— Не спится, сынок? — улыбнулся он.
— Неа. А что ты делаешь?
— Любуюсь на звезды. Они красивые, и еще через них на нас смотрят те, кого сейчас с нами нет.
— Как это?
— Понимаешь, в жизни каждого из нас случается момент, когда уходят близкие… — погрустнел папа.
Но, по его словам, никто не пропадает бесследно и совсем. И с неба на нас смотрят те, кто попрощался с жизнью в теле, но не попрощался с нами.
— Они всегда рядом. Просто мы ощущаем их иначе. Но они никуда не уходят.
— Пап, ты веришь в это?
— Да, сынок. Ибо очень беспросветно жить, зная, что эта жизнь конечна. Зная, что все уходят навсегда. И что там, за вечным порогом, ты их уже не увидишь. Не посмотришь в родные глаза, не вдохнешь знакомый запах, не услышишь любимый голос.
— Получается, вера и надежда — это спасение от уныния? — попытался я понять. — Как у землян вера в Бога?
— Это основа жизни, сын. Каждому из нас, вне зависимости от того, на какой планете мы живем, нужно во что-то верить. Иначе и жить не хочется.
Я, если честно, не понял, как вера во что-то поможет жить. А самое главное — не понял, как вообще во что-то поверить, если это нельзя доказать. Наверное, я просто слишком маленький.
Зато я отчетливо понял, почему у отца в голове появились такие мысли, почему ему не спится. И почему он завел со мной этот разговор. Страшный сон напугал не только меня. Если мама отнеслась к нему как просто к кошмару, то папе явно тоже стало страшно. И сейчас он, наверное, пытается успокоить не только меня, но и себя. В очередной раз мы с ним вспомнили о том, что все люди смертны. Для меня, для отца, да для любого человека это самое страшное воспоминание. Вот папа и ищет опору, которая помогла бы ему устоять, когда такая внезапная мысль сшибает с ног посреди ночи. Я снова почувствовал укол совести за то, что всех переполошил и испугал. Хорошо, что Александре не сказали, какой страшный сон мне приснился, и малыша в это дело не посвятили!
Мы, посидев еще немного, отправились спать. Я снова лег рядом с мамой, которая, конечно же, сразу проснулась, когда мы пришли. Однако она убедилась в том, что все улеглись и снова погрузилась в объятия Морфея. А я вот лежал с открытыми глазами, смотрел на нее — благо, сегодня полная луна светила прямо в окна, и не мог прекратить думать.
Я, как и любой ребенок, люблю греть уши, когда взрослые разговаривают между собой. Нет, я сейчас вовсе не про те беседы, которые ведутся тет-а-тет. Подслушивать не люблю, и делаю это только в экстраординарных случаях — например, как вечером. Вечером? Казалось, что разговор между родителями и происшествие с Майклом случились уже очень давно, а на самом деле еще и суток не прошло.
Но я отвлекся. Итак, я люблю слушать те разговоры, которые ведутся за большими застольями. Взрослые расслабляются, и болтают на такие интересные темы! И не знают, что у детей, которые играют рядом, и вроде бы занимаются своими делами, ушки на макушке. А как иначе? С нами на такие темы они не говорят, а ведь интересно!
И вот, в один из таких моментов, я и услышал, что земные дети проходят кризис осознания смерти в четыре года. Тетя Саша, которая об этом сказала, поинтересовалась, как же обстоят дела у этрусков и эдемчан. Ведь мы живем дольше, поэтому далеко не каждый наш ребенок сталкивается с явлением ухода из жизни в столь раннем возрасте. Помню, как папа ответил ей, что к тому времени, когда мы сталкиваемся со смертью в реальности, мы уже, как правило, люди взрослые, с устоявшейся психикой. Даже дословно помню, что Александра тогда ответила.
— Счастливые. Столько нервов берегут ваши дети, столько ночей спят, а не лежат с широко открытыми глазами, боясь не услышать дыхание родителей. Но как же страшно за тех детей, которые вдруг сталкиваются со смертью, не успев повзрослеть. Услышат по арновуду, уйдет кто-то из знакомых, не станет любимого питомца. Как быть тогда?
— Мне кажется, любой ребенок в этот момент взрослеет. — ответила ей тогда моя мама. — Не потому, что время пришло. А потому что приходится. Да и для взрослых смерть близкого человека — это всегда взросление. С годами, сталкиваясь с этой, самой страшной болью, запираешь на замок своего внутреннего ребенка, чтобы уберечь его от незаживающих ран. И сам не замечаешь, как теряешь его. А когда навсегда расстаешься с тем детством, которое живет в тебе самом — наступает холодная предсмертная пора.
Сейчас я понимаю, что разговор тогда принял очень грустный оборот. Но папа был начеку и незаметно перевел беседу в другое русло. Я же и вовсе забыл о том случае. Лишь теперь память вдруг вынула его с дальней полочки, и услужливо подсунула мне, лежащему с широко открытыми глазами. Прямо как говорила тетушка.
И я действительно прислушиваюсь к дыханию родителей, сестры и брата. Все они дышат тихо, размеренно, только малыш немного сопит. Не простыл ли он случайно? А я лежу и смотрю на маму. Боюсь пошевелиться, чтобы никого не потревожить, и холодею от ощущения подступающей беды. Не знаю, мои ли предчувствия, видения и сны тому виной, или просто темнота — но мне кажется, что надвигается что-то темное и страшное. Что-то, чему надо противостоять. А я, вместо этого, просто лежу на кровати, не в силах абсолютно ничего сделать.
Я сделал глубокий вдох, и обнаружил, что столь простое действие с трудом мне удается. Как будто кто-то сидит прямо на груди, и давит. Но нет ведь никого! Наверное, это та самая беда, которую я ощущаю, так давит, словно глыба какая-то. Раньше я бы обязательно позвал кого-то из родителей, но теперь не хотел снова их тревожить. Они и так из-за меня как на иголках. Нет, надо учиться справляться самостоятельно. Может, у меня просто этот самый кризис смерти, а они опять волноваться будут!
Глава восьмая. А что такое смерть?
Почти до утра я в ту ночь не мог сомкнуть глаз. Прогнать страшные и навязчивые мысли не удавалось. Они все так же настойчиво толкались в голове. Размышлял я, конечно, о смерти. Почему наш народ, такой развитый энергетически и умственно, не знает, что она собой представляет? Или нибирийцы — почему они до сих пор не докопались до истины? Хотя ладно они — это все обычные люди. Но даже Даниил не знает, что такое смерть, и боится ее! Это я понял из другого взрослого разговора, который предназначался тоже не для моих ушей.
А вообще, что такое смерть? Мы знаем о ней только по примеру других. Вот есть человек, ты его видишь. Видишь, как он улыбается, как двигается, слышишь его голос, дыхание. Прикасаешься к нему, чувствуешь его кожу, ее температуру. Она разная: иногда теплые руки обнимают тебя, иногда ты дотрагиваешься губами до немного прохладной щеки. А уж несильно ухватить братишку или сестренку за холодный нос — это вообще в порядке вещей. И кажется, что так будет всегда. Ты видишь глаза, которые внимательно смотрят на тебя, слышишь голос человека, чувствуешь его запах, прикосновения.
Но вдруг, в один момент, все это заканчивается. Не ставится на паузу, как воспроизведение музыки. Стоп. И больше ничего. Да, человек может уходить долго, медленно отдавая смерти минуты, часы, дни, месяцы и даже годы. Уже всем вокруг, и ему самому, становится понятно, к чему всё идет. Но никогда заранее неизвестно, когда же это случится. И тот самый последний момент — он всегда внезапно и всегда один. Вот, ты говорил с человеком, а меньше, чем через пять часов его вдруг уже нет. Был и нет.
Больше не откроются глаза, не улыбнутся губы. Не прозвучит знакомый голос, а ты не вдохнешь его запах. Запах. Он единственный остается, но становится совсем другим. Непривычным, непонятным, незнакомым. С оттенком горечи и чего-то потустороннего. У смерти особое амбре. Мне кажется, его сразу же узнает на подсознательном уровне даже тот, кто никогда раньше не сталкивался с костлявой. Это запах конца. Конца прежней жизни, ведь приходится учиться жить заново — без того, кто рядом.
Его кожа теперь холодная, непривычно сухая. И больше похожа на тонкий лист бумаги, а не на человеческую кожу. Все привычное исчезает, уступая место новому и страшному. Получается, смерть это всегда новое? Ведь после нее уже не будет так, как прежде. Даже телесная оболочка, единственное, что ненадолго остается после человека — она тоже новая и чужая. Я слышал, что у землян умерших принято гримировать, потому что они слишком меняются после смерти, и это может шокировать тех, кто знал их живыми. Но тетя Саша говорит, что порой этот грим тоже сильно меняет человека. А зачем тогда это делать? Не для того ли, чтобы скрыть от себя, хотя бы на визуальном уровне, самую страшную правду: этого человека больше нет. Но пусть можно обмануть глаза — ведь сердце не обманешь! Оно знает, что случилось то, что нельзя исправить.
Да, смерть на примере другого человека — это то, что нельзя исправить. Странно. Мы, люди, в принципе слишком мало можем. Мы не властны над природой, и не в силах исправить ее так, чтобы не было иссушающего зноя или холодов, которые просто убивают все живое. Мы не можем исправить погоду, поменять местами день и ночь, да много чего не можем! Но нам это и не нужно. А вот то, что мы не можем исправить, зачеркнуть смерть другого человека — это нас задевает острым ножом до глубины души.
Впрочем, дело даже не в этом. А в том, что в нашей жизни этого человека больше никогда не будет. Больше никогда мы с ним не встретимся, не обнимемся, не поговорим, не сделаем что-то вместе. Но постойте, ведь это «больше никогда» происходит и в другие моменты. Я больше никогда не стану маленьким, не буду учиться говорить и стоять. Больше никогда моя сестренка не пойдет в первый класс. Мой папа больше никогда заново не встретит маму. Все эти «больше никогда» сопровождают нас всю жизнь, они естественны, и мы спокойно к ним относимся. Просто с возрастом их становится все больше. Но мы реагируем на них вовсе не так сильно, как на смерть, хотя она тоже естественна. Или же для живого существа переход в неживое состояние все-таки неестественен?
А что же со смертью на личном примере? Ничего. Если про других мы знаем и понимаем, как выглядит смерть, то по поводу своей собственной кончины, кажется, еще ни один человек ничего сказать не смог. Когда уходит кто-то другой, это больно и грустно. Но мысль о собственном уходе это всегда страх. Конечно, грусть тоже бывает: большинству людей, мне кажется, даже тем, кто решился уйти сам, грустно оставлять эту жизнь, родных и любимых. Бывает и боль, душевная или физическая.