Картье много времени проводил в темноте, и от того у него нарушился сон и возникли страхи. Страхов было три. Первый страх заключался в том, что он боялся утерять время, а потому все время считал секунды: «айн, цвай, драй». Он довел это состояние до такого автоматизма, что мог безболезненно раздумывать о других страхах, продолжая счет и, благодаря этому, оставаясь привязанным к большому мирозданию. Другой его страх был прост, как совет дантиста: он боялся, что его лишат возможности чистить зубы, что отнимут его походную зубную щетку, на ощупь уже такую же редкую, как его борода. Он чистил ей зубы своими утрами и вечерами, часто определяемыми лишь по счету, чистил частенько насухо, когда не давали воды, а почистив тщательно по сочащимся кровью деснам, прятал заветный символ, объединивший порядок со свободой, так же тщательно, как самое дорогое.
Третьим его страхом была Мария. С резким падением зрения внешний мир для Картье решительно сузился: до «них», его конвоиров, и до Марии. Ее он не видел, ее давно, в самом начале, отделили от него, но как зубная щетка чудно объединила его свободу с его необходимостью, так и ощущаемое им близкое существование девушки выросло до размера всей его ответственности и всей его любви. Она стала Всем Своим, и оттого ее имя между цифрами, отбивающими секунды, повторял Гаспар. Боли, смерти он не боялся совсем. Боль он уже пережил и даже не замечал пинков и подзатыльников, а смерть – она была рядом, она присела ему на плечо прирученной вороной-птицей. Так он и бродил с ней на пару, заговаривал Марию, чудак, уже бесплотный, как тень.
Рустам хорошо знал, что ему делать, на то он получил инструкцию. Да и сам был не дурак. «Глупость да трусость в горах не живут», – верно говаривал его лихой дед.
По приезде в село его и его нукеров приняли с почестями. Не принять этих почестей – нанести хозяевам обиду. Но он, глядя на топчущих по кругу пыль в бесконечном воинственном танце стариков со слоистыми, как древесный гриб на сырой березе, лицами, на юношей со злыми угольками глаз, не мог скрыть раздражения – он торопился к Картье.
Когда его отвели наконец к швейцарцу в подпол и осветили того светом ручных фонарей, он удивился:
– Что, Ахмет, и женщина такая, как этот слепой крот? – спросил он у одного из сторожей. – Хорошо ты его сберег.
Молоденький Ахмет провел ладонью перед лицом пленника, потом поднес ее к своему носу.
– Он сошел с ума, Рустам. Сразу сошел с ума. Слабый он, старый. А она в порядке. Хоть жениха подводи к лошадке. Верь мне, Рустам.
– Верь тебе… Я верю, но проверяю. Смотри, Ахмет, если ее до меня тронули…
– Клянусь, Рустам, домом своим клянусь.
Картье не понимал чужого языка, но тут он понял. Угадал, что Мария жива, что с ней не творили зверства. Он защитил ее. Исчезла забота и о времени, и о зубной щетке. Он перестал бормотать и слепо улыбнулся. Время и порядок освобождали его от своих наручников.
Рустам достал из новой кожаной кобуры «беретту», отошел на несколько метров до самой стены, и, не торопясь, по-деловому, прицелился в страшную в свете фонаря улыбающуюся маску.
– Рустам, ты что, разнесет, как арбуз! Не отмоемся, – воскликнул второй, пожилой сторож, державший фонарь вблизи Гаспарова лица. – Ах, шайтан!
Рустам выпустил пулю в лоб пленнику. Его давно тянуло попробовать, пробьет ли «беретта» с трех метров лобную кость или уйдет вскользь, как говорил один его знакомец. Метнулись в стороны лучи света, испуганными мышами шмыгнули по углам от резкого хлопка. Это рассердило Рустама – он не увидел лица. Так и осталась посмертным слепком гипсовая ненарушенная улыбка.
– Ай-яй, зачем обидел! Новый бурсун, весь как дробью побило. Зачем убил! Зря работали, сторожили. За труп и безумный копейки не даст, – жаловался потом второй сторож молодому Ахмету, но тот молчал. Он сам не понимал, зачем Рустаму понадобилось три месяца работы бросать ишаку под хвост, но тот сказал, что с иностранцем больно возни будет много, а свое они отобьют на девке.
2000 год. Москва
Парадокс Ютова
Парадокс получался у профессионалов. Просто-таки выходил. Вот уже рядом был Руслан Ютов, а никак не взять его за жабры.
Поначалу все, казалось, пошло как по маслу: очухавшийся под нашатырем Соколяк легко рассказал о похищении иностранцев, не стал скрывать контактов Ютова с чеченами и уверил, что Гаспара с Марией отдадут только в обмен на него. Он даже торговался с азартом и странной для пленника отрешенностью, будто не его, а какой-то другой живой товар собирались продавать на рынке. А что, привычное дело!
– Да кому ты теперь нужен! Ты уже отработанная руда, – играл в знакомую игру, сбивал цену Кошкин, но Соколяк возражал, сердился, убеждал русских «освободителей», признавался, рассказывал и даже, мерзавец, грязно шутил, но лишь только вопросы касались боевиков Назари, он немедленно впадал в полную несознанку.
– Да не знает он ничего. Это ж по психологии видно! Тупиковая ветка, Андрей Андреич, – убеждал Кошкин. – Откинем эту падаль на швейцарца по-быстрому, звезды да шпоры с позолотой оденем, и закончим эту канитель. А то куда мы его денем? В холодильнике у вас его заморозим? Мне в конторе его не удержать. Связи там всякие, туе-мое, начальство пальцы гнуть начнет…
Но Миронов не поверил Кошкину и его психологии. Куда больше доверился он Удаву, уверявшему новых работодателей, что Сокол с «афганцами» чистую пургу гонит. И мизер втемную разложить хочет. И один, и другой подручный Юрия хорошо помнили, как тот сам дознавался у Логинова о каком-то айзере, фото ему в нос тыкал. Как террористами тиранил, когда под эфэсбэшного полкана косил. Не поверил Васе Миронов. И Соколяку не поверил.
– Нет, не то. Перед нами экспонат грамотного оргпреступника. Вот станет генералом наш Василий, книги начнет читать и писать правильные, так еще, помяни мои слова, сам запишет этого бойца в классику. Видишь, Раф, как он ушел грамотно, всех шестерок скинул нам, а теперь меняйте его! Но где Картье, он и впрямь не знает, верю. Не его компетенция, – похвалил Соколяка Андрей Андреевич.
– Зато вы вот на это взгляните.
Миронов просмотрел на фотографии, разложенные на столе, увидел и свой двор, и дом, и кислое лицо консьержки, и себя, и Курого, вместе и в розницу. «Ну и рожи у нас стали, – разглядывая лица в овальных красных рамках фломастера, не удержался он, – даже уважительность к себе особая развивается. В мои годы почетно стать объектом женского внимания, если, конечно, женщина – не врач. А уж заинтересовать грамотную наружку – просто мечта».
– Да, Ютов с размахом был человек. Способный офицер. Я помню его, хоть и военный, но, мне в его штабе рассказывали, интерес к обобщениям питал. Такая уж под фуражкой судьба: в мундире с годами все труднее умещаться, вот тут самых способных широта и подводит, – рассуждал Миронов. – Ты только мне скажи, призывник, чтобы нам как-то разойтись по паритетам… – Он решил продолжить допрос, хотя Кошкин смотрел уже волком. Сундук и его ребята маялись, надо было что-то решать, куда-то двигаться. – Скажи, ты всю эту фотовыставку, все вот эти городские осенние пейзажи под сердцем держал, или своему генералу отправил? Ты скажи, и мы обсудим, куда тебя деть, болезного.
– Мы ведь, что надо, узнаем. Мы ведь, если так, твоего мидовского джентльмена очень побеспокоим, – добавил Шариф навскидку, наудачу. Ему повезло, удар попал прямо в дых. Соколяк вскинулся на Рафа бешеными глазами. Он понял, что его игра в поддавки не прошла, Полковник и его волкодавы знают слишком много, чтобы купить их за бесценок.
– Все вы на крючке уже, все! – злобно захрипел он. – А ты, Полковник, считай, уже из списка живых вычеркнут. Ты самому Ютову поперек горла встал! А он, если что со мной, тебя талибам сольет. Самому Назари. Вот тогда кровью похаркаешь, старый. Что я, ты схему под угрозу поставил! Ты, червяк, решил крепость подточить! Уп…
Соколяк захлебнулся, Кошкин сильно хлопнул его ладонями по ушам. Из носа потекла черная кровь.
– Утомил он, Андреич! Ну прямо чмарит по-черному, чертенок, – молодо воскликнул Вася.
Но Миронов уже не обращал на Соколяка внимания. На дворе густели густые сумерки, а у них тут на щербатой фатере парадокс получался. Просто-таки выходил. «Цугцванг. Цугцванг», – напевал про себя «чеченец», обдумывая положение. Свое лично и, как водится, конечно, общественное. За полвека взрослой, или, по крайней мере, сознательной жизни с ним такое бывало: вот уже вроде бы все фигурки на руках, все белые, тяжелые, со свинцовыми грузиками, спрятанными в махровых брюшках – развивай атаку, загоняй крестового короля в пещеру пешек, выставляй ему неизбежный бесхитростный цуг… Ан нет, последним ходом, ловкой ухмылкой вывернется, отступит, а за спиной у него туры грозят, щерятся тебе в грудь на клетчатых перекрестках, прострелянных сквозняками прямых вертикалей. Шахмат Андреич избегал, силы своей в комбинациях деревянных фигур не чувствовал…
Вот и теперь, уже вытянув было лесочку до самого конца, на крючке оказался он сам. И теперь стоило дернуть сильнее – как прорвется севшая на крохотный якорь аорта. Надо дернуть, вся его судьба кричала, что надо, надо выдернуть этого Большого Ингуша из его небесной механики, надо брать его хулиганов, надо хватать мидовского чинушу, вырывать жабры у боевиков мистического Назари, движущихся через них, через Россию, взрывать благополучную Европу, о которых говорил Курой. Надо было защищать государство. Что он делал много раз, много лет. Но тогда – да, в этом он верил Соколяку, – за это надо платить. Скорее всего, собственной жизнью. Своей, Рафа, Васи. Может быть, Балашова. Насти. О них – о Балашове, но особенно о Насте он вдруг подумал с большой, как коровье сердце, осознанной нежностью. Удивился, что вспомнил именно о ней. Наконец Карим-Курой и его афганцы, его «пограничники», обороняющие Русь. Цуг-цванг. Тогда… тогда, раньше, они могли умереть за Него, кинув свои жизни в розовую копилку со щелкой в Кремле. Но теперь – теперь Его больше нет, а их только он и защитит. И Настю – только он. Потому что он независим. От Него. Не замешан на новой крови. Не ест от пирога. Не ест.