Так, например, при постановке на якорь он не сразу исполнял приказание командира об отдаче якоря, а делал это, так сказать, по своему усмотрению, после некоторой паузы.
— Бочкарев! — вопил командир с мостика. — Отчего не отдал якоря?
— Есть! — неслось с бака. — Раз! Два! Три! Отдать якорь!
И якорь с шумом летел за борт, высучивая заготовленные сообразно глубине рейда смычки цепного каната.
Невельской отправлялся на бак для выяснения несвоевременного исполнения приказания. Бочкарев, предчувствуя справедливое возмездие за свое ничем не объяснимое упрямство и ослушание, прикидывался обиженным.
— Да ведь, ваше родие, мне отсюда виднее, чем с мостика… — оправдывался он. — Вижу, что, значит, лодка не стала еще против ветра, ну и выждал одну минутку… Для вас же старался…
— Дурак! — ворчал командир. — Ну да ладно! — и, махнув безнадежно рукой, уходил к себе в каюту.
Подобные эпизоды не могли, конечно, скрыться от взоров команды и особенно любознательных и все подмечающих воспитанников и не подрывать, следовательно, командирского авторитета. Быть может, так или иначе, это обстоятельство и не осталось без влияния на вызывающее поведение наиболее озорных воспитанников, которых случайно оказалось особенно много в четвертом отделении.
Один из них, например, не вышел на аврал (общая судовая работа, обязательная для всех чинов корабля); стоя на вахте за вахтенного начальника, спустился ненадолго в каюту; наконец, вызванный наверх, на отходящую шлюпку, заметил, что воспитанникам грести не полагается, а только сидеть на руле. На полученный же за это выговор ответил: «Странно».
Другой не вышел к подъему флага. За ложное показание отправлен был на салинг (перемычка, деревянная или железная, на верхней части мачты, куда, согласно уставу, сажали за показание провинившихся кадет, не более как на два часа), но исполнить это отказался, предлагая подать на него рапорт. Получив вторичное приказание о том же, спросил: «За что?» — и на ответ: «За ложное показание» — возразил: «Что вы ругаетесь» — и счел себя оскорбленным. Этот протест был поддержан в грубой форме двумя его товарищами, претендовавшими на оскорбление в его лице всех воспитанников. На вопрос: известно ли ему, ушедшему вниз с вахты, что он должен быть наверху, отвечал, и то не сразу: «Известно и не известно».
Третий не вышел к подъему флага и курил, сидя на парусном ящике. На сделанное ему по этому поводу замечание ответил, что берет пример с офицеров.
Четвертый не вышел к подъему флага и на аврал. На приказание вычистить сапоги заметил громко: «Потеха чистить сапоги на лодке»; на замечание же о неуместности такой выходки ответил: «Я не вам сказал».
За эти проступки все виновные были арестованы в карцере, с ограничением пищи, первый на трое суток, остальные на пять суток. Все остальные воспитанники этой смены лишены были увольнения на берег на все время пребывания на лодке, которая не была отпущена в отдельное плавание и должна была впредь оставаться при отряде, под ближайшим надзором его начальника. Последнему командир лодки «Лихач» должен был вместе с тем доносить о поведении своих воспитанников каждые пять дней, о «всяком же возражении и не моментальном исполнении приказаний» — немедленно. Фамилии виновных не были поименованы в приказе.
Если принять во внимание в высшей степени дерзкий характер выходок и то обстоятельство, что они были совершены не детьми, а 19–20-летними юношами, считавшимися уже на действительной службе (с 1 января 1874 года), всего за год до производства в гардемарины, то следует признать наложенные на них наказания более чем умеренными. Легко представить себе, какая участь постигла бы виновных в николаевское время!
16 августа все суда отряда собрались на Кронштадтском рейде и после обычного смотра главного командира 20 августа окончили кампанию. «Боярин» сделал в этом году 1874 мили под парусами, а «Лихач» 1010 миль под парами. За время кампании было несколько несчастных случаев с воспитанниками и матросами (травматические повреждения) и утонул один писарь. За лето я все же, в общем, поправился. Правда, работы, особенно физической, было много; бывали, конечно, и неприятности. Но целые дни на воздухе, здоровый спорт, купания и окачивания, наконец, вкусный и питательный стол — все это принесло свои добрые плоды.
Со спуском флага и вымпела началось так называемое «разоружение», то есть оголение мачты и снятие такелажа, свозка в магазины парусов и провизии и тому подобное. Хотя, согласно приказу начальника отряда, и предписывалось командирам судов наблюдать, чтобы воспитанники «принимали в разоружении самое деятельное участие», но фактически эту тяжелую, черную, так сказать, работу производили, конечно, главным образом матросы. Исключение составлял один корвет «Гиляк», где, как я уже упоминал в своем месте, кадеты, вследствие своего численного превосходства, составляли главную рабочую силу. В несколько дней разоружение было окончено, и мы вернулись в училище. А вскоре я уже «на всех парусах» мчался к своим, в Одессу.
Наступил последний учебный год. Многие из нас запаслись самодельными табель-календарями, прикрепленными к внутренней стороне крышек от конторок. Ежедневно вечером, после чая, торжественно вычеркивался минувший день, что сопровождалось церемонией наподобие спуска флага. Игралась (на губах, конечно) повестка, затем зоря и, наконец, туш. Подобная церемония происходила одновременно в разных местах ротного зала и производила впечатление действительно как будто чего-то важного.
Училищная жизнь шла своим чередом и, несмотря на такой ежедневный учет времени, тянулась, казалось, безнадежно долго.
«Оно» (то есть превосходительство), как мы стали величать Епанчина после производства его в адмиралы, по-прежнему торжественно шествовало по ротам, классному коридору и другим помещениям, встречаемое дежурными офицерами и воспитанниками. Адмирал медленно двигался, окруженный своей свитой, держа правую руку за бортом сюртука, а левую за спиной. Это была его обычная манера. При встрече с младшими офицерами он подавал им иногда снисходительно два пальца левой руки и имел скверную привычку перевирать фамилии, что делал, по-видимому, нарочито, по небрежности или нежеланию напрячь свою память. Так, увидев дежурного офицера, лейтенанта Клеопина, он говорил: «А, Кляновин!», воспитанника князя Оболенского величал почему-то «Лябонским» и тому подобное.
Адмирал любил время от времени говорить речи перед фронтом всего училища, причем, в зависимости от ее содержания, прибегал то к торжественному тону, то снисходил даже к шуткам.
В день святого Павла Исповедника (6 ноября) училище праздновало свой храмовой праздник, и за несколько дней до этого торжества Епанчин выливал на нас целый фонтан своего красноречия. Изобразить его в связной, последовательной форме довольно мудрено, ограничусь эскизным изложением.
Поздоровавшись с нами, начальник училища останавливался перед серединой фронта в несколько театральной позе и, откашлявшись более для придания солидности своему голосу, начинал ab ovo:
— Высшее морское начальство в постоянном попечении о нашем училище с особым вниманием всегда относилось к нашему училищному празднику. Будет, как всегда, несколько тысяч гостей. Билеты будут разосланы почетным лицам, а также выданы вам для приглашений родственников. Будьте же достойны оказываемого вам доверия и не злоупотребляйте им, как это, к прискорбию моему, имело место, например, в прошлом году. Некоторые воспитанники тогда позволили себе, как вам известно, ввести сюда под видом родственниц неприличных, скажу прямо — уличных женщин… Это позорный поступок! (Голос адмирала зазвучал грозно).
После некоторой паузы начальник продолжал свою речь в прежнем спокойном духе:
— Конечно, такое некрасивое поведение некоторых из ваших товарищей вынуждает нас принять более серьезные меры для ограждения училища от подобных скандалов. Число билетов будет ограничено, и контроль на входе усилен. Надеюсь, что вами же выбранные распорядители, со своей стороны, окажут начальству всемерное содействие в этом отношении. К сожалению, приходится сделать еще одно замечание. Как и прежде, гостям будет предложено обильное даровое угощение. Конфеты, фрукты, лимонад… Ну, и, конечно, достаточное количество невской воды… — добавил адмирал уже в виде шутки. — Но вот что грустно: при выносе в зал подносов со сластями на них бросаются воспитанники младшей роты и нахрапом расхватывают угощение, приготовленное для гостей. И тут я надеюсь главным образом на участие и надзор распорядителей и вообще всех старших товарищей.
Нашим училищным балом открывался столичный зимний сезон. Среди петербургской публики он пользовался известностью и популярностью. Заботливые маменьки вывозили на этот бал целые выводки своих дочек и родственниц, впервые выезжавших в свет. Морская молодежь умела придать своему празднику соответствующую обстановку. Гости веселились напропалую и танцевали до упаду.
Единственный в своем роде зал Морского училища (30 × 20 сажен)[79] без колонн освещался несколькими газовыми люстрами и многочисленными стеариновыми свечами, размещенными по карнизам и на круглых голландских печах. В глубине зала стояла разборная модель фрегата «Президент» и учебная модель брига «Наварин» в большом масштабе, предназначенная для наглядного обучения морской практике.
Танцевали больше всех, конечно, в этом зале, но даже здесь не хватало места для всех желающих. Приходилось устраиваться по соседству, в ротных помещениях, искусно украшенных декорациями работы собственных художников и мастеров. Народу бывало очень много, до шести тысяч человек и больше, так что являлось опасение за целость балок и приходилось принимать специальные меры для ограждения безопасности.