Кадеты и юнкера. Кантонисты — страница 6 из 35

По условиям тогдашнего сердитого времени суд этот действовал строго и скоро: большинство его приговоров кончалось расстрелом. Однажды утром из местной тюрьмы конвой привел очередную партию подсудимых, среди которых оказался рослый молодой человек, одетый в элегантную военную форму, хотя и без погон. Лицо мне показалось странно знакомым. Приглядевшись к нему, я узнал… Григоровича. После исключения из кадетского корпуса, как оказалось, он жил, «околачивая груши», у своего отца, занимавшего в Новороссийске должность воинского начальника.

С учреждением в этом городе Черноморско-Кубанской республики во главе с кочегарами Черноморского флота Григорович из любви к женщинам и вину примазался к компании пьянствовавших с утра до вечера комиссаров, с которыми его постоянно видели жители города. После бегства красных — разбитой нами Таманской армии Сорокина — он выехал куда-то, но вскоре вернулся и, вероятно, надеясь на заступничество отца перед добровольцами, поселился у него. Опознанный на улице жителями, он был арестован и предан суду.

Не знаю, занимал ли Григорович у большевиков какую-либо определенную должность; вернее, он просто вел с ними приятельство в качестве специалиста по местным злачным местам и любителя женщин и дарового угощения. Как бы то ни было, его поведение при красных никак не приличествовало сыну царского полковника, тем более что в этот период на одном из молов Новороссийска был целиком расстрелян весь офицерский состав Варнавинского пехотного полка, который имел несчастье в этот момент прибыть на транспортах с Кавказского фронта.

Узнав меня, Григорович взревел белугой и, обливаясь слезами, стал умолять дать ему револьвер, чтобы застрелиться, так как не сомневался, что суд приговорит его к расстрелу. При этом он то пытался меня обнять, как старого товарища, то становился на колени и молил спасти от смерти.

В память прошлого я его пожалел и подал председателю суда докладную записку, в которой изложил, что знаю Григоровича с детских лет, был свидетелем его исключения из корпуса как умственно отсталого и морально дефективного мальчика, а потому, считая его не вполне отвечающим за поступки, полагаю, что он не несет полностью за них ответственность. Суд принял во внимание это свидетельство и вместо казни приговорил Григоровича К 20 годам каторги, что в те времена являлось чистой фикцией, ибо отец его имел достаточно времени, чтобы за свою службу просить добровольческое командование о смягчении участи сына.

Вечером после заседания суда полковник Крыжановский зашел ко мне в канцелярию и недовольным тоном спросил:

— Откуда у вас, ротмистр, неожиданная нежность сердца? Чего ради вы сегодня хлопотали за этого с. с.?

— Господин полковник, он мой однокашник по корпусу… В старое время однажды по мальчишеской глупости я едва не отправил его на тот свет и этого не забыл.

— А вы какого корпуса?

— Воронежского…

— Да ну! — просиял полковник. — Ведь я тоже воронежец, выпуска 1910 года.

— Очень рад… значит, вы тоже, хотя и не подозревая этого, выручили из беды однокорытника, тем более, поверьте мне, он не большевик, а просто дурак.

— Что ж, спасибо, если это так… я очень рад…

Судьбы трех главных действующих лиц этой старой истории сложились затем по-разному, как разны вообще человеческие судьбы. Григорович после эвакуации нами Новороссийска был Освобожден из тюрьмы большевиками и, вероятно, как «пострадавший за идею», преуспел. Полковник Крыжановский накануне своего производства в генералы погиб под Армавиром, зарубленный красными. Что же касается автора настоящих строк, то он доживает на чужбине свой век, полный событий, которых в другую, более нормальную эпоху с избытком хватило бы на три человеческие жизни…

СКАНДАЛ В ЛАЗАРЕТЕ

Испытав на себе все блага товарищеского отношения и всосав в себя кадетские традиции, я с переходом в первую роту стал одним из самых горячих их защитников и сторонников, а перейдя в шестой класс, за это жестоко пострадал. Причиной этого памятного мне происшествия явилось то, что подъем с постели в шесть часов утра в ноябре и декабре являлся для меня поистине мукой. Холод в это время в спальне стоял адский, спать хотелось до обморока, а к этому прибавлялось еще и то, что за окнами чернела ночь и весь город спал. И во всем этом городе только длинный ряд освещенных окон корпуса светился над глубоко еще спавшим Воронежем. Бывали дни, когда, не выдержав пытки раннего вставания, кадеты забирались куда попало, лишь бы доспать хотя бы несколько минут.

Чаще всего для этого служила «шинельная комната», где складывались запасные одеяла и висели наши шинели. Проскользнувшему туда незаметно для офицера и дежурных дядек счастливцу представлялась возможность заснуть на груде одеял и ими же укрыться с головой, как для тепла, так и для укрытия собственной особы. В подобном положении слоеного пирога иные спали так долго, что пропускали чай, утреннюю прогулку и два-три первых урока.

Большим затруднением, однако, служило то обстоятельство, что ход в «шинельную» вел через дежурную комнату и надо было войти и выйти так, чтобы дежурный этого не заметил, что было нелегко. Кроме того, в случае поимки преступление это очень строго каралось. Поэтому более спокойным и безопасным местом для любителей поспать являлся корпусной лазарет, бывший вообще приятным местом.

В отличие от неуютных казарменных помещений роты, в которых проклятые служители распахивали настежь все окна по утрам, не считаясь ни с сезоном, ни с погодой, здесь, в уютных лазаретных комнатушках, стоял по утрам приятный полумрак и потрескивали дрова в печах, наполнявших палаты теплом и сонной дремотой. Кровати также здесь были особенные: широкие и мягкие, манившие к кейфу и отдыху. За пять лет корпусной жизни мне, однако, ни разу не удалось заболеть и попасть в лазарет, так сказать, на законном основании. Однако для незаконного отдыха в лазарете у нас в старшей роте имелись верные и испытанные способы.

Маленькие кадеты, обыкновенно с детской наивностью, пытались незаметно для врача и дежурного фельдшера «настукать» температуру до требуемой правилами цифры 37,6, однако это при наличии в лазарете опытного и испытанного в кадетских фокусах персонала удавалось редко. В строевой же роте умели попадать в лазарет, не прибегая к таким допотопным средствам. У нас просто имелись в роте несколько термометров одинакового образца с казенными, и взыскующий больничного отдыха являлся к врачу на осмотр, уже имея под мышкой один из этих градусников, заранее нагретый до нужной температуры. Казенный градусник, который ставился фельдшером, затем роняли под рубашку, а через пять минут извлекали из-под другой руки собственный, с необходимой по закону температурой.

Попав однажды таким способом в лазарет на положение болящего, я оказался в нем старшим из находившихся там кадет. Нужно сказать, что в корпусном лазарете суточные дежурства несли военные фельдшера, окончившие Военно-фельдшерскую школу и хотя носившие звание унтер-офицеров, но, как все недоучки, имевшие о себе очень высокое мнение. Все они были чрезвычайно франтоватые молодые люди, носившие форму с писарским шиком и считавшие себя гораздо выше той среды, в которую их поставила судьба. Подобно большинству полуинтеллигентов, отошедших от народа, но в господа не попавших, они были заносчивы и настроены весьма оппозиционно ко всякому начальству, боялись старших кадет, перед которыми заискивали, и были грубы с Маленькими, если это происходило без свидетелей.

На второй день пребывания в лазарете малыши мне доложили, что накануне за завтраком дежурный фельдшер в отсутствие заведующего госпиталем офицера полковника Даниэля грубо обругал одного из маленьких кадет, обратившегося к нему с какой-то Просьбой. В качестве старшего в лазарете я немедленно по уставу доложил о происшествии Даниэлю при первом своем с ним свидании. Однако он, привыкший к постоянным трениям между кадетами и фельдшерами, не обратил на мой доклад должного внимания и не заставил фельдшера извиниться, как этого требовал корпусной обычай.

Убедившись, что никакого извинения не последовало, как и взыскания фельдшеру со стороны офицера, я дал об этом знать в первую роту, которая, собравшись в курилке — обычном нашем клубе, в лице своих старшин вынесла постановление наказать фельдшера и одновременно выразить свое неудовольствие полковнику Даниэлю в виде «бенефиса», который должны были дать кадеты, находящиеся в лазарете, этому фельдшеру, когда он останется один на дежурстве после того, как Даниэль уйдет к себе на квартиру, находившуюся под помещением лазарета.

Провести постановление строевой роты должен был я как ее представитель и старший из больных кадет. В 10 часов вечера, когда все лежали в кроватях, а Даниэль ушел к себе, по моему сигналу во всех палатах начался кошачий концерт, а прибежавшего на шум фельдшера забросали подушками и плевательницами. Спешно им вызванный полковник немедленно арестовал меня, как старшего, и отослал под арест в роту. Это было совершенно резонно и вполне согласовалось с военными правилами, по которым старший всегда отвечает за происшествие.

На другой день спешно созванный педагогический совет присудил меня к аресту на неделю и к сбавке балла за поведение с 11 до 2. Это являлось своего рода рекордом и даром не прошло. В карцер ко мне явился с неожиданным визитом сам директор корпуса генерал-майор Михаил Илларионович Бородин. Это был добрый и справедливый человек, весьма уважаемый кадетами. До назначения директором корпуса он состоял воспитателем детей великого князя Константина Константиновича — Иоанна и Константина, что несомненно доказывало его исключительные педагогические способности, так как великий князь, главноначальствовавший над всеми военно-учебными заведениями России, имел для выбора гувернера своих сыновей более чем широкие возможности. В седьмом классе генерал Бородин преподавал русскую литературу. Преподавал прекрасно, отличаясь по тогдашнему времени большой широтой взглядов и даже либерализмом.