприкасаемая» отрядная медсестра, чудесница Юленька, но потом бросили это дело и оставили его в покое, увидев, что Кошкин еще больше замыкается от их обычного военно-специфического балагурства. «Что-то с Васей не то. Съел, наверное, чего-нибудь не свежее, а? Юленька, ты бы его полечила, а? Пропадет», – переключились они на медсестру, но та лишь похохатывала и махала на них руками: «Полечу, мальчики, всех вас полечу. Только вот на гражданку вернемся, там хоть все женихайтесь, мальчики!»
Куркову казалось, что он понимает причину Васиной апатии, и он решил лечить его по-своему. «Положительное растление младшего товарища», – так называл он их выходы в город.
– Пустые беспокойства, Алексей Алексеич, – пожал плечами Кошкин, выслушав про сон и не понимая курковского волнения. – Скоро закончим – и домой на побывку. Забудете про человеко-собак своих. Вы вообще на вилле сидели, на совесть никого не взяли. Мне вот даже этот чудак не снится. Чего за стволом полез, спрашиваю… Если наш человек? Это все Шарифовы штучки. Про переселение…
– Наш, не наш. Сейчас пойди тут разбери, кто наш. Сами теперь не знают, кто теперь наш, – Курков указал на север, где должна было находиться Москва. – Вот и мужик этот. То гоняется, то вместе гвозди выуживаем. И магнит, знаешь, такой огромный, что серп Веры Мухиной.
Вася не ответил. Он был уверен, что скоро группу отзовут на родину и его прыщи пройдут – стоит только в деревню, к знахарке знакомой съездить. Разные верные признаки говорили о близкой отправке домой. Знакомые армейские офицеры рассказывали, что начинают отводить войска, кое-кто из них уже собирал вещмешки и чемоданы. Еще более тонким знаком показалось Васе посещение виллы строгим пришепетывающим человеком из интендантства – мужчина пришел выяснять, сколько перед штурмом дворца было получено водки, чтобы деньги на сей сверхпаек выдрать у бойцов из зарплаты. Раф немедленно добавил нового чертика с характерной заячьей губкой в свою кунсткамеру, Полянин, не стерпев такого беспредельного хамства, отправился скандалить к Скворцову, но Кошкин в этом свинстве угадывал доброе – маркитанты подводят балансы перед отъездом! Самое время пришло покупать сувенир для братишки – пусть старый антиквар Алексеич что-нибудь посоветует.
Большой черный человек был в своих владениях один. Тоненькой, почти что маникюрной пилкой он подтачивал рукоятку расширяющегося к острию необычно длинного ятагана. При появлении русских черный человек отложил оружие, сдул с пилочки металлическую рыжую пыль, вытер бархоткой руки. Вася рассеянно смотрел по сторонам, подбирая братишке вещь позаковыристей, чтобы тот понял, что за норовистый народ здесь живет.