Часов в одиннадцать обыкновенно появлялся в зале генерал-адмирал в сопровождении нашего начальства и своей свиты. Он обходил все помещения, любуясь всеобщим весельем, выпивал стакан вина в отдельной для этого комнате и вскоре уезжал, стараясь не мешать увлекавшейся танцами и флиртом молодежи.
В этом же зале происходили у нас строевые учения и парады под руководством начальника строевой части капитана 1-го ранга Степанова.
Иван Иванович Степанов, человек среднего роста, с черными баками, любил корчить из себя настоящего строевика. Он кричал на весь зал зычным голосом и распекал воспитанников за плохую «стойку» и недостаток военной «выправки», но в сущности был человек добрый и мягкий. Да и сам во «фронтовой науке» не особенно был силен и нередко делал ошибки, осторожно исправляемые действительными знатоками дела, нашими инструкторами, унтер-офицерами Гвардейского экипажа.
Иван Иванович, человек не особенно далекий, имел небольшую слабость к произнесению перед фронтом речей, чем иногда ставил себя в не особенно ловкое положение. Так, например, однажды он обратился к нам со следующими словами: «Господа! Вчера я встретил нескольких воспитанников в таком месте, где ни один порядочный человек не бывает — в цирковой конюшне…»
Из этого всем стало очевидно, что сам Иван Иванович причислял себя к «непорядочным» людям. Эффект получился поразительный, и только исключительные обстоятельства (строй) помешали взрыву душившего нас смеха!
Морские училища, наравне с другими военно-учебными заведениями, участвовали, конечно, в парадах, смотрах и так называемых «разводах с церемонией», происходивших в высочайшем присутствии каждое воскресенье в известном манеже Инженерного (Михайловского) замка.
Государь, несмотря на свою врожденную сердечность и доброту, был очень строг в своих требованиях к фронтовой службе и к соблюдению формы в одежде. На этой почве происходили нередко разные инциденты, оканчивающиеся наложением суровых взысканий на провинившихся. Помню, например, как однажды на разводе полурота Морского училища не расслышала, вследствие шума и музыки, приветствия государя и не ответила на него.
Государь рассердился и за такое невнимательное отношение к своим обязанностям приказал виновных оставить без отпуска на неопределенное время, вплоть до отмены. Впрочем, по докладу высшего морского начальства и представительству близких к государю лиц несколько дней спустя наказание было снято.
Учебные занятия шли своим чередом, но несколько усиленным темпом ввиду приближения выпускных экзаменов. Нужно было держать ухо востро, особенно на проверочных репетициях, чтобы не быть захваченным врасплох и не испортить себе годовых баллов. Самым верным и простым средством для этого являлась, конечно, добросовестная подготовка. Но, как водится, многие воспитанники по лени или малоспособности предпочитали ему более кривой и окольный путь. Они прибегали к подделке баллов при содействии рыжего писаря, ведавшего этим отделом в классной канцелярии. В кадетском мире он был известен под именем «Рыжего Спасителя».
Кажется, в конце концов начальство наше проникло в эту тайну и приняло свои меры. Да оно и не удивительно, если принять во внимание, каким примитивным и рискованным способом достигалось это «спасение». Вход в классную канцелярию воспитанникам был вообще запрещен. Исключение допускалось лишь в тех случаях, когда это вызывалось какими-нибудь поручениями учебного характера. Вот этими-то случаями или самовольными, весьма рискованными всегда побегами приходилось пользоваться для лаконических переговоров с «Рыжим Спасителем» и внесения ему вперед мзды за исправление неудовлетворительного балла в виде 20–30 копеек, смотря по трудности операции и другим обстоятельствам.
Учащиеся четвертого курса Морской академии.
Фото (конец XIX — начало XX вв.)
Другим способом «спасти положение» являлось фиктивное заболевание и бегство в лазарет, под крылышко добрейшего Ксенофонта Александровича. Кадеты устраивали себе искусственное «нервное сердцебиение», пробежав одним духом бесконечный классный коридор и являясь в лазарет в возбужденном состоянии. А то просто жаловались на головную боль, тошноту или другие тому подобные явления, не поддающиеся врачебному контролю как совершенно субъективные. Сибиряков с лукавым видом выслушивал таких сомнительных пациентов и большей частью делал вид, что верит их показаниям. Но иногда и он терял терпение и, возмущенный явной симуляцией, налетал на мнимого больного и принимался распекать и стыдить его.
— Послушайте, мой милый! — кричал он на весь лазарет. — Что же вы меня за дурака считаете? У вас ведь ровно ничего не болит и вы все врете…
Тогда кадет менял тон и уже прямо переходил к мольбам оставить его только на один день в лазарете, иначе его сегодня обязательно вызовут по такому-то предмету и погубят всю его «будущность». Фельдшеры и другие воспитанники, присутствовавшие на амбулаторном приеме, сочувственно улыбались и поддерживали такое ходатайство. И милейший Ксенофонт Александрович обыкновенно сдавался.
На другой день Епанчин, обходя лазарет, подходил к больным, выстроенным перед своими койками, и, выслушав доклад сопровождавшего его Сибирякова, бесцеремонно спрашивал: «А вы чем болеете? Астрономией?»
— Никак нет, ваше превосходительство, у меня лихорадка, — возражал больной, сообразуясь с подписью на доске над кроватью.
Но старый педагог, сам прошедший огонь, воду и медные трубы, оставался, очевидно, при своем (увы! большей частью совершенно правильном) мнении и, смерив своим проницательным взором подозрительного больного с головы до ног, величественно удалялся из лазарета.
Кстати сказать, лазарет не представлялся уже для воспитанников таким раем. Правда, кормили там недурно, особенно когда назначали подходящую «слабую порцию» и даже вино. Но, в общем, было скучновато, а иногда и рискованно. Пьяные фельдшеры, случалось, давали больным вместо прописанного полоскания примочку для ног и тому подобное.
Выпускной ротой командовал капитан-лейтенант Грундштрем. Впрочем, может быть, я и ошибаюсь. Кажется, Грундштрем принял 2-ю роту после смерти Хвостова, а 1-й (выпускной) ротой командовал капитан 1-го ранга Гверинг. Но дела это, в сущности, нисколько не меняет. Швед или финляндец родом, небольшого роста, с толстым носом, раздвоенным посередине, он служил нередко мишенью для насмешек и шуток кадет. Нельзя сказать, чтобы его не любили, но авторитетом он у нас не пользовался. Одевался он не то что неряшливо, а скорее небрежно и своим комическим и рассеянным видом производил странное впечатление. Особенно на дежурстве, когда ему приходилось совмещать служебные обязанности с педагогическими.
Он преподавал нам начертательную геометрию и если урок совпадал с дежурством по училищу, то являлся к нам в класс в «обыкновенной форме», то есть в вицмундире, и оставлял классную дверь открытой в коридор, где стоял дежурный барабанщик. Сабля как-то нелепо болталась у него сбоку, нередко попадая между ног, шейный Станислав[80] съезжал куда-то за спину вместе с плохо пригнанным галстуком, штанины поднимались кверху и, зацепившись за ушки ботинок, открывали кальсоны… Взлохмаченные волосы и блуждающий по сторонам взор довершали картину.
Кадеты, конечно, учитывали все эти свойства своего преподавателя и злоупотребляли ими для своих целей. Вызванные к доске для ответа, они пользовались без зазрения совести шпаргалками, подсказками и, наконец, просто самими руководствами по начертательной геометрии, которые должны были будто бы служить для наглядного изображения пересекающихся плоскостей и тому подобное.
По окончании урока Грундштрем ковылял в коридор и, сделав комичное антраша своими короткими ножками, отчаянно как-то махал барабанщику своей треуголкой и кричал: «Бей!»
Один из товарищей, Григорович (младший брат последнего морского министра; скончался в молодых годах) по прозвищу Акула (прожорливость и какая-то рыбья «образина»), отправившись однажды вечером с рапортом на квартиру ротного командира, столкнулся в передней с его детьми и обозвал их «чертенятами». В этот момент туда же вошел Грундштрем и, приняв рапорт, с неудовольствием сказал Григоровичу: «Ну-с и не годится христианских детей чертенятами называть!» Акула, конечно, смутился и стал изворачиваться на все лады в свое оправдание. Впрочем, благодушный ротный и не думал его преследовать.
Благодушие это и, в сущности, симпатичный облик Грундштрема не избавляли, однако, его от разных каверз воспитанников. Последние не трогали лишь тех, кого боялись, и уважали только силу. Такие господа, как Зыбин или Изыльметьев, жесткие и бесстрастные, командовали кадетским стадом; другие же, как Медведка, Гаррисон или Грундштрем, служили для нас забавой.
Последнему на уроках ухитрялись замазывать стул мелом, а журнал чернилами. Более дерзкие изловчались даже пачкать фалды сюртука. Когда же Грундштрем проходил по коридору или ротному залу, то вслед ему неслись довольно громко и бесцеремонно различные прозвища: «Груша! Компот! Слива!» (по сходству с формой его носа) и так далее.
Впрочем, такие плоские кадетские выходки вряд ли особенно задевали Грундштрема. Он был выше всего этого. А может быть, просто и не замечал их по своей рассеянности, занятый своими мыслями.
Выпускная рота пользовалась привилегией иметь своих выборных артельщиков, на обязанности которых лежало наблюдение за изготовлением кушаний на кухне и в буфете. В сущности, это была одна фикция. Артельщики ничего не смыслили в продуктах и кулинарном искусстве, да, очутившись лицом к лицу с экономом, буфетчиками и поварами, и боялись выступить с претензиями. К тому же, заинтересованные лица всегда как-то успевали вовремя угостить артельщика чем-нибудь вкусным и таким образом «обезвредить» его.