Кабул – Нью-Йорк — страница 88 из 153

ал его товарищ, и убрал в свой пакет. Позже он долго, внимательно изучал эти газеты, бережно перелистывая желтые и серые страницы. Не все он мог понять, частью из-за незнания урду и пушту, частью — не прослеживая связи между Ларионовым и сообщениями журналистов. Изучал и думал о том, сколько же тайн унес в страну молчания боевой товарищ. Однако встречалось и понятное. Вот статья о гибели пакистанского президента, чей самолет по неизвестной причине взорвался в воздухе. Советское правительство и ЦК КПСС выражают глубокое соболезнование… Ларионову не выразят. Ни ему, ни ребятам из особого подразделения национальной гвардии доктора Наджибуллы, четко выполнившим задание партии и правительства. Оно, это задание, обернулось грубым политическим просчетом, но об этом — и тут Ларионов был прав — не нужно думать служителю Родины.

Миронову то и дело приходили на ум слова Ларионова о старости. Все-таки Иван доживал с обидой и ушел с обидой. Старость — подводная лодка, погруженная в прошлые обиды. Его, мироновская старость, должна стать короткой. В нем обида не прижилась.

Миронов дождался дочери и уехал. Женщина, которую он видел в последний раз лет пятнадцать назад, посмотрела на него неприязненно, словно он украл что-то в доме отца. А он ее мужа когда-то в институт пристраивал…

Андреич ушел и не узнал, что Ларионов оставил завещание. Материальных ценностей, согласно этой рукописной бумаге, скрепленной печатью стряпчего, старый товарищ Андреичу не передавал, но завещал небольшой архив бумаг и фотографий — кроме семейных, как было указано. Миронову переходили и две награды, за Венгрию и за Египет, и, кроме того, офицерский бинокль, перешедший от отца, еще на Первой мировой. Предмет, дальнозоркий как жизнь вблизи смерти.

Но дочь, ознакомившись с завещанием, вытерла бумажным платком теплую слезинку и приняла твердое, как черствая хлебная корка, решение ничего Миронову не передавать. Ни архива, ни наград, ни бинокля. Ей было обидно думать, что отцу этот бездомный умник был ближе, чем она.

От Ларионова Андрей Андреич поехал в больницу к Кошкину. Медсестры не препятствовали ему, только выдали халат, и он долго сидел в палате у Василия. Миронов ненавидел запахи больнички, но тут что-то изменилось в нем, и «герух» приостановленной жизни ничуть не мучил его. Он отчего-то напоминал библиотечный. Здесь открылась возможность передохнуть. Как когда-то, в библиотеке академии. Вздремнуть, помечтать о медалях, чинах и женщинах…

Андрей Андреич подумал, что его жизнь, его Война и Мир, выскользнула струйкой дыма из трубы бабкиного чухонского дома и осталась борьбой с одиночеством. Которое сама и порождала. Парадокс. Не разрешимый, но снимаемый больничной тишиной, мерной работой капельницы. Надо выпить. По Ивану Ларионову, по ушедшему в безвременье спутнику. Надо выпить с Васей Кошкиным, залить ему из фляжки в микстуру спирт. Может быть, тогда поднимется он во фрунт, отряхивая посинелые руки от сна и катетеров.

Миронов вышел в коридор и позвал сестричку. Она глянула на него с удивлением и надеждой и подошла. Она не была красива, но мила и женственна. «Ей бы живых поднимать. Легко раненных в печень», — еще отметил Миронов.

— Тебя как зовут, девушка?

— Светлана Алексеевна, а что?

— Закрой дверь палаты, Светлана Алексеевна. У меня сегодня из жизни ушел боевой товарищ. Вот мы с тобой и полковником Василием Кошкиным проводим его на троих. Возражения есть?

Медичка недолго пребывала в раздумье.

— Два стакана? — спросила она.

— Три. Нас здесь трое.

Она усмехнулась.

— Поколение ваше интересное, — она откинула со лба волосы, — пить на троих, любить на двоих. Мне так больше нравится. Тут врачи такие: как молодой, так пьет мрачно, один, а топчет всех подряд. Все равно, что больных, что здоровых.

Миронов и бровью не повел, словно не расслышал этих слов. Он извлек из пакета бутылку коньяка, и разлил бурую молдавскую жидкость в равных долях по трем мутным, белесым стаканам. Сестричка вернулась к двери, толкнула ее с силой бедром, так что капельница и все медицинское стекло в палате зашлись мелким звоном. Уже притертую к косяку дверь она приперла шваброй. Затем подсела к Андреичу и обняла за плечо:

— Вы в Чечне воевали? Как он?

Миронов не ответил. Он задумался, сожалеет ли о чем-нибудь. О том, что жив, не жалеет. Не жаль, что холост. И что не генерал. И что не слесарь. И не профессор. Не жалеет, что были свержены Дубчек и Амин. И что Ларионов умер, и что Кошкин не может присесть на каталке и выпить. И что на колене не лучшая из лучших, красивейшая из красивейших, желанная из желаннейших. И все-таки на душе ведь погано! Андреич нащупал две точки боли, от которых волнами по душе растекалась досада. Жаль было Родины. Не его чухонской, а большой. Россией она условно называлась, что ли? Жаль Родины, чья кончина как неделимой единицы истории этой земли уже близка, а она не видит этого. Но еще больнее, что не справится с возложенной на него задачей писатель Балашов, приобщенный к тайне ордена. Прав Ларионов, писатель интеллигентен, ему не удержать печать их ордена. Тяжелую, как память о той Родине.

— Что вы не пьете? Ваш товарищ в Чечне погиб?

— Нет, в Москве. Пьем, Светлана Алексеевна, за писателя Игоря Балашова. Чтобы он смог оживить ушедших. В сухом аналитическом слоге.

— Он тоже придет?

— Нет. Он как раз уйдет. И даже, вероятно, уедет. Выходи за него замуж. Он молодой и пьет не мрачно. И любит только одну. Только не знает, кого, балбес.

Света опрокинула стакан одним махом. Андреич последовал за ней. Затем склонился над Васей. Поднес третий стакан к его губам.

— Что вы делаете? — испугалась медичка.

— Искусственное дыхание! — уверенно отстранил ее Миронов и плеснул коньяк на белые губы лежащего в коме бойца.

— Живой имеет право! — Миронов вновь наполнил стаканы и крепко обнял девушку за талию…

Аллаков снова встречается с Мироновым. Обмен 15 декабря 2001-го. Москва

Генерал Аллаков и его коллеги оказались проворнее, чем предполагал Андрей Андреич Миронов. Сам президент Туркменбаши выслушал доклады о ходе операции «Остров невезения» и повелел бросить все силы и использовать любые средства для закрытия дела, бросающего тень на благоденствующую солнечную страну. Аллаков сразу сделал то, чего не стали делать российские пинкертоны. В «Москве бандитской» он выяснил, к какой группировке принадлежали двое бойцов, убитых Кошкиным. Выяснить у «старших» по Солнцеву для внутреннего пользования, от кого же в Ашхабаде они получили предложение о сотрудничестве, оказалось делом совсем легким, поскольку солнцевские были злы на заказчика, подсунувшего им офицера ФСБ за обычную цену армейского спецназовца. После этого найти чеченца Глаза оставалось делом техники, и еще перед Новым годом Аллаков вновь напомнил о себе Миронову, пригласив на ужин в уютном тихом месте.

— У меня новости. Очень хорошие новости. Многое оказывается проще, чем кажется.

— В «Пушкине»? — поинтересовался Андреич, зная, что популярный среди московской элиты ресторан полностью поставлен на прослушку. Аллаков оценил шутку и сообщил, что предпочел бы повидаться поближе к Лермонтову. Тем более он помнит, что Миронову близки мотивы «Героя нашего времени».

Встретились вдвоем. Миронова страховал незаменимый Гена Мозгин. (Хотелось написать «неизменный», но Гена в последние месяцы изменил привычке ходить на работу исключительно в темных костюмах и теперь позволял себе безрукавки и свитера. Миронов шутил, что это верное свидетельство смены любовницы, что, в свою очередь, вызвано появлением дополнительного источника доходов. Но на сей раз Гена опять явился при пиджаке, скрывающем портупею.)

— Я нашел киллера. Вы рады? — не медля, открыл карты туркмен.

— Радость в моем положении доставляют исправно работающий лифт и отказ женщины.

Миронов постарался скрыть растерянность. Он пожалел, что согласился на коньяк в ущерб пиву. Большая кружка лучше прикрыла бы лицо.

— А я рад. Грамотная работа плюс немного везения. Фундамент нашего сотрудничества. Теперь на очереди ваш журналист-провокатор.

— Киллер из ваших?

— В наших рядах нет киллеров. У нас есть оперативные работники. А у них бывает свободное от службы время…

— В которое они могут заниматься журналистикой? — Миронов тянул время, путал след. Аллаков насторожился. Мысль о том, что поганец-журналист сидит в его ведомстве, до сих пор не приходила ему в голову. Эдак можно сильно подставиться.

— Мы уважаем журналистскую профессию. И даже завидуем. Быстрые люди, необходимые. Активные. И позволено им больше нашего. Так сказать, сильные мира сего. Когда и как вы познакомите меня с мерзавцем, порочащим древнюю профессию?

— А когда вы передадите нам живого киллера? Как мы проверим, что это наш персонаж?

Аллаков задумался. Самое простое и даже единственно правильное — передать им мертвого киллера. Но ведь эти не возьмут.

— Преступник задержан. Выявлен, найден и обезврежен. Мы готовы предоставить признания и доказательства. Как только вы отдадите ваш товар, мы договоримся, как поступить с нашим.

Миронов повеселел:

— Я понимаю, вам трудно отдать мне живой товар. Он ведь говорящий. Но нам нужен живой. Как быть? Без дураков сейчас, уважаемый.

— Мы отдадим. Разрешение Самого получено! Но после вас. Мне прокола не простят. Это я как сын отцу говорю. Что мне кривить перед вами душой?

Миронов понимал, что теперь придется платить по счетам. Иначе ему не прикрыться ни своими, ни бандитами. Надо отдавать журналиста. Журналиста Чары ему было жаль не больше, чем, к примеру, свою собаку, охраняющую хутор на Севере. Бродяга и ловкач служил орудием труда, приобретенным за деньги и исключительно для дела. Хотя Миронов прекрасно понимал, что судьба Чары после насильственного возвращения на родину будет печальна. Бог с ним, с Чары. Но Андреич ни за что не согласился бы отдать афганца Куроя. Полковник молча разглядывал Аллакова и размышлял сразу о многом. Кем все-таки приходится ему афганец? Временным, хотя бы и долговременным, союзником? Другом? «Своим»? Мистическим спутником по жизни, его дополнением? До чего? До сознания жизненного пути?