Долго потом замаливал слабину свою перед Аллахом Саат. И понял, что замолил, когда пришла на смену стыду и досаде на себя радость иного рода, и пусть назовут ее тенью тщеславия те, чьи глаза покрыты бельмом робости. Теперь не Одноглазый Джудда, а он — первый в ответственности за возмездие неверным и за очищение. За отряхивание правого от неправого. Об уходе брата он не печалился. Тот завершил свой путь, судя по всему, по своей воле, ногами стоя на земле. В стане врага и с жизнью врага в руке.
Но когда полнота ответственности, возложенной теперь только на его плечи, была им принята и осознана, дни его стали тревожнее, и без того подозрительный, во сто крат подозрительнее стал глядеть он на окружающих, на товарищей. Во сто крат более суровой мерой стал вымерять и себя, и их. Когда уходили его соседи на найденные ими рабочие места, он принимался продумывать, что должно сделать, если даст слабину, если пожалеет сей инженерный мир Мухаммед-Профессор, или если умрет от сердечного порока Пустынник, или же, что того хуже, откроет в лабиринте скрытого под кожей мира возможность жить на этой земле, или — и это казалось невероятным, но пугало больше прочих страхов — если его тельник Карат отвернется от него. Саат не забыл про мороженое в Москве.
Саат готовился и заготовил планы на случаи всяческих измен, в том числе и тельника, только каждый день, обращаясь к небу, просил оставить ему не Профессора, не Пустынника, а Карата.
И когда могучий селянин успокоил его и отошел ко сну, Саат укрепился в готовности вести дело к окончательному выяснению позиций. Ибо настанет завтра… Черный Саат не сомкнул глаз этой ночью.
Долго они шли к последнему чаепитию перед последним выяснением позиций. К точке невозврата. Noreturnpoint. Дальше — смерть или смерть. С того дня, как он в первый раз схлестнулся с Пустынником, прошли годы, и каждый из тысячи дней он представлял себе их будущее выяснение позиций. Но то было до смерти брата, а теперь ответственность иная, Пустынник! Саат желал этого выяснения, как больше жизни желает ясности узник, томящийся в ожидании решения своей судьбы неторопливыми судьями, как настоящий мужчина, муж, желает узнать наверное, изменила ли женщина!
Но Саат не торопился. Он опасался прямоты и невероятной хитрости, сочетавшихся, по его мнению, в старике — так он расчленял на составляющие то, что другие полагали мудростью Керима.
Саат дожидался толчка извне, чтобы сказать: все, с этого дня и до конца я — ваша вера! Высчитывал, сможет ли произнести такое при Пустыннике, который паутинами толкований способен запутать людей, как мушек, и убедить в сложности простого, в оборотности прямого!
И вот теперь день настает. Живая угроза их делу рядом с ними, она сама объявила о себе, как будто ее устами бог обращается к ним с предупреждением и побуждением.
Пусть покажут, что готовы к главному, пусть докажут, что не размякла воля хлебным катышем ни в молоке Москвы, ни в пиве Кельна. Пусть убьют писателя, прознавшего про их пути.
Саат пока не стал задумываться о том, как ликвидировать Балашова наиболее безболезненно для группы. Он больше думал о том, что писатель счастливо послужит пробным камнем, проверкой для выявления слабого — того врага, что притаился в них самих. Опасность, исходящую от этого врага, Саат считал куда более серьезной, чем угрозу «засветить» группу.
Слава Аллаху, его главное оружие, его Карат, по-прежнему в его руках. Но не смутит ли в последний миг своими речами простомыслого тельника Пустынник? И станет ли смущать?
Командир снова и снова, до самого утра и после, когда отправились шахиды на мирные промыслы, будоражил воображение, представлял себе вечернюю сходку.
Убить Балашова. Выяснение отношений
Сходка шахидов произошла на свежем воздухе, на поляне парка, огромным полукругом охватившего правобережный Кельн вдоль талии его внешнего кольца. По дорожкам порхали бегуньи, жужжали спицами велосипедисты, гордо прохаживались собачники, а четверо афганцев устроились под липой, равноудаленной от путей, проторенных людьми.
Солнце тяжелым корольком закатывалось за тучку, что божий зрачок за огромное веко, но поздние городские сумерки не спешили наплывать на город.
Афганцы сидели на циновках вокруг термоса, наполненного крепким чаем. Перед каждым чашка, но чайный джин не торопился покидать теплый сосуд. Хозяином джина выступал Черный Саат. Он держал речь.
— Благодарю вас, братья мои. Пришло мое время принять решение, и я собрал вас, чтобы прежде испросить совета…
Мухаммед-Профессор и Карат одобрительно склонили затылки и провели ладонями по бородам. Пустынник остался бездвижен. Казалось, уши его залиты воском. Но Саат знал за их мудрецом такую манеру и был уверен, что тот слышит и понимает каждое его слово.
Саат восседал подбоченясь, кулаки уперев в бока, а когда говорил, правая ладонь, сложенная в щепотку, носилась передо ртом, словно тяжелая парусная лодка под переменчивым ветром.
— Мы готовились. И мы готовы сокрушить вражеский собор, — вел он свою речь, в которой на родном языке повторил то, что они все знали, — об их миссии и о врагах, главным оружием которых служит разврат, искус механического Бога и убеждения, что они наделены правом улучшить мир, не улучшив человека, не приведя его к покорности Богу.
Когда командир группы произнес слова о покорности, Мухаммед-Профессор отвел взгляд от него. Ему пришло на ум крамольное: не Саат ли тот грубый наблюдатель, такой же грубый, как вторгшийся шурави или американец — тот грубый наблюдатель, который одним взглядом на заветное нарушает хрупкий мир осиных связей и подобий, одним прикосновением указующего слова-перста лишает пыльцы цветок того целостного, которое лепестками окружает человеко-бога, о котором мыслит Керим Пустынник? Не равен ли в том и сам Саат шурави и пиндосу, подтверждая принцип, что подобное лечится подобным?
Саат, словно уловив флюиды оппортунизма, устремил черный огонь своего взгляда на Мухаммеда:
— Пора действий настала. Враг рядом. Вчера вы, бдительные братья мои по оружию, встретились с ним лицом к лицу. И я обращаюсь к вам: кто остановит его? Кто из нас убьет писателя-шпиона, пока тот изворотливым умом не дошел до нашей тайны, не донес на нас? Ждать нельзя, наша встреча с ним — указание самого неба. Кто и как, братья мои?
В зрачках Пустынника мелькнула белая молния. Он кашлянул в ладонь. Остальные обратили к нему взоры. Но старик как ни в чем не бывало прикрыл веки. «И хорошо», — обрадовался Саат.
— Что думаешь ты, почтенный Мухаммед?
Профессор поправил очки, сползшие на середину носа. Он их получил совсем недавно из рук внимательного немецкого окулиста, и обошлись окуляры ему даром, расходы оплатило немецкое государство. Думая этой ночью о многом важном, он не позабыл и об этих очках. И только упрямую муху мысли о неизбежном вопросе, который поставит перед ними Черный Саат, он гнал и гнал от себя. А вот она села на самый нос.
— Я не имею опыта в убийствах, Саат. Мне приходилось подрывать целые отряды врагов. Доводилось стрелять в бою и из засады. Я резал их кадыки длинным даламанским ножом и вонзал короткую финку в их спины, под самое сердце. Но таиться этого мне не было нужды, и я не сумею скрыться. Что толку убить маленького писателя и попасться перед большим делом? Я выдам нас всех, — так ответил Мухаммед командиру.
Но Саат был готов к такому ответу инженера.
— Ай, брат мой! Мудрейший Керим одним пальцем умеет усыпить двуногих животных навечно. А Карат? Плевком из бамбуковой трубочки на 30 метров поразит он врага в доверчивую шею. А ты сам, взрывник лучший из лучших, разве не подложишь коварный фугас под его машину? Я многое обдумал. Пять лет я смотрю их новости и криминальные хроники, хотя вы упрекали меня в безделье! Здешняя полиция ищет хорошо, но долго, если только убийца не попался на месте или не снят на видеокамеру. Годы пройдут, пока тебя схватят. К тому же евреи здесь — вне подозрений. А наше время — девять месяцев. Мы пустим их по ложному следу. Они придут за нами тогда, когда о нас уже будет знать весь мир, а мы будем наслаждаться в окружении гурий! Или тебя смущает сомнение иного свойства?
Мухаммед в надежде на подмогу обратился взглядом к Пустыннику, но тот так и оставался в безучастии, с прикрытыми веками.
Профессор нервным жестом вскинул очки. Что ж, Саат, значит, быть тому!
— Не ведающий сомнения не знает и убеждения. Да, я познал боль сомнения, и эта боль равна боли от потерь наших. Мне не найти слов, чтобы вымерить ими уважение к такому воину, как ты, мой боевой товарищ, к твоему старшему брату, отправившему сюда ничтожного Мухаммеда. Но ты же укрепляешь меня не в твердости, а как раз в сомнении моем! Нет, не прерывай моих мыслей, они сейчас — ноги, которые несут иноходца либо к смерти, либо к цели. Я хотел правды и хотел справедливости. Враги отняли мою землю, мой город, где правда пахла цветами. И я убивал их. Враги лгали, и я убивал их. Мы решили, что логово врага, укравшего запах цветов, — в его городах-головах, и я пришел сюда, чтобы взорвать их висок болью, чтобы изнутри черепа услышали они звук рвущейся из меня крови, и ушли из моего города. Только твою ненависть ко всему, что создано тут трудом рук, покрытых мозолями так же, как покрыты ими были руки Карата, я не готов разделить с тобой. Пусть стоит их собор из черного камня. Люди строят ступени в небо, и те из них, которые сумели уложить пуды камня, те, которые выдумали эти своды, вызвали во мне уважение. А их железные кроты, роющие подземные ходы? А их больницы для бедных? А очки? Да, во мне живет сомнение, — голос Профессора истончился, вытянулся в нить, борода вздернулась, — не слеп ли инженер Мухаммед, который обрушит чудесный полукруг футбольного дворца! Я играл в футбол еще против русских, в тот год большого перемирия, который заключил с ними Ахмадшах. И это не помешало нам в тот год, по весне, отогнать русских от Панджшера к самому Кабулу. Стал бы Ахмадшах взрывать футбольный дворец, или нет, то мне не дано знать, но мне дана убежденнось в том, что наверняка не стал бы он убивать писателя.