На другое утро вся эта молодежь просыпалась (если спала) в том милом состоянии, которое у немцев называется, неизвестно почему, Katzenjammer[104]; я, по крайней мере, чувствовал себя совершенно расстроенным и пришел в нормальное положение лишь после купанья в море, которое от Ижорки, к счастью, было всего в нескольких шагах.
Наш класс был последним, принимавшим участие в вышеописанном кутеже. Между многими благими нововведениями Сутгоф решил положить предел и тем безобразиям, которые творились во время ночлега в Ижорке. На следующий год нас, к общему нашему огорчению, уже не оставили по избам без всякого надзора, но поместили всех в манеже Конной артиллерии, находящейся в Стрельне, и оттуда без разрешения дежурного офицера никто не выпускался. <…>
Лагерь отряда военно-учебных заведений был расположен невдалеке от Большого дворца, между Новым и Старым Петергофом, примыкая левым флангом к Английскому парку; устроен он был по всем правилам лагерного устава, с той лишь разницей, что воспитанники помещались не в обыкновенных палатках, но в обширных шатрах, из которых каждый мог вместить в себе более 50 человек. У внешних стен шатров расставлены были двойные кровати, разгороженные вдоль высокой доской; на каждой кровати спало по два воспитанника; подстилкой нам служили мешки, набитые соломой, а изголовьем такие же подушки; на спинках кроватей развешивалась амуниция, а у столбов, поддерживавших шатер, устроены были стойки для ружей. За шатрами, расположенными в два ряда, находились офицерские палатки; потом шли столовые под навесами, затем — кухни, конюшни, помещения для прислуги и т. д. Все это обнесено было дерновой межой, так называемой линейкой, которая изображала границу лагеря и переход за которую без разрешения начальства был строго воспрещен. <…>
Обыкновенный лагерный день распределялся следующим порядком: утром, после чая, нас выводили на ученье, производившееся или в каждом заведении отдельно, на переднем (малом) плацу, или же побатальонно, по полкам и всем отрядом, на заднем плацу. По окончании ученья мы отдыхали или же в жаркое время ходили командами, под надзором офицеров, купаться. Для этого отведено было нам место у пароходной пристани, находившейся тогда близ конца Большого канала, ведущего от дворца к морю. Купанье было одним из любимых наших удовольствий и, конечно, сопровождалось разными шалостями. После обеда начинались опять разного рода фронтовые занятия, продолжавшиеся до чая. Между чаем и ужином мы, что называется, били баклуши: слонялись по лагерю, играли в разные игры, иногда ходили слушать пение воспитанников Инженерного училища, у которых как-то не переводился очень хороший хор. Незаметным образом спускался вечер на землю; барабанный бой призывал нас к ужину; а после ужина, в 9 часов, по сигнальному выстрелу из пушки по всему лагерю начинали бить зарю, прочитывалась молитва Господня, и вся молодежь расходилась по шатрам спать.
Через несколько времени по приходе в лагерь воспитанников старших классов, разделенных на партии человек в пять-шесть, отправляли на топографическую съемку в окрестностях Петергофа. Надо правду сказать, что занятие это в школе шло тогда крайне плохо; обыкновенно в каждой партии один воспитанник — из наиболее преуспевших в математике и черчении — назначался старшим, и ему приходилось у нас работать за всех; остальные же члены съемочной партии чаще всего слонялись без дела, исполняя только самые механические обязанности вроде постановки вех и реек <…> и т. п.; сделав это, они растягивались где-нибудь в прохладе, курили или ели ягоды, покупаемые у прохожих баб и мальчишек, а о съемке помышляли весьма мало. Наблюдать за нами было очень трудно, так как партии были разбросаны, а руководителей съемочными работами было мало. Иногда, впрочем, на лентяев, беспечно наслаждавшихся своим dolce far niente[105], внезапно налетало начальство и разражалось грозой; но это случалось довольно редко, и мы продолжали относиться к топографическим работам с полным пренебрежением, вследствие чего по выходе из школы имели о съемке лишь самые смутные понятия. <…>
Одним из развлечений во время лагерной стоянки служили тревоги, производившиеся два-три раза в лето, всегда самим государем. Суета и беготня, называемые тревогой, нам очень нравились, и по возвращении в лагерь долго еще слышались рассказы о том, кто где услышал бой барана, куда побежал, какое заведение раньше всех собралось и т. п. Обыкновенно тревоги эти заканчивались коротким ученьем и церемониальным маршем; но однажды государь <Николай Павлович> вывел нас за город и всю ночь продержал на биваках, с соблюдением всех правил полевой сторожевой службы. Подобные события, выходившие из повседневной колеи, нас до крайности занимали.
Так как в систему тогдашнего кадетского воспитания входило ознакомление с самого раннего возраста со всеми атрибутами военной жизни, то под конец лагеря нас выводили на двухсторонние маневры в окрестностях Петергофа, обыкновенно продолжавшиеся один день. Маневры эти производились всегда в присутствии самого императора Николая и великого князя Михаила Павловича. Так как ружья у нас были полуигрушечные, то стрельбу мы производили лишь примерную; только одна батарея Артиллерийского училища стреляла на самом деле <…>.
Возвращались мы из лагеря обыкновенно в начале августа; причем во время похода производился иногда односторонний маневр против предполагаемого неприятеля.
По приходе в школу нас распускали по домам недели на две; а выпускные немедленно облекались в офицерские мундиры своих полков и разлетались во все стороны праздновать и вспрыскивать первые эполеты.
Класс, в котором я находился, заканчивал школьный курс наук весной 1849 года. <…> В последний раз собралась наша школьная компания на классическом прощальном ужине <…> и здесь отпраздновала свое производство обильными возлияниями Бахусу, под звуки известной песни тогдашних выпускных кадет:
Прощайте вы, учителя,
Предметы общей нашей скуки!..
Песня эта пелась на мотив похоронного марша, и тут действительно хоронили мы нашу детски беззаботную жизнь, вступали на новое, самостоятельное поприще, где уже каждый должен сам пещись[106] о себе и сам отвечать за себя…