Кабул – Нью-Йорк — страница 136 из 153

Родни решил, что, прежде чем примется за мемуары, он попытается разыскать наследство, оставшееся от Грега. Да, такая книга может иметь успех. Она заинтересует Голливуд. Какая бы ты ни был сволочь, допрошатель, но Хашим Родни еще скажет тебе спасибо!

Культурное общество Кельна Октябрь 2005-го. Кельн

В октябре 2005 года, сразу после осенних каникул, отдохнувшее культурное общество собралось в уютном особнячке на берегу Рейна, который еще в богатые 80-е годы городские власти предоставили эмигрантам из Восточной Европы под культурный центр. На первом этаже, в зале, мест хватало от силы на семьдесят человек, но в этот день со второго этажа были принесены все стулья и табуретки, и все равно многим сидячих мест не досталось.

Над Кельном царили роскошные, сухие погоды. Высокие двери, ведущие из залы в сад, распорядители растворили, так что теплый воздух свободно обдавал спины и затылки людей, и только одному из участников действа касался лица. Этим единственным, обращенным глазами к ветру и к реке, был Игорь Балашов. Он восседал на маленькой сцене за столом, на котором расположились микрофон, стакан с водой, стопка книжек, бумаги да пачка газет…

Те приятели писателя, которые расстались с ним в Москве и с тех пор не видели, не сразу признали бы в нем старого знакомого. Балашов раздался в теле, привычка по несколько дней не бриться закрепилась в щетине, которую при определенной снисходительности можно было принять за бороду. Жена прозаика предполагала, что располнел он из-за дешевых продуктов, стероидных колбас да сосисок, которыми в первые месяцы эмиграции (сам он называл это путешествием) вынужден был питаться классик — социальное временно (это «временно» она особо подчеркивала) одолело генетическое. Сам Балашов грешил на копеечное баночное пиво. Зато теперь он обрел творческую сановитость. Мальчишеское вовремя скрылось, не оскорбляя ожиданий культурного общества. А общество пришло слушать про книгу, которая, как говорили дошедшие из Москвы слухи, прозвучала в самой столице! Стоило посмотреть на живого автора, думающего про себя, что он знает нечто о будущем еврейства в Германии и об исламской угрозе. Проблема эта тревожила местную русскоязычную публику, прочитавшую о событии в популярной среди эмигрантов газете.

Знатоку местной элиты встретились бы среди гостей особняка многие известные здесь лица: главы творческих союзов, редакторы русскоязычных газет и бюллетеней, поэты и юмористы. Одним словом, интеллигенция. Отдельно сидели сотрудники социального отдела еврейской общины — справа у сцены. Их непримиримые противники, руководители объединения поздних переселенцев, заняли позиции слева. Была представлена и «одесская мафия», и немецкие слависты, и даже кельнская пресса.

Был еще человек, лица которого и знаток наверняка не узнал бы, хотя и обратил бы на него внимание. Этот не был похож ни на слависта из университета, ни на журналиста. Наблюдательная особа среди публики, высверливая глазами дырки в пиджаке незнакомца, успела пустить для пущей важности среди своих приятелей слух, что господин — литературный агент и кинопродюсер. Шутка оказалась недалека от истины в том смысле, что гость действительно служил агентом, правда, не по литературной части, а в ведомстве по охране конституции. К зарубежной прозе он вынужден был приобщиться лишь благодаря Балашову.

В ведомстве были озабочены. Различные источники сигнализировали об опасности теракта во время чемпионата мира, который уже висел на кончике носа. А конкретных зацепок никак найти не удавалось. Союзники из ЦРУ молчали. Собственная агентура в мусульманских общинах, в среде радикальной молодежи, информаторы среди наркоты и торговцев оружием, — все силы, брошенные на поиск опасности, — тоже ничего не могли сообщить о готовящейся беде. Никаких данных о пропаже инвентаря с химических производств и складов, ни-че-го. БНД оживилась было в связи с «русским следом», принялась за линию некоего якобы отставного полковника КГБ, но год назад след оборвался, сам полковник погиб. Российские коллеги вроде бы обещали помощь, всячески подчеркивая тезис о новой дружбе между странами, но, как уже часто случалось, российская старательность лишь запутала немцев, и чем дальше, тем безнадежней. Потеряв всякую надежду разобраться самим, БНД передала ведомству по охране конституции то единственное одушевленное наследство, которое осталось от разработки «русского следа». Этим наследством и был писатель Балашов. Так что появление господина, определенного обывателем в литагенты, было вполне объяснимо и даже закономерно.

* * *

Моисей Пустынник стоял, прислонившись к колонне. Его сухое тело словно слилось с ее белым камнем. Моисей пришел на вечер с Мухаммедом-Профессором, но в зале они разделились, и тот потерялся среди сидящих на галерке. Пустынник и не искал его взглядом. Он рассматривал Балашова. И писатель, вместо того, чтобы выверять циркуль мысли по своим бумагам, вперился в старика. Вот уже ведущая объявила вечер открытым и призвала зал к вниманию, а Игорь все медлил, словно от Моисея ожидал согласия. Новый поцелуй ветра, наконец, вывел его из оцепенения, но тут, вместо того, чтобы двинуться по выверенному фарватеру, Игорь рванулся в свободные воды.

План первого выступления в новом обществе был им подготовлен и даже записан. Коротко о себе, побольше — о нынешней России, с которой он рассчитался своей книгой. Немного, дабы не утомлять, о третьей мировой войне, потянувшейся с Гиндукуша в сторону Германии. Завершить вечер он намеревался рассуждением о месте советской интеллигенции в период катастрофической смены парадигм. Умными словами не следовало злоупотреблять, рассуждения надлежало перемежать чтением эпизодов, содержащих юмор. В пропорции один к двум. Именно так новичку посоветовали обойтись со слушателями опытные организаторы литературного вечера.

— Бедненький ты мой Балашов! Попал! Еще книги не видели, а уже юмор! Где же у тебя юмор. Один к двум… — погладила его по макушке Маша в период подготовки.

Она приняла самое живое участие в решении главной проблемы, с которой автор никак не мог совладать самостоятельно: как не «перегрузить» нежного кельнского слушателя. Старательно, словно шелуху из гречки, она вытаскивала из текста забавные места.

— Ничего. Читателя будем приручать к тебе. Но не как собаку, а как кошку. Первый раз ласково с ним, молочко на блюдечке. И никуда не денется. А когда он твой, хватай его за шкирку! Иначе никак. Другого не будет, — уговаривала Маша пригорюнившегося супруга. Игорь согласился.

Но вдруг он отказался от плана. Потом он объяснил себе это мгновенным воздействием взгляда Пустынника. Его ужалила совесть: у тебя есть послание к людям, и лишь ради того, чтобы его передать, имеет смысл тратить свое и их время. Если не сказать, жизнь. В значимости собственной книги, где, наверное, вот так же, один к двум, соединены попытки связаться со значительным и просто пустое, он испытал сомнение! А в своей жизни?

Он обратился к людям:

— Вы знаете, я всю жизнь готовился к главному. Я тренировался. Прыгал в длину. А оказалось, что прыгнуть предстоит в высоту! В этом виноваты Гюнтер Грасс и один московский таксист. И вот я лечу вниз и даже не слышу, одолел ли планку. Допускаю, что благодаря этому из меня вышел герой нашего времени, но не уверен, что он сложился из моего книжного героя. Значительность жизни, казалось мне, казалось до прыжка, умещается на ладони, но, только распахни кулак, и она слетит чеховской бабочкой. Я жил в чьем-то зажатом кулаке, в Москве, и вдруг ладонь распахнулась и меня выпорхнуло в большой мир. И я, советский, или постсоветский интеллигент, отправился в прыжок, потому как крыльев эта природа не предоставила. И теперь перед вами, за миг до того, как упаду на землю…

— Ничего, социальное пособие не даст разбиться, — громко произнес молодой голос из середины зала, и вокруг засмеялись недобро. Балашов понял, что ничего хорошего такое начало ему не сулит.

Вечер в Игнисе. Продолжение

— Я постоянно пребывал в убеждениях. Юношей я был убежден, что моя любовь не может оказаться счастливой. Убежден, что добро в конце концов восторжествует над злом. Убежден, что я нужен этому миру. Первому из убеждений я не изменил и сейчас. Оно само изменило мне. Пришли годы, когда я занялся определением любви и счастья, и под микроскопом они распались на более элементарные частицы, выделив эфир холода. Поверьте, вернее, возьмите на веру: таким образом, став мужчиной, и я бы не избежал цинизма. Только позволь охладиться коже души… Но я возмечтал собрать обратно любовь и счастье. Однако вскоре пришел к убеждению, что обратная реакция невозможна по двум физическим причинам: выделившееся тепло вернуть можно, но как вернуть холод? Вторая причина — закон об ответственности наблюдателя. Вы легко поймете и этот закон, если вспомните физику. Я в ней не силен, и вы даже поправите меня при необходимости. Объект до наблюдения отличается от объекта после наблюдения на отнятый наблюдателем квант информации. Поэтому моя попытка была бы обречена на провал, если бы не Бенуа Мандельброт. Он обнаружил способ познания, не отнимающий квантов на информацию — это способ познания подобием. Но об этом позже. Еще хуже дело обстоит с добром и злом. Потомок советских интеллигентов среднеинженерной руки, я считал, что главное зло исходит от жлобства, от ожирения души, а еще ото лжи, выдаваемой за правду. Я искал чистую монету. Жлобы охотно потребляют и производят на свет ложь, похожую на правду о счастье, и так зло множится. Я рыгал от советской пропаганды и был убежден, что добро есть такая чуткость, такая развитость сердца, которая распознает ложь, даже очень похожую на правду. А еще — что добро — это готовность и умение душу различить и в жлобе. В молодости, с самой юности, я сторонился и пропагандиста и мещанина, а КГБ считал драконом лжи. Свою Родину я презирал за то, что она превратилась в империю мещанства и лжи. И благодарил ее же за то, что она выковала во мне ту самую тонкость, которая равна добру. Я выпал из истории, а, вернее, из обществоведения и углубился в муравьиную прозу. Так мне казалось.