Кабул – Кавказ — страница 87 из 118

– А это вопрос правильный. Потому что правильный вопрос. Но мы к нему готовы. Мы и тогда. Стечением обстоятельств, условий подготовки и окружающей среды.

– К чему?

– К переходу. К историческому периоду безвременья, некоторыми недальновидными оптимистами названному демократией и свободой. Мы да бомжи. На нас только теперь и надежда.

Когда вновь захмелевший Балашов все же собрался уходить, на часах стрелки свернули день веером, а на душе по-прежнему поскребывала подросшая на кальвадосе кошка. Страшненько стало и серенько, как под дождем: представить себе бомжей да клонированных бодрячков, Андрей Андреичей. Одних. На одной шестой. Придет час, протрубит труба, и эти эскадроны восстанут из праха, соберутся в массы и ринутся в бой.

А как же он сам? Он ведь тоже считал себя готовым к свободе…

– Андрей Андреевич, а мне-то вы зачем все это? Я ведь тоже в каком-то смысле… А версия ваша – ее же ни за какие деньги. Это же иглу Кощея Ивану-дураку доверили? – уже в дверях спросил Игорь. Щетинка его изрядно чесалась, и он то и дело потирал подбородок ладонью.

– А ты почти свой, – широко, щедро ответил Миронов. – И польза практическая немалая. В наше время побеждает тот, кто точнее оперирует информацией. Тяга твоя мне известна – уединиться и писать. Перо, значит, к бумаге. Понятная тяга развитого человека, далекого от физического труда и от реалий. Так сказать, от нужд. Только теперь ей воли не давай, поезжай к немке, чтобы сигнал туда, туда поскорее. В печатном и звуковом оформлении. Про гуманитарку, про «Хьюман». Мосты, связи, версии. Маша пусть накрутит. У нее ум иудейский, сообразительный. Тут главное пыли нагнать. Вот за этой пылью мы пока и прикроемся. И двух зайцев разом. Ну, ты меня понял.

– А Картье? Ему тогда что? Как поймут, что тут догадались, – так и концы в воду.

– С Картье все сложится как надо. Это ведь конечная цель операции. Он же пока вообще ничем не прикрыт…

Миронов крякнул недовольно, как рассерженный гусь, прервал речь. Балашов будто вынуждал его к чему-то неприятному. Наконец решился:

– Картье – его дело по-любому тухлое. Как говорится, висяк его дело. Ты мне честно скажи: ты или швейцарец? С точки зрения победы мирового гуманизма, вы, безусловно, равноправные, но только есть, как говорится, нюанс. Я так думал и думаю. По принципу сфер: спасай, что ближе. А иначе ты бы со мной не имел никакой возможности вести эти приятные беседы в полуденный час. Вот ты пока жив, а он – он мертв уже. С вероятностью семьдесят процентов, я тебе точно говорю, он уже отработанный биологический материал. Все, теперь действуй. Детство, отрочество и юность закончились. Теперь твои университеты. А их чтоб закончить и не быть отчисленным, избавляйся от интеллигентской мерехлюндии.

Балашов посмотрел в глаза Миронову и сразу потупил взгляд. Ноябрьская вода, серая вода со льдом. Чуждое, хотя знакомое подобие. И выбор: либо уйди, Балашов, в сторону, и уйди подальше да насовсем, и прощай, Картье, либо… Либо принимай путь в такой фрактал-лабиринт ради надежды на чье-то спасение… Он покинул жилище Миронова с чувством, далеким от того, с которым пришел туда. Налево пойдешь…

Маша или Ута?

Балашов трясся в метро, скользил ищущим взглядом по лицам мокрых осенних москвичей, просыпавшихся бурым горохом из прохудившегося кармана субботы, и не находил ни в них, ни в себе ответа. «Видимо, и я со стороны такой же бурый». Доехав до «Площади Революции», он понял, что просто не может вернуться домой. В одиночку не ответить, куда двигаться. Никогда ему не приходилось делать выбор между чьей-то жизнью и чьей-то смертью. Даже на бумаге. Неужели только так учат в университете жизни? Логинов бы ответил? Пожалуй, Игорь даже знал, как бы ответил Володя Логинов. Вот от этой ясности он и не пойдет советоваться и даже делиться с ним. Не такая ему нужна ясность. Не ясность воина, а ясность пророка, поэта. Или хотя бы мудреца. К другу Фиме рвануть? В мастерскую? Фима идеалист и из безнадежных. С Фимой в данном случае бесполезно. Лучше уж с Кречинским. Но с Кречинским нельзя, у Бобы язык длинный, как у овчарки. Балашов, вместо дороги домой, выбрал путь к Маше. Он решил так – если застанет ее, то расскажет и не будет говорить Уте. Вероятно, правда, вместо Маши он встретит немку – ну что же, такова судьба. Решка, выпавшая Картье. Ну, а будут они втроем… тогда – тогда ничего не скажет. Будет ждать. В себе разбираться за чаем.

Дома у Маши никого не было, но Игорь решил ждать до конца. Хоть до завтра, хоть до понедельника. Он принялся ходить вокруг двора и ходил долго, пока не почувствовал, что изрядно промок. Тогда он зашел в подъезд и присел воробышком на подоконнике. Жильцы Балашова не беспокоили.

Маша, напротив, пребывала в волнении. Чем лучше дело складывалось со сценарием и прочей рабочей суетой, тем унылее представлялась ей ее личная жизнь. «Лет-то сколько, о-го-го», – вроде бы в шутку обратилась она сама к себе, как-то поутру проснувшись в одиночестве – наверное, в воскресенье это и было. Проснулась, огляделась по сторонам да и решила про себя что-то важное. Так бывает у сильных и самостоятельных людей, а особенно у женщин: радовалась, радовалась свободе, а вдруг, как в колодец заглянешь – обрушится одиночество и нету силы более просыпаться одной. И тогда уходит из легких воздух, и его место заполняет тяжесть, что не дает подняться и, как прежде, лететь к любовнику. Это – другое, это не гордость, с этим шутить не следует. Это – женское счастье. Хрупкое и далекое, что та же игла Кощея.

А Балашов пропал. Собака. Он должен был почувствовать, позвонить. Потому что иначе – иначе не выдержать ей пустоты, иначе бросит она его, глупо и зло, и, на посторонний глаз, беспричинно – и сорвется в полет. До следующего временного пристанища, пахнущего следующим мужчиной.

Маша чувствовала, что вот-вот с ней случится «это». Нехорошее, никчемное и необходимое, как исход. «Любовь – постоянная иллюзия, секс – дискретная реальность», – раньше она любила говорить чересчур настойчивым приятелям, но теперь воспоминание о собственной дерзости отозвалось тупой ноющей толпой. Чтобы совладать с собой, уберечься от глупостей, она решила дать Балашову последний шанс. Не дозвонившись до Игоря, поговорила с трезвым и холодным, как водка, Логиновым, затем с Мироновым, смешно перепрыгивающим со слова на слово. Узнав, что Балашов не заночевал абы где, у Гали или у мамы, а честно исполнил интернациональный долг до последней капли молдавского бродила, она подумала, и, несмотря на разливающийся по телу свинец, решила обождать до вечера: «Если приедет, если почувствует – его счастье. А нет – значит, судьба. Значит, понесет во все тяжкие. Орел или решка». Чтобы убить время, она отправилась по магазинам с самого утра, чтобы сова Ута не увязалась за ней.

Маша увидела Балашова, уже когда собиралась открывать дверь. Ключ запал в карман сумки, она нырнула за ним бесстрашно в черную глубину, но глаз выхватил в уголке, на периферии зрения знакомый вопросительный знак немой фигуры. «Тощий, а свой», – с удивлением поймала себя на встрепенувшемся чувстве успокоения. Чувстве, похожем на материнское. И еще ей очень захотелось, чтобы он ее заметил и призвал первый. И чтобы Уты дома не было. И чтобы… Но Игорь уткнулся глазом в стекло и не видел ничего вокруг. Казалось, что он замерз совсем и уже никогда не сможет обернуться. Она упрекнула себя в дурацком «девчачестве» и окликнула его:

– Ну что, часовой любви, заснул на посту?

Услышав Машин голос, Игорь даже не понял сразу, обрадовался он или расстроился. За те пару часов, что он провел на своей жердочке, он передумал разное, но к окончательным выводам не пришел. С одной стороны, по логике «приобщенности» все и должно было сложиться для него вот так, всерьез. Ведь было у него предчувствие. С другой стороны, все-таки не верилось, что это «всерьез» накроет и его. Логинова, Шарифа, Василия Брониславовича этого – с ними такое было понятно. То на их лицах написано: они на эту судьбу-войну были, как бусы на нитку нанизаны. Не говоря уж о Миронове. Но его? Не верилось. Как мог сохраниться в нем такой инфантилизм? Вокруг-то, пусть не с 70-х, так с 90-х, одна война… И потом Картье. Он же его видел, в глаза ему смотрел, руку жал. И Мария…

По сути, беспокоили две вещи. Решительная неготовность жертвовать собой. Не жизнью, нет. Не то… Он знал про себя, что не выдаст, не продаст, если что… Мучительно хотелось передать Уте. Не от страха, а от интереса к судьбе. Того интереса, что определял его путь. Вот это он понял теперь, и это тревожило Балашова – все-таки страх. Страх изменить себя. Но было и другое, и даже противоположное. Как грузик-разновес на заляпанной чашке весов.

Он ощутил зависимость. Зависимость своего пути. Не от Ингуша, не от упрямых головорезов Назари – это были лишь солдаты судьбы. Зависимость от них казалось неполной, и, более того, обратимой. В отличие от связи, возникшей у него с Мироновым. «Мы да бомжи». Андрей Андреич был свободен – это влекло Балашова, но своей свободой он будто стал объедать Игореву свободу. Будто места им не стало хватать на двоих. «Свобода – возможность действовать по собственному выбору. А остальное интеллигентство, Игорь. Такие мудрые слова в воинском уставе написаны», – очерчивал словами круг вокруг него мнимый Миронов.

Тут и появилась Маша. На нее-то, бедную, другого ждущую, для иного готовую, и опрокинул Игорь вопросительную душу.

«Ты инопланетянин, Балашов», – поджала губки она, слушая и слушая его слова о выборе. Наконец не сдержалась.

– А прав «чеченец». Каждому свое, а ты на трех стульях усидеть желаешь. Ну скажи мне, увидев такую женщину… – Она подбирала слова, взвешивая их, как камни на ладони, чтобы вышло поувесистей. – Увидев такую созревшую женщину, твой Миронов стал бы о таком?.. Даже твой зануда Логинов… Жизнь, Игорь, она, бывает, медленно уходит, как песок под ногами осыпается. Это ты знаешь, да? А то вышибает ее из-под ног. Сапогом. Как скамейку под висельником.