Кабул – Нью-Йорк — страница 150 из 153

Себе Черный Саат уготовил роль в самом последнем акте. Да, его спутники, его братья, которых он посылает в огонь, не узнают о том, что «Футбол» пройдет без его участия. Он останется ждать, и, когда придут жандармы и журналисты, когда его арестуют, когда начнут задавать вопросы, он удовлетворит их интерес всеми подробностями пройденного пути, правдой их войны, со всей убежденностью хранимой им веры и ненависти. Саат был горд собой за готовность принести такую жертву делу, за силу не отправиться за боевыми товарищами простым путем к гуриям.

Но ему мешал Пустынник. Да, Черный Саат жил в убеждении, что Пустынник не оставил их, что он ходит вокруг их жилища безжалостным и бесшумным медведем. Он понял это, когда послал Карата навестить скверного писателя. Карат нашел Балашова без труда, но только он устроился высматривать и выжидать, пока тот отправится в подъезд со своим чадом, как что-то хлопнуло в обоих ушах мгновенным разрядом, и он очнулся, сидя на пятой точке, из носа капала кровь. Балашова уже и след простыл.

Так рассказал о своей неудаче растерянный и оглушенный Карат. Тельник грешил на давление, но Саат сразу связал неудачу с Пустынником. Он нашел в себе силы поблагодарить Аллаха и старика за то, что последний сохранил Карату жизнь. Он так понял послание Пустынника, ему адресованное: тебе тысячи жизней, мне — одну, но эту. «Я согласен. Я все равно одолею тебя, упрямый старик», — выкрикнул единожды в окружавшие его стены Саат и больше не посылал Карата на охоту. Он знал, медведь рядом.

Черному Саату вспомнились рассказы старшего брата, мир его праху. Чтобы отвадить медведя, запавшего на тебя злым глазом, надо отрезать много волос с головы, выложить вокруг себя и сжечь. Саат, улучив часы одиночества, пока боевые товарищи ушли трудиться, вооружился ножницами, обкорнал себя, обложился волосами и сжег их. Он поступил так в начале лета 2006 года, когда Кельна достигло известие о гибели Великого Воина Ислама и о подозрении, павшем теперь на афганцев севера. Саату вспомнились слова Пустынника о неминуемом расхождении афганцев с арабами Назари, о превращении союзников во врагов. Не сам ли Пустынник неведомым способом пронзил грудь Великого Воина Ислама?

Черный Саат исполнил свой охранный обряд с двойным рвением!

В те дни, когда в Кельн начали съезжаться со всего мира шумные люди в чудных цветастых нарядах, с чудными флагами. Он поступил как язычник тогда, когда в сердце его принялся прорастать алый цветок нетерпения, тот цветок, который оживал перед самыми опасными делами, перед большими свершениями и битвами. Все готово, господа пивные брюшки, мы ждем вас, господа сосисочники, свинопожиратели, властители пустоты! Все готово. Будет вам месть за все. Будет месть и за Назари. Лишь бы не помешал Пустынник, выживший из ума под воздействием черной ворожбы иудеев.

Да, Черный Саат решился охранить «Футбол» языческим обрядом. Не за это ли высший распорядитель, презрев его страстные молитвы, решил продлить его ожидание? 20 июня[55] скоропостижно скончался Карат. У богатыря в один миг отказало сердце. Смерть настигла его во время выполнения утреннего моциона — отжиманий и поднятия тяжестей. Сердце замерло как раз в момент, когда афганец вытянутой рукой вознес в высшую точку дуги массивный табурет.

Саат застал товарища лежащим на спине с раскрытыми веками. Черты лица были преисполнены такого довольства, как будто он обошел всех в беге за счастьем. С таким лицом отец невесты восседает на богатой достойной свадьбе. Синие губы были распахнуты в белозубой улыбке.

Но у Карата не было ни одной дочери. Табурет всеми четырьмя упрямыми ножками стоял на его груди.

Черный Саат и Мухаммед-Профессор отмолили душу ушедшего по всем правилам, только Саата не покинула обида на Карата, так не вовремя оставившего его. И еще на себя за то, что поддался языческой слабости. Это ведь в назидание ему Аллах наслал смерть на безупречно здорового Карата! Белые рифы зубов не шли у Саата из головы. А еще ему мерещилась ухмылка Пустынника.

Без Карата прежний замысел Саата не стоил и одного афгани, и командир сразу понял это. Все было бы иначе, если бы он вслед за товарищами устроился на работу на стадионе, вместо того, чтобы вынашивать честолюбивые планы. Теперь, без специального разрешения, попасть внутрь чаши, чтобы исполнить роль Карата, нет никакой возможности. Проверки на каждом шагу. А в одиночку Мухаммед не сможет исполнить замысел в полной мере. Да, стадо испытает испуг, но не запомнит такого ужаса уязвимости, которому надлежит сбить спесь с его нынешних пастухов.

— Что будем делать? — впервые такой вопрос он обратил к Профессору. И впервые Профессор осознал себя не ведомым, а тем, от выбора которого зависит судьба. Судьба мира. Таким, как Джудда, таким даже, как сам Зия Хан Назари. Таким, каким представлялся ему до сего дня и Черный Саат. И Мухаммед подумал: как хорошо, что рядом нет Назари, что нет больше Джудды, а что гораздо значительнее, нет Пустынника! Тот все решал за него, хотя вроде бы ничего не решал. Нет больше рядом Пустынника с его высшей мерой, отнимающей возможность принимать решения, ее недостойные, — и снятие такой меры означает для него, моджахеда Мухаммеда, свободу. Как же легко! Мухаммед не желал быть неблагодарным. Он в мыслях поблагодарил сначала Керима, а затем Карата, оставившего их столь вовремя, что именно ему, Мухаммеду, досталось весло, чтобы повести суденышко тела, которое лавирует меж жизнью и Жизнью.

Черный Саат уловил перемену, вызванную собственным вопросом. Он спохватился, но уже поздно было вернуть сорвавшиеся слова и прежнего подчинения инженера не обрести. Просто командовать Профессором уже ему не дано. Что ж, старший брат учил, что командовать можно не приказом, а хитростью.

— Нам осталось одно по силам, — как можно мягче продолжил он сам, — нам осталось убежище еврейского Бога. С ним мы справимся и вдвоем, нужны лишь терпение и осмотрительность. Жаль отказаться от великого замысла, Профессор, но разве нам определять, какой замысел велик? Будем готовиться и ждать указания небес. Как закончится этот турнир и немцы выдохнут с облегчением, устрой меня на работу на стадион… А потом устроимся на другую стройку, в еврейский дом.

— Мы были нетерпеливы. Разве знает Аллах о турнире? О каком-то чемпионате мира? Что для него десять тысяч? Что двадцать? Убежище идолов — не благая ли цель! Служение требует терпения. Останемся слугами его, а не Зии Хана Назари, — произнес Мухаммед с достоинством и даже важностью. Высказав мысль, он подумал, что и Пустынник остался бы им доволен. Как часто бывает, он позабыл про то, кто вложил в него эту мысль.

Черный Саат усмехнулся «в себя». Спасибо тебе, старший брат. Жизненный опыт и хитрость не заменишь учением во всех университетах мира, не восполнишь молитвой. Учение и молитва могут высоко вознести, только опыт низок — он в навыке различать уязвимое. Знание слабости с лихвой заменит силу, устат Мухаммед!

И Саат успокоился. Действительно, слабость в одеждах правды остается слабостью, но правда в сердцевине слабости остается правдой — инженер верные слова произнес о терпении. Аллаху дела нет до чемпионата мира, он не торопит Черного Саата. Стадион будет взорван!

* * *

Поздней осенью 2006 года без особого труда афганец устроился на работу на место Карата. Он начал интересоваться футболом, правда, только в самом узком смысле — когда, наконец, перед местным клубом забрезжит надежда вернуться в высшую лигу, и кельнская чаша соберет стада слепцов, ведомых пустой страстью. Ненависть к стадам неверных усиливалась в Саате с каждым праздным днем, словно не положено шкале ненавистей предела. Прошло не так много времени, и тень Пустынника перестала являться ему, успокоилась эта тревога. Борода Саата вдруг посерела, и те мастеровые, с которыми их с Профессором свели трудовые будни, принимали его за старшего брата Профессора. На пальцах вновь наросли мозоли, напоминающие о годах, проведенных с оружием и киркой в руках. Его, нелюдима, его заносчивый характер мастеровые терпели за физическую выносливость и упертость в исполнении простых видов работы, а еще за то, что с ним рядом был Профессор. А его уважали за знания и смекалку, достойные инженера, получившего образование не меньше чем в Аахене или в Берлине.

ЭпилогНоябрь 2006-го. Кельн

Я встречаюсь с Машей Войтович в парковой зоне, что невдалеке от кельнской телевизионной башни, формой напоминающей мне Останкино. Тысячи людей на просторных аллеях поправляют здоровье бегом. Я отношусь к меньшинству, предпочитающему в свободное время здоровье терять. В этом, мне кажется, мы с Машей имеем сходство. Впрочем, не знаю, много ли в распоряжении молодой мамы свободного времени. С другой стороны, можно чего-либо не иметь, но обладать представлением, как этим распорядиться. Вот, к примеру, мир. Или свобода, к примеру. Об этом мне предстоит с ней беседа. Я рассчитываю на это. Не скрою, Маша Войтович вызывает во мне как женщина бодрящее чувство. Я даже завидую Балашову и временами ловлю себя на мысли, что его пребывание в ее близости избыточно случайно.

Я полагаю, писатель в его нынешнем образе являет собой бюргера, наделенного типическими признаками, как то: познанность жизни и, главное, ее потолка, выраженная на челе, добрый аппетит, но придирчивость в выборе подходящего пива из сотни сортов местного кельша.

А Маша Войтович… Я помню ее студенткой. Мне редко доводится встречаться с прежними слушателями, меня увлекает дробящееся настоящее, а их судьбы похожи, особенности стираются, что профили на старых монетах. Она — исключение. Помню горделивый чекан профиля и взгляд с насмешкой, словно защищавшей ее от пошлости. Маленькая, но высокая грудь… Грудь изменилась, признаю. Передо мной — кормившая мать!

Во время нашей первой встречи на ее новой, кельнской земле она взялась рассматривать меня без смущения так, как будто мое лицо — это карта страны, где выдалось ей некогда оказаться. Я с радостью отметил такой интерес. Время и возраст относительны. Они — не только категории, но и отношения. Собственно человек все превращает в отношение, кроме смерти. Я изрядно изменился с молодых моих преподавательских лет, но если тогда я наверняка казался ей старым, то теперь дело обстоит иначе. По крайней мере, она подарила мне второе рандеву, несмотря на то, что я не стал скрывать: их адрес получен мной от Турищевой. Возможно, Войтович распознала во мне безопасного ценителя женской зрелости. Я не разрушаю семьи!