— Знаешь, зачем создана осень? — склонившись над Машей, прошептал ей на ухо Игорь.
— Дурак и ты, Балашов. Дурее морячка. Женщине нельзя говорить о времени. Женщина — это и есть душа осени.
Осень женщины2001 год. Москва
Ночью Игорю не спалось. Он ощущал нарастающую тревогу. Наконец, он поднялся из постели и сел за стол. Писатель письмом борется с расходящейся от живота по всему телу утренней дрожью. Художник взламывает колодку рассветной слепоты долотом кисти. Любовник и дитя прижимаются к груди женщины — и успокаивают бьющийся от ужаса одиночества пульс. Пьяница «заливает шары» похмельной полтушкой, и послушное сердце благодарно умеряет бег. Женщина…
Я научилась просто, мудро жить,
Смотреть на небо и молиться Богу,
И долго перед вечером бродить,
Чтоб утомить ненужную тревогу[13].
Женщина. Предвечерье. Рассвет. Все равно. Все равно, когда женщина молится своему Богу… Женщина ближе всего к тому Богу, который просится из нутра по утрам. Просится у писателей, художников, пьяниц, любовников. У детей. Женщина — это теплое тело одиночества.
Балашов тем утром написал странный рассказ. Торопясь, чтобы не прервалось чувство связи с «собой». Таким собой, который хотя бы допущен видеть масштаб мироздания и единственную связь большого и малого в нем.
Маша еще спала, когда Балашов закончил творить. Он несколько раз прошелся по комнате, настойчиво шаркая тапками по паркету. Уронил книгу.
— Ну, читай уж, читай, — не открывая глаз, сказала Маша.
Он присел к ней на уголке кровати и прочитал вслух. Когда он закончил чтение, Маша перевернулась на живот и какое-то время молчала. Потом произнесла такие слова:
— Ты прости меня, Балашов.
— За что? — не понял тот. Но она уткнулась лицом в подушку и сказала еще:
— Ты каждый рассвет пиши. Мне твои рассказы вместо детей… Ты меня не бросай на ветер.
Паша попадает в ТуркмениюСентябрь 2001-го. Ташкент — Мары
О том, что маршрут поездки будет изменен, Паша Кеглер узнал от Колдобина уже на высоте нескольких тысяч метров, удаляясь от столицы России со скоростью несколько сотен километров в час.
— А ты что, в машине мне сказать не мог? — спросил Паша, рассматривая застывшую коралловую пену облаков. Он упорно называл Колдобина на ты, хотя тот с прежней, едва уловимой усмешкой обращался к Паше на вы.
— Лишний штрих в вашей романтической биографии, Павел Иосифович. Вы у Туркменбаши бывали? «Рухнаму»[14] читали?
— Читал, но давно, — Паша не знал, что это за зверь такой, «Рухнамэ».
— Это облегчает. А золотые статуи Баши видели?
— Прямо из золота? 583-й пробы?
— Насчет пробы не знаю, на зуб не проверял. Хотя почему бы и не из 583-й? На их газ и белую смерть можно хоть из цельного изумруда.
— Так почему туда?
— Через Кушку двинемся. Через нейтральный Туркменистан. Мне сообщили, через Термез опасно. Талибы альянсу на пятки наступают. Те, того гляди, к узбекам рванут, через границу…
— Кто сообщил? — у Кеглера защекотало в горле. Его волновала и радовала предстоящая опасная кутерьма. Она что-то обещала и, главное, что-то оправдывала.
Колдобин не спеша извлек из широкого кармана свободного пиджака серебристую фляжку и наполнил стаканчик тягучим, густым напитком.
— Я в Ашхабаде, считайте, свой. А с вами — дело простое, немудреное. Проверенное. Сядете в багажник — и все дела. Через границу перемахнем, а там как король поедете. До самой Кушки.
— А зачем в багажник? Я ж с российским паспортом!
— Вы странный какой! Вы же журналист! Известный. Да еще на трафике засветились. Золотые бюсты — они ведь просто из песка не вырастают, понимаете?
Кеглер косился то на стаканчик, то на фляжку. Вопрос о том, что это за тягучая жидкость, увлекал его, пожалуй, не меньше, чем то, о чем он спросил коллегу:
— А если возьмут?
— Как возьмут? А я на что? Я по мобильному самому генералу Назарову позвоню! Прямо при них.
— Так какого горбатого мне тогда в багажник лезть с такими протекциями?
— Я же объясняю, Павел Иосифович. Ради романтики токмо. Потом расскажем народам мира, как геройски мы шли по следам убийц Масуда. Вот так, цинично, в лицо. По следам убийц. Террористов.
— А нельзя так же цинично рассказать без багажников, без наворотов, без коньячков во фляжечках?
Колдобин, мерзавец, не торопился с ответом. Отпил, долил, снова отпил.
— Я постарше буду. Вроде опекуна Савельича. Нельзя никак. Шоферы, провожатые, ассистенты. Жизнь на сцене, так сказать… Вот он, фактор риска. Профессионального, так сказать. Тут никак без наворотов. Без наворотов западникам можно, у них деньги есть. Взял да и купил всю таможню вместе с комитетом. А у нас только на фляжку и хватает. Хотите, кстати, вкусить, так сказать? Не коньяк.
Кеглер кивнул. Отпробовал. Причмокнул.
— Не коньяк? А хорошо-о. Ох, хорошо, господин Колдобин. Но я все равно сомневаюсь. Не солидно.
Колдобин широко улыбнулся:
— Если хотите, Павел Иосифович, так вместе в багажнике поедем. Там и добьем фляжку.
— Вдвоем тесно будет.
— Вот что меня в вас особенно удивляет — так это привязанность к удобству. При Вашем-то образе… — он замешкался… — мысли. Вы, можно сказать, только из логова Льва вернулись, а тут тесно вам…
— Кто ходит по лезвию ножа, ценит сапоги, — вспомнил фразочку Логинова Кеглер. Колдобин удовлетворенно кивнул и поощрил собеседника содержимым волшебной фляжки.
В Ташкенте Колдобина встретил молчаливый господин, совсем не похожий на узбека. Он хорошо, старательно говорил по-русски.
— Это наш менеджер, провожатый, добрая фея, сердитый дядька, заступник, кормилец и так далее, — представил человека Колдобин, — зовут его Ашура, он памирец, а потому готов стерпеть все жизненные невзгоды, кроме пустой болтовни.
Памирец усадил московских гостей в черный джип, наглухо задраил затемненные люки, дотронулся двумя пальцами до деревянной фигурки, укрепленной на лобовом стекле, и машина двинулась в неблизкий путь. Кеглер с Колдобиным сидели сзади. Паша силился разглядеть фигурку. Чем больше он вглядывался в нее, тем большее сходство обнаруживал в силуэте с их водителем.
— А ему не жарко? — шепотом спросил Колдобина Паша. Ашура встретил их в толстом свитере, да и в авто, хоть работал кондиционер, холодно вовсе не было.
— Ашура — арий. Арии холоднокровны. Им не бывает жарко.
Кеглер задумался. Он со школы помнил, что арии — это немцы. Племя, пришедшее из Индии. Памир, Памир… Что ж, может быть, и там осели немецко-фашистские оккупанты? Загадочно все. Багажник, теперь арий в свитере.
Чтобы поддержать разговор, Кеглер сообщил Колдобину:
— А я живого ассирийца видел. Я думал, они все вывелись, ан нет! Выдюжили.
— А что такого? Евреи ведь вытянули, Павел Иосифович. Отчего жителям Ассирии раствориться? Или вы сторонник теории исключительности?
Кеглер не ответил прямо:
— А как думаешь, русские выживут через две тысячи лет?
Колдобин глубоко откинулся на спинке сиденья. Он раздумывал над вопросом, заданным новым его знакомым, но одновременно и о том, что сейчас хотел бы сидеть, к примеру, в кафе «Пушкин», что на Тверской, или в «Альдебаране», пить чай, заедать его черничным пирожком, прикармливать с маленькой ложечки какую-нибудь куколку… Почему он здесь? В духоте, с этими «вынужденными» людьми. Потому что для куколок, «Альдебарана» и тем более «Пушкина» нужно иметь то, за чем он притащился сюда, несмотря на обострение падагры. Сюда и в этой компании. В страну золотых бюстов. Да, ради «этого» стоило ехать. Но стоило ли ради этого «вытягивать» еще 2000 лет?
Паша Кеглер и сам озаботился собственным вопросом. Он не знал, как подобраться к ответу, но остро-остро чувствовал, как ему, оказывается, важно, чтобы «они» пережили. Для чего? Что они несут миру? Что за философский напиток подсунул ему Колдобин?
— А вы бы хотели, чтобы через века? — прочитал его мысли Колдобин.
— Да. Очень.
— А зачем? Зачем вам, Павел вы Иосифович? Вы же, я полагаю, иудей? — Колдобин вновь придвинулся к собеседнику.
«С чего это ты полагаешь, ищейка», — обозлился Кеглер, давно про себя решивший, что его еврейская кровь давно поглощена соком сорокалетней российской жизни. «Русский еврей — это либо очень русский, либо очень еврей», — говаривал его покойный отец, и в брежневские времена носивший кипу. Правда, дома. Паша считал себя «очень русским».
Не дождавшись ответа, Колдобин продолжил. Ему тоже хотелось знать.
— Говорите, ассириец. А зачем он? Напоминание? О боге Солнца? Я понимаю еще, зачем евреи. Американцы зачем — понимаю. Китайцы — готов понять. Я был там. И все хотят туда. В вечность. Закон природы народов. Но через 2000 лет государств не будет. Если вообще что-то будет, Павел Иосифович, то будет одна огромная Америка. А в ней говорить будут на двух языках — на китайском и на хинди. Хотите, я вам расскажу, как будет? — в глазах загорелся зеленый огонек.
— Россия слаба. И главное, другие догадались, что она слаба. Это спасение. Ее просто проглотят без крови. Сойдутся Америка, Индия и Китай. Но не в прямую. Китайцы умны. Они в последний момент будут уступать силе и брать свое там, где силы не требуется. Они выжрут Америку изнутри, завлекая ее глубже в Азию и используя естественный биологический порядок вещей. И в конце концов, когда Америка проглотит Индию и приготовится праздновать победу, окажется, что ей самой готовы править китайцы и индусы. Изнанка демократии. Змея заглотнет себя с хвоста. Чтобы избежать большой войны между ними, когда не станет «мелких» — всех этих Киргизий, Туркмений, Тайваней или Латвий, они объединятся, как Франция и Германия объединились в Европу. И все это будет названо ВСШ — Всемирные соединенные штаты. Америки. Потому что кувшину страшно отказаться не от наполнения — не вином, так квасом — ему страшно отказаться от названия: кувшин. Америка — Рим. Третий Рим. А через 2000 лет — Великая Германская Римская империя. Рим, населенный германцами. Потому они спохватились, наверху, бунт против демократии. Бунт и заговор имени 11 сентября. А как же?