Кадавры — страница 39 из 43

— А вещи где? — спросил он.

— Чего? — зевнув, спросил парень в жилете.

— Тут оборудование было, в кожухах.

— На ней пломбы, видишь? Наши приехали, опечатали, забрали. Если пропало шо, это к ментам.

Матвей сорвал пломбу с водительской двери, сел в машину и огляделся. Он рассчитывал найти какую-то записку, хоть что-то, что могло бы подсказать, где Даша. Но ничего не было. Ключи были спрятаны под козырьком. Матвей завел «Самурая» и, выезжая с парковки, опустил стекло и спросил у сотрудника:

— А нашли ее где?

— Чего?

— Ты глухой, что ли? Я спрашиваю, откуда ее эвакуировали?

Парень в окошке стал флегматично перебирать какие-то бумаги на столе.

— Улица Кучуры. Враскоряку там стояла, возле заброшки.


Матвей проверил бардачок. В нем лежал картонный конверт с надписью «для Матвея». Внутри был Дашин рабочий диктофон. Он включил его, посмотрел на экранчик, в памяти сохранилась одна запись: 4 минуты.

Матвей нажал «воспроизвести».


«Привет, Матвей. Я много думала вчера, когда ты предложил записать еще одно свидетельство. Я испугалась, потому что знаю вопросы и примерно представляю, что и как на них отвечать. Там много некомфортных формулировок. Например, «Случалось ли вам наблюдать смерть ребенка?», или «Случалось ли вам присутствовать на похоронах ребенка?», или «Когда вы смотрите в лицо кадавру, бывает ли у вас чувство, что вы его знаете?» Я думаю, тут стоит объяснить, откуда эти вопросы взялись. Мой начальник, профессор Видич, много лет изучал феномен, который теперь называют синдромом смещенного горя. ССГ. И знаешь, как иронично бывает: ученый изучает какую-то болезнь и даже не подозревает, что сам болен. У Видича так было. Он изучал случаи массовой истерии, связанные с мортальными аномалиями. Искал матерей, которым казалось, что кадавры — это их дети. Он даже дал название этому виду психоза — «синдром матери кадавра». Но в процессе сбора данных был вынужден поменять название. Он обнаружил у себя симптомы болезни, которую изучал. У него трое детей и пятеро внуков, и все они живы. Но в какой-то момент в лицах кадавров ему стали мерещиться черты друга, который погиб, когда Видичу было десять лет. Сперва он решил, что это мнительность и он, сам того не замечая, перенимает симптомы пациенток. Оказалось, нет. Оказалось, у всех сотрудников Института, всех, кто проводил с кадаврами достаточно много времени, у всех проявлялись симптомы ССГ. Даже меня перед экспедицией предупредили, что такое возможно. Видич любит повторять: «Если смотреть на мертвецов слишком долго, они заговорят с тобой». Разумеется, не буквально. Это сложно объяснить. Ты смотришь на кадавра, и тебе кажется, что ты его уже видел. Кадавры триггерят у нас в мозгу какие-то неизвестные ранее участки памяти. Мы пока не знаем, как это изучать. И, в общем, со мной это тоже случилось.

Меня зовут Дарья Силина, и это свидетельство девяносто девять. Сейчас я попробую ответить на вопросы из перечня. Или хотя бы на самые важные из них.

Случалось ли мне наблюдать смерть ребенка?

Да, в детстве у меня на глазах погиб Алексей Поляков. Я сама была ребенком. Тебе известны детали.

Когда вы смотрите в лицо кадавру, бывает ли у вас чувство, что у него (или у нее) знакомое лицо?

Да. Мне кажется, я вижу Настю, мою племянницу. Она погибла пять лет назад. Мы с тобой никогда об этом не говорили, Матвей, но я иногда вспоминаю ее. Я вчера разговаривала с Катериной, и она рассказала мне историю о том, как погибла ее дочь, и она винит во всем себя, ее история меня потрясла, потому что, мне кажется, я очень хорошо ее понимаю. Мне кажется, я пережила нечто подобное. С Настей. Я страшно перед ней виновата. Я никогда ни с кем об этом не говорила, но я часто вспоминаю тот вечер, семейный ужин, когда вы с ней поругались из-за этих дурацких тиктоков, и она ушла. Так вот, я должна кое в чем признаться, Матвей. Тем вечером я тоже пошла прогуляться, подышать, выкурить сигарету. У меня есть свое насиженное место, на стройке на улице Кучуры. Я и сейчас тут сижу на крыше, говорю с диктофоном. Пять лет назад я пролезла на стройку через дыру в заборе, забралась сюда, наверх. Не знаю, почему именно на крышу, тут не сказать чтобы какой-то особенный вид. Просто приятно иногда посидеть на вершине заброшки, свесив ноги. Как в детстве. Помню, уже затушила бычок и собиралась возвращаться, но услышала детский плач. Сперва я решила, что у меня глюки. Голос был знакомый и доносился из котлована, как будто ребенок звал на помощь. Я знала, что школьники любят эту заброшку и что здесь опасно — пустые пролеты, дыры в полу, сорваться, упасть — только так. Много раз слышала, что там кто-то опять допрыгался и сломал ноги или того хуже. Поэтому, конечно, в том, чтобы услышать там детский голос, не было ничего удивительного. И все же я испугалась. Помню, подошла к краю котлована, и у меня дрожали руки, я боялась посмотреть вниз. А потом просто развернулась и пошла прочь. Я могла вызвать скорую или полицию, но ничего не сделала. Ничего. А потом… а потом, спустя сутки в этом самом котловане нашли тело Насти. Это была она. Выходит, я последний человек, видевший Настю еще живой, слышавший ее голос, ее мольбы о помощи. С тех пор я много раз мысленно возвращалась туда, в ту ночь. Я думала — почему я так поступила? Дело ведь не только в том, что я испугалась? Сначала я убеждала себя, что просто струсила: ну, знаешь, ты одна на заброшенной стройке, и из темноты доносится детский плач — как тут не струсить? Я убеждала себя, что все произошедшее — трагическое стечение обстоятельств. Конечно, я виновата, но это ведь случайность, откуда мне было знать, правда? А потом… в общем, время текло — год-два-три — и всякий раз в годовщину ее смерти, каждое первое сентября, увидев детей в школьной форме на улицах, я снова возвращалась в ту ночь, восстанавливала ее в памяти. И чем чаще я проводила этот мысленный эксперимент, тем сложнее мне было признаться себе в том, что…

Сейчас, погоди, тут сильный ветер.

В общем, той ночью я пришла на старую стройку, выкурила сигарету и услышала детский плач, и увидела на дне среди мусора девочку. Я узнала ее. Вот правда, от которой я так долго пыталась отвернуться: на самом деле я не сразу убежала, Матвей. Я посмотрела вниз и узнала Настю. Я видела ее, а она меня. Мы смотрели друг на друга, она звала меня. Я видела, как она умирает, и ничего не сделала, просто ушла. Я вернулась домой, я помню, вы с Осипом смотрели кино, и у меня была куча времени что-то предпринять, рассказать вам, но я промолчала, просто пошла в беседку к маме петь песни. А спустя сутки ее нашли мертвую, и были похороны, и случилось все, что случилось: я уехала из России, и даже там, в другой стране, я постоянно возвращалась в ту ночь и, как головоломку, пыталась решить ее, ответить на вопрос: почему я так поступила? Почему оставила ее там? Почему не вызвала скорую, спасателей? Все эти годы я искала в себе ответы. Она мне снилась иногда. Во сне она сидела у изголовья кровати, мертвая, в грязной кофте, с гематомой на подбородке, она сидела рядом и спрашивала: «Почему ты ушла?» А я не знала, что ответить. Оправдывалась как-то, говорила, что испугалась, и все. Я любила ее. Я бы никогда не сделала ей больно. Никогда. Так мне казалось. Но тогда почему той ночью я отвернулась от нее? Почему не помогла? Ведь по идее я должна была — не знаю — кинуться к ней, вытащить, согреть, позвать на помощь. Так поступил бы нормальный человек. Но вышло иначе: я подошла к краю и увидела на дне ребенка, и в голове у меня как будто выбило пробки. Просто черный экран. Со мной уже бывало такое. Однажды. Знаешь где? В катакомбах. Мы с Лешкой Поляковым тогда провалились в бомбоубежище, и Лешка лежал там, переломанный, и пытался говорить со мной, чтобы было не так страшно. Он пел мне песенку про кошку, которой приснилось, что ее съел слон. Знаешь такую? Нет, не знаешь, ведь тебя не было там, когда мы упали, ты сбежал. И вот тогда, в ту ночь, первого сентября, в голове у меня был черный экран, полный блэкаут, я смотрела на лежащую на дне котлована Настю и вспоминала себя, вспоминала, как ты повел меня в катакомбы, когда мы с Лешкой упали в дыру и он медленно умирал у меня на глазах в свете фонарика. Два этих события — падение Насти в котлован и мое падение много лет назад — как-то сплелись в памяти. Может, поэтому я ушла тогда? Поэтому не помогла ей? Кошмар из прошлого настиг меня, я испугалась, не справилась с собой и убежала.

Какое-то время, пока жила в Германии, я действительно думала именно так: что я оставила Настю умирать, потому что не владела собой. Удобное медицинское оправдание: ПТСР, мне было так страшно вновь переживать в голове падение и смерть Лешки, что я просто ушла.

Но вот я вернулась в Россию, и все то время, что мы ехали на юг, я вспоминала. Они мерещатся мне. Я даже самой себе боялась признаться в этом, но, когда я смотрю на кадавров, я иногда вижу их лица — Лешки и Насти. Я несколько лет жила с внутренним убеждением, что бросила Настю умирать из-за пережитого в детстве. Как будто во всем виновата не я, во всем виновата память. Я так и говорила себе: это не я дала ей умереть, это все память. Память не позволила мне спуститься к ней, оказать помощь. Память вынудила меня уйти. И это удобная версия, она как бы снимала с меня всю ответственность. В этой версии у меня как бы не было собственной воли, я была продолжением памяти.

Но есть проблема. Даже эта версия — не последняя. Есть еще одна, и она тебе не понравится. На смерть Насти можно взглянуть под еще одним углом. Что, если я намеренно оставила ее умирать? Видишь ли, в чем дело, увидев ее на дне, я и правда ушла не сразу. В голове проклятая чернота, но это был не страх. Точнее, не только страх. Еще была злость, много злости. Я вспомнила, как в детстве ты бросил меня в катакомбах, и подумала, что это несправедливо. Что там, на дне, должен быть ты. Это ты, а не Настя, должен плакать и просить о помощи. Клянусь, если бы ты оказался рядом, я бы столкнула тебя. А я ведь думала, это в прошлом, на терапию ходила, столько работы над собой, и, выходит, все без толку. Значит, есть такие потемки души, которые не побороть, как ни тянись к свету, свои потемки ты всегда носишь с собой, в себе. И вот я вспоминаю ту ночь, и стройку, и котлован, и думаю ужасную мысль: неужели я оставила Настю умирать там, чтобы — что? — наказать тебя? Я пытаюсь распутать узлы памяти, разобраться: неужели я могла так поступить? Ведь если могла, если где-то в самом темном углу моего сознания была подобная мысль, это значит, что я… Разве м