Кадетство. Воспоминания выпускников военных училищ XIX века — страница 34 из 79

Такими-то мудрыми и поучительными примерами напичканы были наши тетради.

У этого преподавателя была еще одна слабость: он чуть ли не родился в корпусе, а потому очень любил рассказывать истории этого заведения. От воспитанников других классов мы уже знали его рассказы о том, что на месте корпуса прежде был сахарный завод, за какую цену он был куплен казною при императрице Елисавете Петровне, и как основан был тут потом морской кадетский корпус.

Пользуясь этим, один из коноводов класса, некто Воейков, и говорит раз:

— Господа, надеюсь, что силлогизмы всем надоели, — будем его занимать сами? Во-первых, если он придет к нам в ударе, то есть в хорошем расположении духа, — начнем деликатным образом с сахарного завода, а если нет, — то я первый подаю ему свое сочинение в стихах; разбор их займет с полчаса, ну, а потом кто?

— Я, — откликнулся Безумов, — он задал мне басню Крылова, — надеюсь угостить его минуть на двадцать.

— А у меня сочинение в прозе, — говорит Саломахин, — да такое, что он его и в час не раскусить.

Приходить Г., явно не в духе. Должно-быть шильнички-мыльнички сильно огорчили его в первые часы. О сахарном заводе нечего было и вспоминать…

— Ваше превосходительство, вы приказали мне написать сочинение, — говорить Воейков, — и я написал, в стихах…

— Вот уж стишков-то ваших я сильно недолюбливаю, — морщится Г., однако берет тетрадь и читает громко:

Ветер дует мимо классов,

Соловей свистит дугой,

По тропинке дедка Власов

Бредет к речке за водой…

— Что за дичь написал ты, неразумная голова! Как же ветер-то у тебя дует мимо классов?

— Да так, Федор Васильевич, — вот мы сидим теперь в классе, а ветер дует вдоль набережной, — отвечал Воейков.

— Очень разумно! — продолжал Г., — ну а соловей-то — «свистит дугой»?

— Подымет голову и свистит, а звуки, но тяготению земли, принимают фигуру дуги — параболы…

— Глупая ты голова! Вот, как покажу я эти твои стишки Марко Филипповичу, так он такую тебе выпишет параболу, что до выпуска не забудешь. Чтобы писать стихи, надо иметь для этого особый дар, а кто, не имя его, пописывает их, тот все равно, что попивает, сиречь пьянствует. Пошел, возьми свою тетрадь! Да и впредь прошу всех не подавать мне стихов!..

Выходит Безумов.

— Вы приказали мне, — говорить он, — приготовить басню Крылова.

— Так, ну, говори!

— Беда, коль пироги начнет печи пирожник, а сапоги точать сапожник…

— Врешь! — кричит Г., — вот я скажу, так будет беда, — и он начинает басню сам.

— Да, ведь, и я тоже говорю, — ваше превосходительство, — говорит Безумов.

— Нет, безумная голова, у тебя нет беды!.. Ну, говори?

Безумов опять по-своему. Начинается хохот. Г. опять с жаром декламирует, а время между тем идет и обещанный десять минуть Безумов действительно утягивает.

Наконец Саламахов подает сочинение. Г. читает:

— «История Морского кадетского корпуса, написанная с рассказа товарища, который слышал ее от очевидца основания этого заведения его превосходительства Федора Васильевича Г-ва».

— Да ты, мой милый, хронологии-то, как видно, совсем не знаешь? Ну, как же мог я быть очевидцем, как это событие было более чем за семьдесят лет назад, а мне теперь всего только пятьдесят пять лет от роду?

Подобных закорючек Саламахов наделал много, и верно достиг цели: с сочинением его Г. провозился до окончания класса…

Но довольно о преподавании и преподавателях моих классов. В остальных, за немногими исключениями, было то же самое, ибо все учителя, кроме иностранных языков и закона Божия, были воспитанники одной и той же морской гимназии, которая снабжала корпус хорошими математиками и весьма плохими словесниками. Неуспех происходил еще и от того, что корпусное начальство, по причине весьма ограниченного учительского пенсиона, держало учителей на службе до глубокой старости, или до самой смерти. Такое же сострадание оказывалось и взрослым воспитанникам. Так, например, со мною в классе было до пяти кадет, которые по три раза «оставались в точке», по корпусному выражению, т. е. сидели по три года в классах. Они давно уже брили бороды, и каждому было не менее двадцати лет, а, между тем, они-то и были главными коноводами во всех дурных предприятиях.

Взыскания полагались: за леность в математике — розги, а, по прочим предметам, оставляли в обед на хлебе и супе, ставили за «голодный» стол, где пищей служил только хлеб с водою, вписывали на черную доску, сажали на праздники в карцер, и, наконец, надавали серую арестантскую куртку. Но все эти наказания мало действовали, ибо стыд и совесть были сильно забиты, а физически никто не страдал: всем этим лентяям товарищи их по классу исправно выносили из-за стола части своих порций; кроме того, кто имел деньги, мог свободно купить себе, чего пожелает, а неимущих кормили богатые.

Физическое воспитание кадет было чисто спартанское. Не говоря уже о ротном командире, каждый отделенный офицер имел право сечь, сколько душе его было угодно, и при этом со стороны воспитанника считалось позором просить прощения или кричать от боли. Иной выдержит двести розог, все пальцы себе искусает, но ни разу не пикнет. Гардемарины за провинность били, большие кадеты колотили и обижали маленьких, словом в полной мере преобладало кулачное право. Жаловаться было еще хуже, — отколотят вдвое.

Отделенные офицеры, обязанные дежурить по лазарету и по корпусу, дежурили в роте по неделям, а потому в роту являлись только утром, чтобы разбудить кадетов и отправить в классы, потом приходили к обеду и, наконец, к ужину и перекличке. С уходом офицера, после девяти часов вечера, уходили и кадеты, охотники до приключений, — одни домой, другие в театр, а некоторые «на фуражировку». «Фуражиры» имели даже свои костюмы, например: барин, барыня и лакей идут на Невский в магазин и пока барыня выбирает и торгуется, барин и лакей весьма ловко воруют.

Драки между кадетами случались нередко. Иногда дрались между собою целые роты, а раз даже была генеральная драка двух корпусов: Морского и Горного. Как-то случилось, что воспитанников обоих заведений привели в одно время играть на Смоленское поле. Дело начали маленькое, затрагивая друг друга. Наши кричали:

— Горные, задорные!

А те им:

— Морские, воровские!

Пошла перепалка. За маленьких вступились большие и, таким образом, произошла общая свалка, которую офицеры никоим образом остановить не могли, пока сами кадеты не прекратили ее.

С этого побоища многие вернулись с пробитыми головами и разными ушибами, но никому, никогда — ни полслова! все было шито-крыто.

Одевали нас в куртки такого сукна, которое с ворсом было не менее полутора пальца толщины; и эта одежда служила нам одинаково, и летом, и зимою. Ежедневное же наше платье было всегда в лохмотьях и заплатах, кроме тех воспитанников, которые носили собственное платье.

Существовали различный и своеобразный моды. Например, «старины», т. е. те, которые сидели в корпусе по десять, или около того лет, расставляли свои брюки внизу клиньями, так, чтобы ими были закрыты носки сапогов; кроме того, у каждого из них был кожаный пояс с бронзовыми левиками и цепочкою. Другие же, вместо прямых бортов пуговиц, нашивали их, как у гвардейцев на лацканах, и на все это самодурство никто не обращал ни малейшего внимания.

В залу, в классы, и особенно в баню, не смотря на значительное расстояние, водили зимою по дворам и открытым галереям без шинелей, которые берегли и выдавали только увольнявшимся в отпуск. Известные места отстояли от рот довольно далеко, и для этого, зимою, в ночное время валялись в прихожих несколько старых, холодных шинелей, до того изорванных и испачканных, что не только надеть, но и взглянуть на них было тошно.

Фронту учили старые кадеты, возведенные в звание ефрейторов, которые, согласно тогдашним военным обычаям, колотили учащихся вдоволь, и по щекам, и по зубам, и все смотрели на это, как на самое необходимое при обучении фронту.

Я описал всю черную сторону нашего заведения, которое считалось первоклассным, и по своим финансовым средствам было далеко выше второклассных или, так называемых, — средних учебных заведений. Что же было тогда у них, трудно даже себе и представить! Помню только одно; когда в 1826 году все наши «старины», отъявленные лентяи, были переведены в Дворянский полк, то большая часть из них сделаны были там учителями!

Но, довольно об этом!

IV

В день апостола Марка, 25-го апреля, отец пошел поздравить Марка Филипповича Горковенко с днем его ангела. У него застал он много гостей, в числе коих был и Николай Бестужев. С этим последним отец часто встречался и у Задальевских, и у Носковых, а потому они сошлись, как знакомые, и Бестужев, поздоровавшись, сказал, указывая на Горковенко:

— Что это, Василий Павлович, вы не жените этого лысого? Ведь он скоро останется совсем без волос!

— Нам с вам нечего об нем хлопотать, — отвечал отец, — он уже сам позаботился о себе.

— Как, у него уж есть невеста, ах он лысый! Пойду сейчас разбраню его!.. а ведь мне, своему приятелю и товарищу, — ничего не сказал,

— Нет, — продолжал отец, — теперь не говорите, сконфузите: он разговаривает с князем Шихматовым.

— Как, опять новость!.. Так неужели он посватался на княжне?

— Да, — отвечал отец.

Тут разговор прекратился, потому что пригласили всех к столу. После закуски, или, лучше сказать, после целого обеда, когда вей стали откланиваться, Марк Филиппович сказал отцу:

— Останьтесь, Василий Павлович, на пару слов.

По уходе гостей, он пригласил батюшку в кабинет и говорит:

— Мне давеча Бестужев предложил по секрету: не хочу ли я быть членом комиссии для улучшения государственных дел, куда предварительно приглашаются лица, желающие и могущие принести пользу. Впоследствии, говорит он, эта комиссия разделится на комитеты, в коих, по его предположению, я могу быть полезен по части учебной и педагогической. Заручившись моим согласием, он обещал внести имя мое в общий список уже многих лиц, туда вписавшихся.