ки воображают себя героями; а я бы попросту сдал их в солдаты и составил из них отдельный батальон; они народ здоровый, смелый, из них вышли бы прекрасные солдаты; а военная служба всякий нигилизм вытравила бы», — заканчивал он, самодовольно оглядываясь. Очевидно, пропаганда моего дяди не пропала даром, ибо через двадцать лет с лишним правительство применило проектируемую им меру к бастовавшим студентам. По всей вероятности, если бы мой дядя был жив в то время, его пригласили бы в министры народного просвещения — устраивать из студентов отдельные батальоны для вытравливания «духа мятежа».
Другой эпизод очень характерен, ибо показывает, какой в то время царил сумбур не только в наших головах, но и в головах наших более взрослых товарищей по обществу, из штатских. Раз Луцкий, придя с собрания, говорит: «Я совсем разочарован в Лутохине; сегодня были горячие споры. Лутохин и некоторые другие предлагали деньги общества употребить на устройство каких-то мастерских, но я и большинство делегатов восстали против этого — тут коммерция какая-то».
По всей вероятности, дело шло о кооперативных мастерских для целей пропаганды. Но ни предлагавшие, ни возражавшие ясно не понимали, как и что надо сделать. Очевидно, это было зарождение одной из тех мыслей, которые через год-два повели молодежь в народ, где многие из них действительно заводили мастерские, особенно в период «Земли и Воли», которые, несмотря на свою кажущуюся неудачу, сослужили немалую службу русскому революционному делу вообще и в особенности рабочему движению, бросив семена пропаганды в действительно рабочую среду и сблизив на реальной почве интеллигента с рабочим.
Но самым торжественным для нас днем было общее собрание членов общества. Мы его ждали с нетерпением и волнением. Наконец Луцкий, придя раз с собрания делегатов, заявил нам, что решено на следующую субботу созвать общее собрание членов общества. Луцкий для большей конспирации и надежности написал адрес квартиры, где должно было происходить собрание, на крошечных бумажках и роздал нам. Я положил свою бумажку в карман и, конечно, не замедлил потерять; то же самое случилось и с двумя другими из товарищей, а это не осталось без последствий при нашем аресте.
Итак, в назначенный день я с квартиры старшего брата отправился по указанному адресу. Ни пароля, ни чего-либо подобного мне не было дано; только раз было сказано, что фамилия хозяина квартиры Махаев.
По мере приближения к месту собрания мое волнение все увеличивалось и увеличивалось, так что когда я подошел к дверям квартиры, то остановился на несколько минут, чтобы собраться с мыслями и сообразить: что я скажу, как войду, и прочее.
Наконец мне показалось, что я все обдумал, и я позвонил… Когда же на мой звонок отворилась дверь и выглянул высокий господин с большой длинной бородой, я совсем сконфузился и на его вопрос: — «Что вам угодно?» — «Ничего», — ответил я, растерявшись.
Тот смотрел на меня, я на него, и оба были в нерешительности. Наконец я вспомнил фамилию и спросил:
«Здесь живет Махаев?»
«Здесь», — отвечал он.
И опять вопросительно посмотрел на меня. Я еще более сконфузился, ибо знал, что о тайном обществе незнакомому человеку говорить нельзя, другого же ничего я не мог придумать; мы продолжали смотреть друг на друга. Сколько времени это продолжалось бы, неизвестно. Очевидно, он в первый раз видел нашу форму и не мог сообразить, кто я. Наконец он, по-видимому, догадался и, пробормотав «а-а-а!», открыл дверь и, обращаясь ко мне, сказал: «Пожалуйте».
Квартира, в которую я попал, была большая — комнаты в четыре. В первой был стол, стулья и скамьи. На столе стоял самовар, стаканы и огромная корзина с сухарями. В это время там было всего человека четыре… Очевидно, я пришел одним из первых. Войдя, я сел на одну из скамеек; бородач, впустивший меня, уже более мною не занимался, остальные продолжали свой разговор, не обратив внимания на мой приход, и я сидел один в этой незнакомой мне обстановке, не зная, что делать, в томительном ожидании. Мало-помалу начал собираться народ, пришли и мои товарищи, всего собралось человек до восьмидесяти, в том числе один артиллерийский офицер; но из военных училищ были только наши, другие почему-то не могли прийти.
Скоро начались дебаты, но мы не только не принимали в них участия, но даже плохо понимали, в чем дело. Там толковалось о каких-то кружках и партиях, обсуждали вопрос о возможности их соединения, ссылались на интернационал, и все это пересыпалось цитатами, терминами и тому подобное; по-видимому, там были члены не только нашего, но и других обществ, и обсуждался вопрос об их соединении. Мы сидели молча и от нечего делать пили чай и усердно ели сухари. Когда же дебаты подходили к концу, кто-то обратился к нам с вопросом:
Ну а как вы, господа, смотрите на этот вопрос?
Мы были застигнуты совсем врасплох, но нас выручил Луцкий, откровенно заявив, что мы еще мало знакомы с этими вопросами и теперь занимаемся более самообразованием; и вот не посоветует ли кто-нибудь из них, какие книги лучше было бы нам читать. Человек десять немедленно принялись составлять нам каталог для чтения, вследствие чего он вышел длинный. Когда каталог был готов, мы ушли, и с нами сразу вышла масса народу, одним словом — шли целой толпой. Тогда полиция смотрела на сходки как на вещь самую обыкновенную.
Я ушел с этого собрания порядочно разочарованным. Я чувствовал себя совсем ребенком, и у меня росло сознание, что не за свое дело мы взялись. Вообще, это большая ошибка, которая не раз повторялась революционерами в прошлые времена — вместо устройства кружков самообразования с места в карьер привлекать молодых мальчиков к революционному делу. Насколько кружок самообразования принес огромную пользу нашему политическому развитию, настолько неуместным было наше участие в тайном обществе. Слишком раннее привлечение малоразвитых мальчиков весьма опасно. Иногда это создает недоразвившихся самоуверенных болтунов, иногда приводит к полному разочарованию и подготовляет будущих ренегатов, а в некоторых случаях и предателей; и даже тогда, когда более талантливые натуры почти детьми попадают в революционную деятельность, им много приходится впоследствии работать, чтобы отрешиться от узких кружковых, принятых на веру взглядов, пополнить свое образование и выработать более или менее правильный критический взгляд.
В училище, как я сказал выше, мы постоянно держались вместе, на общих, устроенных нами чтениях говорили свободно; все это, конечно, не могло не заинтересовать остальных наших товарищей, и в нашей роте стали ходить про нас самые невероятные слухи. Некоторые говорили, например, что мы участвуем в заговоре с целью устроить нечто вроде Варфоломеевской ночи в Петербурге, собираемся-де вырезать царскую фамилию и всех ее приближенных.
Особенно усердно занималась распространением слухов так называемая «бутылочная компания» человек в двенадцать, состоявшая из любителей выпивки и веселой жизни и смотревшая с презрением на всякого, читающего серьезную книжку. Во главе этой компании был Дюбрейль-Эшаппар I, состоявший впоследствии при наследнике престола Николае Александровиче. Эта компания, как мы после узнали, устроила за нами целую систему шпионства и, между прочим, отрядила к нам наиболее начитанного из своей среды (хотя, что совершенно естественно в данном случае, игравшего в этой компании роль пария), Хлопова, родственника Левашева, правой руки Шувалова[64]. Хлопов вдруг почувствовал к нам нежные чувства, стал заводить с нами беседы по интересующим нас вопросам, высказывал сочувствие нашим взглядам и тому подобное. Одним словом, вел себя так, что у нас не раз подымался вопрос, не открыть ли ему все и принять его в кружок. Но, несмотря на нашу детскую наивность и доверчивость, мы инстинктивно ему не доверяли и каждый раз откладывали решение вопроса. Он же, как потом выяснилось, сообщал все, что мог, не только бутылочной компании, но и докладывал своему родственнику Левашеву, к которому, вероятно, попали и наши потерянные записочки с адресом собрания. По окончании нашего дела Хлопов признался Луцкому в том, что передавал о нас, оправдывая себя тем, что он и его товарищи решили это сделать, чтобы спасти нас.
Мало-помалу впечатление угнетенности и неуверенности в себе, вынесенное из собрания, само собою распалось, и мы с прежним увлечением предались общим чтениям и мечтам о благодетельной революции, долженствующей осчастливить мир. Так все шло спокойно еще месяца полтора. Но вот в начале февраля 1872 года над нами разразилась гроза.
Как-то раз поздно вечером, когда я уже лег спать, ко мне подбежал один из товарищей, очень взволнованный, и сообщил, что Луцкий и Паскевич арестованы и куда-то уведены. Я вскочил… смотрю… у нас в спальне царит небывалое оживление. Все товарищи, разбившись на кучки, о чем-то ведут оживленные разговоры. Я встал и, переходя от одной группы к другой, стал прислушиваться к толкам. Везде, конечно, говорили об аресте Луцкого и Паскевича, но сообщались самые нелепые слухи. Один рассказывал о том, что Луцкий и Паскевич дрались на дуэли; другой — что они оскорбили офицера; третий — что у нас в училище образовалось тайное общество самого террористического характера, что Луцкий и Паскевич — члены этого общества; эти последние толки велись, конечно, среди бутылочной компании. Когда я подошел к ним, то они довольно злорадно посматривали на меня и задавали мне ядовитые вопросы о том, как я себя чувствую и что думаю об аресте Луцкого и Паскевича. Но я не стал пускаться в объяснения с бутылочниками, а, послушав, о чем толкуется, отправился разыскивать Уклонского и Кулеша.
Когда я их разыскал, мы стали обсуждать, как нам быть, так как не сегодня завтра нас тоже арестуют. К нам присоединились еще несколько человек, принимавших вначале участие в обществе, а потом отставших. Эти последние были страшно испуганы, но мы их успокоили, объяснив им, что об их участии никто знать не может и что никто из нас их не выдаст. Сами же мы ни к какому решению прийти не могли, ибо нам невозможно было сообразить, откуда свалилась беда и что известно начальству, а что нет. Но испуганы мы не были, нам тогда все представлялось в розовом тумане, даже арест, ссылка или, как мы думали, каторга. Потолковав о том о сем и видя, что за нами не приходят, мы разошлись, улеглись спать и проспали до утра так же крепко, как всегда.