й собственной ладони. Ох, опасно хоть на день отказаться от абстрактной морали, ох недалеко до убийственного «или право имею…». Только не опасней ли ради Гали остаться без Гали, ради Маши без Маши — оставить их без себя? Что есть то знание, которое сейчас вселяет уверенность, что измена Маше — не предательство, а путь очищения, если не чистоты? Как это знание не перепутать с шепотом собственного Эго? Или либидо? Ведь, чтобы не перепутать, и нужна уже чистота «внутри нас» — и образуется логически порочный круг, но только ничуть не слабеет убежденность в чистоте совершенной измены от признания логической уязвимости. Такая убежденность, что Маше он готов в этом признаться. Если примет, если поймет, то так тому и быть. Если нет — то все равно нет пути назад, и тогда одиночество.
Но все-таки не трусость ли — отбросить логику, прикрыть себя щитом интуиции?
Не слабость ли — приписать последней ночи любви с Галей очищающий фермент, вместо того, чтобы признать в этом акт потакания мужской слабости?
Отчего для обретения завершенности прошлого нужна была близость тел, отчего не хватило прощания поцелуем в щеку, отчего незавершенным стал бы мужественный отказ от остального? Чем чище твой выбор?
Балашов прочертил на земле носком ботинка знак равенства. Слева и справа остались пустоты.
А если воспользоваться аналогией? А если услышать подсказку и воспользоваться ей? Смертник ведь тоже перешагивает границу морали, в которой он существует. Ради своего очищения, ради того, чтобы его послание услышал глухой. Оглохший. Смертник ведь тоже убежден, что «право имеет», и его право стать над правом определено чем-то более важным, высшим, оправдывающим, чем само это право.
Почему преодоление морали грехом, как жесткой губкой — очищение? Почему ты убежден, что поцелуй в щеку или в лоб не подготовил бы тебя к более чистому, к более ясному, к более цельному будущему? Потому что грехом измены окончательнее, чем поцелуем в щеку, и за счет того чище? Или оттого, что по плоскости, по досточке морали идти куда проще, чем по лесочке ее приграничья? А значит, личная истина, добытая в канатоходстве, тем точнее, чем более велика опасность спутать ее с потаканием низости и низвергнуться в аморальность. Чистота личная может быть обнаружена только за самой высшей граничной точкой личной морали. А коллективная? За высшей из точек пересечения границ разных моралей? Конфликтующих моралей? Только где критерий, чтобы отличить одно от другого? Шаг по единственной лесочке к очищению от «право имею», от ублажения похоти?
Частный случай — от Смертника к лирическому герою, к Игорю Балашову. Что очистилось бы меньше, если бы этот Игорь Балашов поцеловал в лоб женщину, с которой у него не сложился совместный мост в жизнь, в семейный роман? Вот шел бы сейчас господин Балашов, выбритый собственной верностью, и нес бы в себе… Что? Сознание правоты, чистоты… Но и сожаление все же, что Галя оставлена в прошлом вот так, с холодом испарившегося поцелуя на натянутой коже лба. Незавершенный гештальт! К черту гештальт, к черту психотерапии, слава точному критерию, который позволяет скальпелем отделить мышцу банальной верности от пленки пограничной верности, в которой весь экстракт ее необязательной, добровольной, неживотной сути и есть. Потому что сейчас, что ни говори, Игорь Балашов не связан с Галей похотью, не связан более телом! Теперь он сам в себе, вызревшее в колосе зерно. И не оттого, что с Галей стало плохо, нет! Напротив, оттого, что хорошо. Это высшая, индивидуальная чистота в грехе. В грехе, освобождающем зерно от шелухи колоса.
Что скажет Маше лирический герой? Я изменил тебе, любимая, но я сохранил себя для тебя? А если она скажет герою такие слова? Способен он будет их принять, ее принять? А вдруг она очищает себя в эти минуты с Бобой Кречинским?
Балашов испытал жгучую боль, когда такая мысль подцепила зуб ревности. Но с удивлением обнаружил, что готов изжить эту боль не на одном лишь симуляторе-мозге, но даже наяву. А это наблюдение за собой показалось ему доказательством верности избранного пути к чистоте будущего. Мораль временна, ее бастионы устаревают в сравнении с катапультами времени, и обороняющиеся уходят под защиту новых цитаделей. Тропа, найденная (или так и не найденная), но только тобой, пролегает вне укрепленных стен, она грозит и славой Фермопил, но и изменой, и бесславной гибелью, но… Это путь к завершенному гештальту. Тьфу на Кречинского!
Балашов покинул двор и направился домой, стараясь не думать о том, ждет ли его там Маша или уже вообще не ждет.
Суть вампира в том, что он совершает самый тяжкий грех с точки зрения морали — чужую кровь, чужую жизнь, чужую суть он вытягивает из формы, ей предназначенной, и подселяет в свое тело. А ведь только так и продолжается жизнь в ее существенных фракталах!
Нападение на Балашова 8 декабря 2001-го. Москва
Пока Володя Логинов вынашивал уже новую мысль о спасении на земле; пока двинулся бесшумной змеей в опасный путь за мироновской жизнью Одноглазый Джудда; пока вычерчивал на податливой, хоть и не глубокой пыли сложные фигуры школьной геометрии полковник Курой, ожидая от Горца известий о следе убийц Льва Панджшера, пока Мухаммед-Профессор с тревогой вглядывался в небо, не находя в себе последней решимости для осуществления того дела, ради которого оказался в Кельне; пока организм Васи Кошкина шажок за шажком отступал, пятился от смерти; пока Москва стебалась над бедой Нью-Йорка, обрастая анекдотами об Усаме и его друге Буше как ком снегом; пока в Германии еще запрещали в школах критиковать Большого Брата и с завистливой опаской поглядывали на дерзких французов; пока сам Назари, уйдя с условной линии фронта в горы, обдумывал, что же, собственно, произошло под флагом его имени и, будучи не философом, а человеком практическим, готовился к выживанию в порядком позабытых уже условиях; пока Америка наскоро училась конкретике народной ненависти, особой ненависти, которая все же не «выкачивает» ее из люльки младенческого общего счастья; пока отставной сотрудник ЦРУ играл на языке сладостью солода и предательства; пока президент азиатской республики испытывал приступы страха, получая сообщения о неудачах армии его недавних союзников-талибов; пока Паша Кеглер… ай, что там уже доходяга Кеглер… — пока Маша ждала разрешения своей маленькой женской судьбы, — в это время писатель Игорь Балашов возвращался домой. По пути через Кречинского, через перевал имени Гали, через самого себя. Он пришел к выводу, что отсутствовал всего неделю. Хотя эта неделя и равнялась всей осени его жизни, это оставалась всего одна неделя. Сердцем завладела пустота, которая походила на легкость. Вот счастье, не связанное с эндорфинами… Игорь направлялся домой. Там его ждало окончательное спасение и разрешение сомнений. Он обрел уверенность в себе — ровную уверенность в том, что он готов к взрослому и созрел до своего таланта. Нет, до предназначения! Сейчас он положит ладонь на мшистый от пыли стол, и ясность духа передастся бумаге…
У подъезда его остановил сосед. Игоря удивило, что в городе еще ходят люди, которые в лицо узнают его после этой осени. Сосед с заботливой миной на челе сообщил, что Балашова разыскивает участковый. Потом напомнил, что писатель не сдал сотню на кодовый замок. Действительно, не сдал, — согласился Игорь и подумал, что многое изменилось в стране за время его отсутствия, если участковому теперь есть дело до кодовых замков. Может быть, стоит еще раз уйти в запой — и справедливость расцветет, и воровать перестанут?
Ключ в замке скрипнул под нажимом, словно упрекнув Балашова в забывчивости руки. Пахнуло сдавленным теплом. Значит, Маша за это время не приезжала. Она всегда открывала форточки. Хорошая привычка. Балашов скинул куртку и ботинки, распахнул балкон, нырнул в кресло под плед и уснул. Ему снилось море. Оно не было ни синим, ни зеленым, ни белым — вообще никаким, так что не понятно, с чего он взял, что это именно оно. Но принадлежность моря Морю оставалась неоспоримой. Море было холодно. Балашов начал тонуть в нем, медленное утопание не было мучительно и несло окончательное прояснение. Но от смерти Игоря отвлек звонок, который пробился сквозь водную соленую толщу длинным проворным сверлом. Игорь выпал из вспоротого сна и пошел к телефону.
— Алле! — сказал он, и тут позвонили уже в дверь.
— Игорь, ты? Ты куда пропал? И зачем вынырнул? — загремел в трубке голос Миронова.
— Сейчас, Андрей Андреич. Дверь открою и объясню, — еще пребывая в дремоте, ответил Игорь.
— Стой, успеешь! — закричал Миронов, но Игорь уже направился к двери. Он думал, что это наверняка Маша, хоть у нее и были ключи.
— Ты? — спросил он.
— Участковый, — ответила дверь.
Балашов открыл. Маленький человек в милицейской форме, но без фуражки сказал «здрасте» и шагнул в коридор. За ним в писательское жилище зашли еще двое в штатском, с одинаковыми лицами. У близнецов даже кожаные плащи были одинаковы, как галоши.
— Свежо у вас. Простудиться не боитесь? — поинтересовался участковый, с интересом оглядываясь по сторонам.
— Я сейчас. Я по телефону, — извинился Игорь, в свою очередь присматриваясь к милиционерам. Что они, теперь и участок нарядом обходят? А может, им на троих? Стакана не нашли?
— Вы, господин Балашов, присядьте, — моргнул участковый.
— И трубку положи, — добавил один из гостей.
Но поздно, Игорь уже добрался до телефона:
— Андрей Андреич, я перезвоню. Тут участковый по поводу замка.
Миронов был зол. Он звонил по мобильному и терпеть не мог ждать впустую, считая уходящие центы. Он положил трубку, выматерил и Балашова, и участкового. Последний тем временем извлек из папки лист бумаги и приступил к делу.
— В органы на вас жалоба поступила, господин Балашов. Пишут, понимаете, что притон здесь устроили. Алкоголические напитки, женщины…
«Точно напрашивается», — подумал господин Балашов.
— Наркотические вещества, — добавил одна из «галош».