— Ты уже написал, что! Дальше Ирак, Иран, мы под контролем, нам не подняться. Киргизия. Памир. Кавказ. Неминуемо Украина.
— Украина? — изумился Балашов. Вот уж о чем он не писал, не думал и подумать не мог. Уж Украина-то тут при чем, она-то «русская», эта Украина. Она братская, как говорят!
Но Миронов прищурился, как в прицел, озлился и смел изумление Балашова в мусор уверенным веником.
— Конечно, Украина. Братская она вам… Нельзя быть наивным, как академик Сахаров. Наивным нельзя жениться. А в политике наивность преступна. Чечня более русская, чем Украина. Мне Судоплатов рассказывал, какая она русская, эта Украина, особенно после того, как Хрущев всех бандеровцев из ссылок вернул, а их детей — в партию, на должности… Верха все долларом проплачены, и нефть — наше все…
И как обычно, сочтя объяснение достаточным для мозгов слушателя, Андреич прыгнул вдаль.
— …А главная цель — Китай. Тайвань сверху, Синьцзян снизу… Только это все — стратегемы. Плоскость. А реалии будут совсем другими. Предсказать последствия не возьмутся специалисты. Зато можно выпить. За то, что третья мировая не началась. Это первая мировая не закончилась. Идеоморфема свободы еще не выработалась. Вот за нее и пьем, за родимую. Чтобы мы сумели быть свободными и от свободы. Тогда нас позовут победители, кто бы они ни были. Мы с тобой, Игорь, — аналитический спецназ нового века.
Игорь воспринял радость Миронова, только по-своему: свобода от свободы — возможно, вакцина особого свойства. С ее помощью «добру и злу внимать равнодушно» могут не одни летописцы, и не одни ветераны спецподразделения КГБ, выветрившиеся до ясного сухого цинизма, но и писатели!
— Ну что, начало заката американского Рима? Век Смертника? — Маша сократила до восьмисловия будущий ход истории. Вопрос был обращен к Миронову. Балашова неприятно удивила ее уверенная поспешность. Он вспомнил слова афганца Куроя, сказанные давно, дома у Миронова. «Один человек — сильнее мира. Смертник — сильнее мира. А живой — сильнее он Смертника?» Тяжелые слова. Что камни. При чем тут Рим!
— А что с нами? Навсегда здесь? Пока Буш всех бен Ладенов и Назари не выловит? — он постарался перепрыгнуть через Машину посылку.
— Всех не выловит. Зачем? Они же птенцы из его гнезда. Создают и обоснуют казус белли.
Этот тезис среди всей нынешней вечерней мироновщины показался Балашову наиболее понятным. Но раз так, в его голове возник новый вопрос:
— А зачем тогда нашим боевикам взрывать Германию? Немцы и так в коалиции, их больше не надо толкать в спину.
Миронов вдруг — какая редкость — задумался. На его уютную лысину приземлился переживший похолодание комар. Андрей Андреич уничтожил его хлопком пудовой ладони. На вопрос он так и не ответил, зато сделался мрачен, словно насекомое успело впрыснуть в него чужой тяжелой крови. Ужин исчерпался быстрее обычного и без традиционного «на ход ноги». Балашов, лишь тронутый хмелем, отправился спать, не дожидаясь Маши, и на редкость скоро уснул. И приснился ему сон. Он сидит на берегу то ли утром, то ли светлой ночью. Сидит и щиплет траву. Трава вкусная, как кислица из детства.
«Ты ее не соси, ее сука наша помечает», — советует ему голос Витька-прапорщика, но самого Витька поблизости нет. А он все рвет и рвет зелень, и сам здоровый и в то же время уязвимый. Как в детстве.
Из дома выбегает Маша. Обнаженная, она торопится к реке. Она насвистывает весеннюю песенку и не замечает Игоря. Слов в песенке нет, но, как водится в снах, бесспорно ясно, что песенка именно весенняя. Вообще человек всегда знает наверное, только тщательно скрывает от себя собственное знание. Сон — точность знания, освобожденная от оков страха.
Сон бежит к реке, минуя без раздумий босыми ногами шишки и камушки. Напевая свою песенку.
У самого берега Маша оглядывается. В ее лице, белом, как молоко, Игорь, к своему ужасу, распознает Старость.
Он вскрикивает, и она уходит под воду. Речная вода, отразившись от белого лица, стала черна-черна. Игорь выскакивает из травы. Он тоже гол, но только бесполый.
Маша вынырнула на середине реки. Ее макушка блеснула отраженным серебром. Она плыла, приближалась к тому берегу, но берег удалялся от нее. Холодно. У того берега стала видна кромка льда. Маша распознала опасность и повернула обратно, но теперь лед покрывал далекую черную ткань быстрее, чем она успевала отплывать от нее. Она видела Игоря и плыла прямо на него. Но он уже понимает, что зима сожмет ее в объятиях раньше, чем она достигнет суши. Игорь кричит ей, но из гортани выходит птичий клекот. Тогда он входит в воду, в вязкий ил, но с каждым шагом ступни тяжелеют, тяжелеют, и он в бессилии встает бездвижно. Маша звала на помощь, но уже ушла под воду, хотя ее снежное лицо плыло обращенными к небу глазами под самой рябью поверхности воды. Балашов заглядывает в это лицо. Это плыла Маша, но и не она. Это она, но и еще кто-то за ней. Луч взгляда, преломленный водой, двоит, утраивает, множит изображение. Из-под плоского Машиного лица выглядывает краешком такое же плоское, прозрачно-белое, словно нанесенное на слюду, другое лицо, в котором опять же безошибочно различимы черты его бывшей любви и жизни. А под ним — еще, и еще. Поход, первый курс, седьмой класс, мама. Мама как на буро-желтой фотографии в его детском альбоме. Плоские слюдки и разные, но вместе они составляют одно целое лицо. Когда Балашов разглядел его и вместил в себя, воды от его ног отступили, и он направился вперед по песку и камням. Он ищет среди них Машу, но под ногами воспоминанием о живых встречаются лишь скелетики мелких рыбешек. Так он доходит до того берега. Тут совсем стемнело. Он решил повернуть обратно, но за спиной опять накатила вода. Он тогда движется туда, где должен был стоять дом соседа с собаками. И сосед был Кеглер. Но псы молчат, и дома нет и нет на его пути. И тогда ему становится горько, что это Кеглер все подстроил, и Балашов решает убить его. Он поднимает палку и принимается размахивать ею. Но Кеглер, которого нет, все же есть, только он ловко уклоняется от ударов. Все черно, только на дне реки лежит гривенник Лица.
«Когда же утро!» — кричит что есть силы Балашов. Дико, пронзительно разорвала черноту ночная птица. «Ни-ког-да».
Балашов бросает палку. Ему остается одно: идти, достать со дна монетку, пока ее не подобрал зловредный Кеглер. А он не может решиться. Он ненавидит себя за это, но не может. Тут Андреич и разбудил его.
— Отвечаю на вопрос, — строго сказал Миронов, как будто ночи не было, — курицу кто через дорогу тянет? Она себе зерно клюет, ей не все одно, что по ту сторону, что по эту? А Вася прокатил на джипе, и одни перья. И мы так. Дорог истории не замечаем мы. А что тогда дивиться, что без головы? Мы с тобой Васю давно вычислили. Но мы не курица, мы умные перышки на ней. А она уже побежала. Потому подъем! Чтобы шибко умные первыми в ощип не попали.
— Я хочу вернуться в Москву. Попрощаться. Там мама, — Игорь сделал шаг из своего сна.
— Когда?
— Завтра если? Послезавтра?
— Запомни. В наступившее сугубо военное время слово «послезавтра» отменяется и ликвидируется как класс. Иосифа Сталина во многом винят, но народ он подготовил грамотно. Народ — это ведь что? Это язык войны. Решение есть мысль, воплощенная в действии. Едем сегодня. Подругу поднимай. Она у тебя боевая, хоть в наш профсоюз принимай, но тетки все на сборы долги. А ты давай собирай вещмешок, как простой солдат нашей неторопливой страны.
Призыв Миронова произвел на Балашова обратное действие, писатель погрузился в задумчивость и, конечно, задержался со сборами, чем навлек на себя хозяйский гнев. Но как не подумать о солдате и о профсоюзе, или, как он это назвал, об ордене, куда Андреич собрался включать Машу. Почему это ее в профсоюз, а он — простой солдат? Игорю вспомнился таксист, который вез его на презентацию два года назад. Может ли героем нашего времени быть обычный российский офицер? Или солдат? С таксиста все началось. И Маша, и Ута, и Логинов появились в его жизни после вопроса таксиста писателю… И Миронов. Так сказать, материализовался… «Каков солдат, такова и страна». А каков он, солдат? За время, прошедшее после разговора с таксистом, он не только не приблизился, а, напротив, лишь удалился от ответа. Тогда, вначале, ему казалось, что он видит этих героев, навылет прошитых кумаристым злым Афганом кто в сердце, кто в череп, в самый мозг. Обкуренные, обманутые, неверящие, недобрые и бесстрашные, они вернулись мстить Родине, но Родина распалась под их руками, как пересохший пирог, и им достались для варварской утехи лишь крохи, не утолившие сухих обугленных ртов. Так представлял себе дело писатель. «Дикая дивизия», — выращивал он из прообраза-семени действительность слов.
Но потом появился Миронов. За ним бочком, бочком протиснулся Кошкин, затем Раф. Из пунктира, вкусно пахнущего черемшой и балычком, слагалась иная линия. Можно сказать даже, обратная лемма. Государство, разбрызганное чернилами по ватманскому листу, собиралось в маленькую упрямую точку. Дело не в пережитом, дело в заложенном. В неподвижности дело. В срединной точке инварианта. В ордене, в касте неприкасаемых.
Балашову казалось, что он понимает: не они опередили время, это время, оборванное, расхристанное, освободив их от иллюзий, от обязательств, вернулось к ним. Вот такая выходила обратная лемма о солдатах. И если бы немка Ута не улетела с Логиновым нах Дойчланд, а была бы тут, рядом, и попросила Игоря определить, кто же они такие — «его» люди, единственные непродажные «неимпотенты» во всей этой родине-колобродине, способные вытащить из самого ужасного плена хоть швейцарца Картье, хоть ангела, хоть дьявола, он, наверное, обозначил бы их общий модуль литературно: это были монахи, отвергшие Бога, но боящиеся мира больше, чем открывшейся душе пустоты.
Нет, этого немка Ута уже не поймет. Это поток сознания какой-то, а у нее тут Русь, заложники, плодовитые касты вороватых тварей, проститутки, строем марширующие по Тверской, горьковатое пиво «Хамовники» в подвале Домжура, где Боба Кречинский, датый и вялый, в третий раз читает в меню название блюда «ассорти из трех мяс». У нас Ноль первый ходит в кимоно, а сын юриста — в косоворотке. Боря Моисеев нам поет про любовь, а Виктор Пелевин отсылает Дзержинского к Фрейду. У нас годами ловят Шамиля и говорят с ним по сотовому каждый день. У нас дороги ремонтируют женщины, у нас все еще любят хоккей и винят в неудачах сборной звезд — испортились в США, у нас знают уже о талибах и ваххабитах, но, как жестокие дети, радуются взрывам в Иерусалиме и Дар-эс-Саламе, у нас открыты все секреты, но люди верят в «адекватный асимметричный ответ», у нас до Грозного можно довезти любого шпиона, а за доллары до Москвы — любого боевика, у нас самые нежные девушки и самые трезвые мужики. У нас радеют за Сербию, а на Арбате продают бескозырки с названием «Курск» — и стоит недорого. Студенты у нас башляют круче ученых-профессоров, ветераны спецслужб приторговывают водкой, а потомки монарха все еще претендуют на трон. Осень у нас пахнет тмином, зима — жжеными буксами, весна — клейким тополем, а лето — чем-то кислым. Арбузом и пивом, пивом, пивом. Все у нас не так, как у людей. Беречь бы деньгу на зиму, укреплять бы права человека или границу, думая о талибах и Косово, слушаться бы Запада и дружить с Китаем, а вы тут о пиве! Однако История — дело не внешнее, а внутреннее, как потенция. История — это мир несовершенных событий. Как вакуум в чугунном шаре. Но этого пока не понять честной немке Уте. Это по силам только его Маше. Вот почему Андрей Андреич ее и примет в свой профсоюз, а, точнее, посвятит в орден.