Но на другой день утром в нашу роту явился ротный командир Изыльметьев, вызвал нас троих — Уклонского, Кулеша и меня — и объявил, что мы арестованы.
В это же время были произведены и в других ротах аресты — в первой и второй, так что всех арестованных набралось до 25 человек, в том числе Суханов, бывший воспитанником старшей (первой). Нас всех рассадили поодиночке в разные места: кого в конференц-зал, кого в карцер, кого в лазарет и так далее. А Луцкий, так тот помещался у директора на квартире.
В первую минуту наше начальство было страшно перепугано и отнеслось к нам весьма сурово. Нам грозили военным судом, ссылкой, каторжными работами, а при нашем отказе давать показания грозили, что отправят нас в III отделение, а что, дескать, там с нами церемониться не будут и применят к нам телесное наказание и пытку. Но все эти угрозы мало на нас действовали, и мы были очень сдержанны в своих показаниях нашему начальству, чем приводили его в немалое бешенство. Но вскоре все это изменилось: нас потребовал к себе тогдашний морской министр, вице-адмирал Краббе.
Но раньше, чем продолжать дальше, я должен сказать несколько слов о самом Краббе, сыгравшем такую важную роль в нашей судьбе.
Краббе был морским министром и любимцем императора Александра II. Он был веселый собутыльник и рассказчик игривых анекдотов, которыми он развлекал и заставлял смеяться даже в самые тяжелые минуты весь двор; он пользовался большой силой: никого не боялся и прочно сидел на своем посту, на котором и пробыл до самой своей смерти.
Краббе был страшный самодур, но очень добрый по-своему человек, всегда заботившийся о своих подчиненных и защищавший их. Для характеристики его чудачества я расскажу здесь факт, за достоверность которого ручаюсь.
В Кронштадте существует морская библиотека, одна из самых богатых в России. И вот кому-то из услужливого начальства пришла богатая идея украсить библиотеку бронзовыми бюстами всех великих князей, начиная с Рюрика. Для осуществления этой патриотической цели была устроена среди морских офицеров официальная подписка со шнуровой книгой, печатями и прочим. И вот, к ужасу всего начальства, один лейтенант написал в этой священной книге нижеследующее заявление: «Библиотека нуждается в хороших книгах, в бронзовых же головах у нас в России недостатка не чувствуется, а потому подписку нахожу излишней», и подписался: лейтенант такой-то. Можете себе представить переполох всего начальства, в особенности в то время. Немедленно было донесено морскому министру, и тот приказал виновному лейтенанту предстать пред его светлые очи.
Несчастный лейтенант со стесненным сердцем, вероятно не раз сожалея о своем поспешном остроумии, отправился в Петербург, и его воображению, конечно, рисовалась неутешительная перспектива путешествия по Владимирке.
Но вот он прибыл в Петербург, подъехал к Адмиралтейству и не совсем уверенно вступил в приемную вельможного министра. О нем доложили и просили подождать.
Он ждет в приемной четверть часа, полчаса, час…
Николай Карлович Краббе (1814–1876).
Адмирал, морской министр (1860–1874)
Наконец открываются двери, входит сам морской министр Краббе в… в одних туфлях! Буквально в одних туфлях, совершенно голый!
Лейтенант уподобляется статуе командора.
А Краббе, нисколько не смущаясь, начинает прогуливаться по комнате, размахивая руками, похлопывая себя по телу и приговаривая: «Вот и я либерал! Вот и я либерал!»; погуляв таким образом минут пять, Краббе остановился и, обращаясь к офицеру, громовым голосом закричал:
— У меня в Кронштадте хоть на головах ходи, а либералов не потерплю! — И, помолчав, прибавил: — Ступайте!
Тем вся история и кончилась, и лейтенант отправился восвояси, очень довольный тем, что отделался только наглядным уроком русского либерализма, как он понимался тогда в высших сферах.
Вот к этому-то чудаку нас и повезли поодиночке. Тут картина совсем изменилась. Каждого из нас Краббе встречал ласково, гладил по голове, приговаривая:
— Ты не бойся, голубчик, я в обиду не дам, я получил от государя полномочие сам произвести следствие.
После чего сажал с собою за стол, подавался чай с печениями, и, когда затем появлялись грозные Шувалов и Левашев, арестованный был уже вполне успокоен и во время начинающегося допроса мог отвечать обдуманно и сдержанно. Но и во время допроса Краббе зорко следил, чтобы не сбивали допрашиваемого, и, если Шувалов или Левашев задавали вопрос, который мог повести к неудачному ответу, Краббе вмешивался.
Позвольте, ваше превосходительство, я имею полномочия от государя и не допущу, чтобы губили моих мальчиков.
Это немало раздражало и Шувалова, и Левашева, так что во время допроса Луцкого Левашев в сердцах воскликнул:
Помилуйте, ваше превосходительство, да ведь Хлопов совсем другое говорит! — чем и открыл нам, кто донес на нас.
Поддерживаемые Краббе, мы давали показания, говорили много, но, в сущности, ничего не сказали. И ни Шувалов, ни Левашев никак не могли разобраться, революционное ли это общество, или какое-то коммерческое, или просто какая-то ерунда; и чем дальше шел допрос, тем большая путаница появлялась. И настолько были сбиты с толку, что нам потом, сговорившись, удалось придать всему делу довольно оригинальный характер.
Наше начальство, видя мягкое к нам отношение всесильного министра, тоже переменило свое обращение с нами и… из сурового стало отеческим. Помимо природной доброты, Краббе, очевидно, руководился и другими соображениями — ему не хотелось, чтобы царь мог подумать, что в его ведомстве завелась крамола, что послужило бы оружием в руках врагов самого Краббе, а потому ему было выгодно потушить дело. И весьма возможно, что в этом случае ему содействовал всесильный тогда военный министр граф Милютин, так как многие из воспитанников артиллерийского и инженерного училищ принадлежали к нашему обществу, а следовательно, и Милютину было выгодно, чтобы дело было потушено.
Вскоре после допроса у Краббе мы получили возможность сноситься письменно. Училищная прислуга передавала нам друг от друга записки. Я сильно подозреваю, что это делалось не без ведома начальства и по внушению Краббе. Суханову пришла мысль объяснить образование нашего общества влиянием сочинений Максимова о северных промыслах и желанием нашим содействовать развитию Северного края, и мы, сговорившись, показывали в этом направлении (от этого и стали называть наше общество китоловным, а нас китоловами). Как ни нелепо покажется на первый раз такое объяснение, но нам поверили; очевидно, хотели верить, искали повода к нашему оправданию. И действительно, через неделю нас выпустили, и мы уже считались не обвиняемыми, а свидетелями, в качестве каковых нас и опрашивали прокурор и жандармы, приезжавшие для этого в училище. Недели через две после этого всех нас, человек двадцать пять, вызвали в конференц-зал и выстроили во фронт. Минут через десять вошел Краббе в полной форме со всеми орденами и объявил нам, что он приехал прямо от государя, который велел «простить и забыть», но что он, Краббе, от себя наказывает нас на шесть недель без отпуска.
После этого он обратился к нам с речью, содержание которой я, конечно, не могу передать через 35 лет, но суть ее была в том, что мы, на которых казна ежегодно тратит по тысяче рублей на каждого, вместо того чтобы слушать начальство и нашего духовника, взяли себе в руководители «каторжанина Чернышевского» и «какого-то английского бунтовщика Милля» (почтенный Джон Стюарт Милль[65], конечно, был бы весьма удивлен, узнав, что русский министр зачисляет его в бунтовщики) и тому подобных лиц. В конце речи он выразил надежду, что это дело послужит нам уроком и мы найдем себе лучших руководителей.
Затем последовала сцена, которая в наших глазах окончательно уронила престиж нашего начальства. Краббе, окончив речь, обращенную к нам, повернулся к начальству и начал разносить его, не стесняясь в выражениях.
Наш важный, украшенный лентой и орденами директор, инспектор, начальник строевой части и ротные командиры в ответ на грубую и по большей части несправедливую брань только низко кланялись, и чем брань становилась грубее (Краббе умел ругаться), тем поклоны становились все ниже и ниже.
Эта сцена оставила на некоторых из нас неизгладимое впечатление, иллюстрируя весь тогдашний режим: грубость, самовластие и заносчивость перед низшими и рабское низкопоклонство перед высшими.
Матросы, стоящие неподвижно перед ругающим их начальником, не производили на нас такого тяжелого впечатления, как вид этих кланяющихся, обшитых золотом фигур нашего начальства, наших воспитателей, объятых рабским трепетом перед расходившимся временщиком. Какое же уважение могло остаться у нас, молодых мальчиков, не боявшихся министра, к нашему начальству, унижающемуся перед ним? Очевидно было, что и сам Краббе презирал их; его тон с нами даже в последней его речи был не тот, что с ними — нам он не сказал ни одного оскорбительного слова. Если бы он задался целью уничтожить впечатление своего истинно гуманного и вполне педагогического поведения к нам в этом деле и задался целью дискредитировать окончательно в наших глазах тогдашний режим, он ничего лучшего не мог бы придумать, как разыграть перед нами вышеописанную сцену.
В таком же роде, как мы потом узнали, разыгрывались сцены и в других военно-учебных заведениях, но там роль громовержцев приняли на себя начальники училищ, причем начальник инженерного училища, придя в азарт, закончил свою речь такой угрозой по адресу виновных воспитанников: «Я вам говорю, что вас закуют в кандалы и сошлют на каторгу; а если это еще раз повторится, то всех вас исключу из училища».
Спасая нас, Краббе спас и всех других участников этого общества, он не дал Шувалову раздуть дело, и пострадал только Лутохин, который был выслан, и один офицер, уволенный в отставку.
Из других — гражданские лица отделались, кажется, только надзором, а воспитанники военно-учебных заведений — тем же наказанием, как и мы.