огла я быть настолько малодушной: бросить умирать любимую племянницу просто потому, что сама за тридцать лет так и не смогла выбраться из бомбоубежища? Я надеюсь, что нет, но у меня нет стопроцентной уверенности, что это не так. Теперь, когда прошло время и на этом воспоминании наросло столько узлов, я не помню, какие мысли у меня были, а какие я приписала себе позже, какие додумала. Я уже ничего не могу исключить…»
Щелк.
Матвей остановил запись, минуту растерянно смотрел на диктофон, бросил на сиденье. Завел мотор, выехал на дорогу. Какое-то время ехал в тишине, затем затормозил, взял диктофон, вышел из машины и швырнул его в кусты.
Прошла неделя, Даша так и не объявилась. Матвей нашел в сети зарегистрированный на немецком сервере сайт Института и написал им на почту, указанную в графе «контакты». Ему ответили, что Дарья Силина уже давно не выходит на связь и они сами ищут ее. Есть подозрение, что ее задержали и держат в одном из полицейских отделений Пятигорска.
Матвей объехал несколько отделений, но тщетно, ответ на его запросы всегда был один: никакой Дарьи Силиной не задерживали, и где она — не в курсе, вали отсюда, не мешай работать.
Что делать дальше, Матвей не знал, он давно жил без плана, кочевником. Когда Даша пропала, его это разозлило, он хотел бросить все и снова, так сказать, «схватиться за дорогу», уехать, например, дальше на юг, а там — будь что будет. Но, поразмыслив, решил ненадолго все же задержаться в Пятигорске — вдруг сестра объявится.
Матвей: я в Пятигорске, если что. Пиши на этот номер. Надо поговорить.
Пару дней он жил в гостевой комнате в доме у мамы и Осипа, потом съехал, снял крохотную квартиру в центре. Он быстро нашел работу, устроился водителем эвакуатора на той самой стоянке, откуда забирал «Самурая». Работал два через два, рассекал по городу в старом грузовике, цеплял и увозил неправильно припаркованные тачки, а весной и осенью выезжал за город и лебедкой вытаскивал увязших в грязи туристов. В напарники ему достался Захарыч, долговязый ветеран, мелкий, лысый и дерганый, лицо его от нервных тиков ходило ходуном так, словно через него пускали переменный ток. Захарыч жил недалеко: в старом, раздолбанном коттедже напротив здания бывшего военкомата. Война текла в его жилах вместо крови, так он говорил. По пьяни, как заметил Матвей, Захарыча часто тянуло на длинные, тоскливые прогоны о сути войны, о том, что война — это не событие, а состояние. Он говорил, что бывших солдат не бывает и все, вернувшиеся из горячих точек, несут войну в себе, разносят ее по улицам, как грибок или вирус. Отсюда и насилие — преступность и бандитизм, говорил Захарыч, это все — споры принесенной издалека войны; зараженный войной человек неизбежно начинает воевать — с собой, с семьей, с городом, с улицей, с чем угодно.
Захарыч был совершенно ебнутый, но в каком-то своем особенном смысле, без извращений. Он любил повторять, что «собрал всех покемонов», имея в виду войны выпавшие на его век — он все их видел, во всех отметился. Иногда у него случались «затмения», — так он их называл: он хватался за голову, зажимал уши и тихо скулил, пока в его разъятом, изломанном сознании артиллеристы бомбили города и по дорогам его памяти бежали обожженные фосфорными бомбами мирные жители.
Матвея Захарыч отчего-то полюбил с первого дня и относился к нему по-отечески. Ему нравилось, что Матвей был большой и сильный и его не нужно было обучать обращаться с эвакуатором.
— В этой колонне мяса заточена прекрасная душа, — говорил Захарыч, хлопая Матвея по плечу, и ржал как сумасшедший.
Иногда с утра Захарыч подбирал Матвея у дома, и они ни свет ни заря катили по дорогам, и Захарыч напевал заглавную тему из фильма «Челюсти»: тум-тум, тум-тум, тум-тум-тум-тум! А еще иногда он включал альбом группы «Любэ» и дергал плечами в такт музыке.
— Ну же, подпевай! — кричал он. — Кончай зажиматься, шо ты как этот, выпусти внутреннего Балу!
«Выпустить внутреннего Балу» означало танцевать и петь во весь голос и не бояться осуждения.
Захарыч затормозил на светофоре. Из стоявшей в соседнем ряду машины, вступая с группой «Любэ» в странный резонанс, долбили басы, водитель громко пригазовывал, словно готовился рвануть наперегонки с Захарычем.
На перекрестке стояла старуха в черном, вся усохшая, согнутая, словно побитая старостью. В руках у нее букет — какие-то полевые цветочки. Когда зажегся красный и машины встали, старуха не стала переходить дорогу, она шла от одной машины к другой, заглядывала в окна, протягивала букет и что-то жалобно, напевно говорила. Захарыч нервно стучал пальцами по рулю и смотрел на красный сигнал светофора, Матвей наблюдал за старухой. Старуха поймала его взгляд, направилась к нему, обошла эвакуатор, остановилась у окна. Матвей опустил стекло.
— Сколько стоит? — спросил он.
— Двести, сынок. Смотри, какие красивые, с любовью собирала, долго стоять будут.
Матвей полез было за деньгами, но светофор переключился на зеленый, и Захарыч дал по газам. Эвакуатор рванул с места. В зеркало Матвей видел, что старуха упала и теперь ползала на четвереньках, собирала разбросанные по асфальту цветы, пока ее, сигналя, объезжали автомобили.
— Ты чего? — Матвей посмотрел Захарыча.
— Чего?
— Ты бабку сбил. Совсем ебу дал?
— А ты чего — денег ей дать хотел?
— Ну.
— Бляха, всему тебя учить надо, Матвейчик. Нельзя давать попрошайкам. Попрошайки — это мафия. Огромный бизнес. И окно закрой, у меня тут кондер так-то.
— Она цветы продавала.
— Ты башку включи, орясина. Тебя разводят, а ты и рад. Цветы — это предлог, приманка. Она их вон там с клумбы сорвала, а ты, лох, повелся.
Матвей минуту смотрел в окно, затем сказал:
— Я думаю, это была самая обычная старушка.
— Самые отвратительные люди всегда маскируются под самых обычных. Особенно старушки, — назидательно сказал Захарыч, подняв палец.
Матвей пытался представить себе мафиозный клан старушек с цветами и покачал головой. Но спорить не стал, знал, что бесполезно.
— Попрошайки, — продолжал Захарыч, — самый выгодный бизнес сейчас. А знаешь почему? Потому что на самом деле они торгуют не цветами. Они торгуют жалостью. Жалость — это новая нефть.
Когда они только познакомились, Матвею казалось, что Захарыч очень умный, потому что Захарыч хорошо говорил, его было интересно слушать. Но шло время, и Матвей стал замечать, что красноречие ветерана — фикция, Захарыч повторял одни и те же мысли в разном порядке, как будто выучил несколько заумных конструкций и как диджей гонял их по кругу в разных вариациях, создавал ремиксы из одних и тех же наборов слов. Например, Матвей довольно быстро заметил, что многие внешне логичные речи Захарыча не просто противоречивы, но часто бессмысленны. Матвей даже вывел своеобразный «закон Захарыча», звучал он так: «В любом разговоре, вне зависимости от темы, вероятность того, что Захарыч объявит что-нибудь «новой нефтью», равна 100 %». Это была не шутка: Матвей давно относился к этому как к игре, засекал время и ждал, когда Захарыч снова заговорит. Ждать долго не приходилось, «новой нефтью» старик объявлял все подряд: попрошаек на улицах, плазменные телевизоры, батат, детское питание, войну, глобальное потепление, подписные сервисы, свадебных голубей. Была только одна вещь, которую Захарыч «новой нефтью» пока не объявил — собственно нефть. Но Матвей подозревал, что и до этого скоро дойдет, и круг замкнется.
Захарыч часто использовал заумные слова: медиатор, энтропия, снафф, трансгуманизм, постмодерн, патологии, евразийство, гей-лобби, пассионарность, — и вроде бы даже к месту, но иногда у Матвея закрадывалось подозрение, что Захарыч не всегда понимает, что они означают.
— А что это такое? — однажды спросил он.
— Что такое что?
— Постмодерн. Ты постоянно говоришь «постмодерн то, постмодерн се», или «ну это же чисто постмодерн», а я не знаю, что это такое. Вот и спрашиваю, что такое постмодерн?
Захарыч всерьез задумался.
— Постмодерн, Матвей, это когда ты распинаешься перед другом как мудак, рассказываешь ему интересную историю, а он берет и перебивает тебя своим тупым вопросом, ты сбиваешься с мысли, и дальше вы едете в тишине как мудаки, — он замолчал, угрюмый, и дальше некоторое время они действительно ехали в тишине.
Впрочем, нельзя сказать, что Захарыч был уж совсем безнадежной сволочью. Если бы так, Матвей вряд ли так долго продержался бы с ним в паре на работе. Иногда у Захарыча случались моменты душевной открытости, из задерганного клубка нервозов он превращался в спокойного мудрого деда из романтических комедий. Чаще всего это превращение происходило в обед, когда он ел. Матвей почти сразу заметил, какое чудесное воздействие на Захарыча оказывает вкусная еда. Однажды он купил в ларьке на площади хычинов — карачаевских лепешек. Хычины оказались чертовски вкусные, Захарыч съел парочку и пустился в воспоминания.
— Дочка моя готовила лучшие хычины во всей округе. На кефире, с брынзой, мать моя женщина, сейчас вспоминаю и слюни текут. Эти тоже хороши, но Тонькины хычины — ты бы знал, братан, ты бы знал, чисто героин, — он мечтательно смотрел вдаль и рассказывал о своей дочери, чем она занимается (генетик), сколько у нее детей (трое), как он ей гордится (очень гордится) и как он не согласен с ее политическими взглядами (очень не согласен, но все равно гордится). Затем, погрустнев, добавил, что они давно не общаются, и, если бы мог, он бы, конечно, сейчас все переиграл. — Она уехала из страны лет пять назад. Обозвала меня людоедом, ватником и свалила. С тех пор не общаемся вот. А у тебя как?
— М-м?
— Дети есть?
Матвей кивнул, дожевал хычин и стал рассказывать про Настю — и сам удивился, когда внезапно понял, что говорит о дочке с таким видом, словно она жива. Пока рассказывал, подумал, что это как-то нехорошо и надо все же упомянуть немаловажную деталь…
— А сейчас она чего? — спросил Захарыч.