Утром собирают на главной площади, в верхней части села. Стараемся уверить себя, что все уже позади, что больше нас выгнать не могут, что есть приказ по всей границе о нашем принятии, что о нас знает сама королева Мария. Мороз градусов в двадцать. Стоим, построенные по ранжиру, как всегда, по привычке. Капитан Реммерт и полковник Фокин тут же. Раненые Стоичев и Никольский сидят на завалинке. Неужели не выгонят?
Вот из дома, над которым висит румынский флаг, выходит офицер в знакомом уже нам сером кепи. С ним два штатских и военный в незнакомой форме, с белым орлом на фуражке. Поляк?
Все четверо подходят к нашим офицерам. Говорит военный с белым орлом. Нам, в строю, не слышно. Военный, конечно, поляк. Не говоря об орле, фуражка его характерной четырехугольной формы, которую у нас, в России, неправильно называли «конфедераткой», настоящее ее название – «рогатувка». Видно, что штатские и военный к нам расположены. Румын мрачен и надут. Откуда-то появляются хлеб и сало, даже вино, как в Аккермане. По очереди подходим за своей порцией. Кажется, не выгонят, так как уже собираются подводы. Очевидно, для нас. Не повезут же нас к Котовскому на молдаванских подводах? На одной из подвод – целый ворох одеял. А вот городская коляска, и в ней одинокая молодая дама. Смотрит на нас. Платок у нее в руке, и она то и дело подносит его к глазам. Кругом солдаты в остроконечных шапках.
Узнаем, что военный – польский консул из Аккермана, а штатские – канадский и итальянский из Кишинева. В Раскаецы они опоздали на несколько часов. Их присутствие спасло бы, может быть, злополучный отряд генерала Васильева. С румынским капитаном они говорят как с подчиненным. Итальянец даже кричит, – он черный, значит, итальянец – он, так как другой штатский – блондин, – когда на крестьянской подводе к дому подвозят закоченевший окровавленный труп в одном белье. Потом мы узнаем, что это наш застрелившийся в плавнях офицер с аристократической балтийской фамилией. Итальянец продолжает кричать, когда нас сажают на подводы. Милый польский офицер едет с нами. Слава богу. Подвод много, можно расположиться удобно. Одеяла очень кстати на страшном морозе. Садимся. У раздетых из-под шинелей видны кальсоны. Итальянец пальцем показывает румыну на этот странный на двадцатиградусном морозе туалет.
Двинулись. Едем в Аккерман, из которого нас выгнали на лед лимана пять дней назад.
Едем быстро вдоль Днестра. Дорога то и дело выбегает на реку, за которой Котовский, а в плавнях которой замерзают остатки отряда генерала Васильева… Замерзали бы и мы без милого поляка, экспансивного итальянца и их молчаливого канадского коллеги. Как потом оказалось, они по собственному почину, вооруженные копией телеграммы, отправились нас искать к бессарабской границе.
Стучат колеса по мерзлым кочкам и ухабам. Трясет. Бедный Никольский глухо стонет. У него раздроблена кисть левой руки, и от тряски он очень страдает.
Молчим. Как-то отупели от всего пережитого. Не верится, вопреки очевидности, что нас не гонят на левый берег, что мы на этот раз спасены.
Впереди, на бричке, польский консул, сзади, в коляске, молодая дама, которая только что плакала. Говорят, что ее маленький сын был в четвертой роте и, таким образом, остался с корпусом в Овидиополе. Она уже несколько дней как ищет корпус по границе. В Аккерман она опоздала, как опоздала на день телеграмма королевы Марии.
Привал и обильный обед в немецкой колонии над Днестром. У немцев чисто и уютно. Они сами не только приветливы, а просто сердечны. Какая разница с грязными и грубыми молдаванами и с цыганообразными солдатами в остроконечных шапках. Кажется, за все платит консул. О нем мы уже знаем, что он сам из Полоцкого корпуса и русский уланский поручик. Теперь – ротмистр. Между его бричкой и нашими подводами едут румынские жандармы. Они же замыкают колонну впереди коляски молодой дамы, изолируя нас даже от наших спутников.
Вечером – ужин в другой немецкой колонии, где мы проводим ночь. Нам стелят на полу перины, дают подушки. Нет, кажется, действительно, на этот раз кошмар кончился. Со светом выезжаем дальше, после ячменного кофе с молоком и белого хлеба с маслом. Печальная дама все с нами.
Снег, ухабы, белая линия Днестра, окаймленная голыми ивами плавней. Стонет Никольский. Снова завтрак у радушных немцев, и опять стучат колеса по замерзшим выбоинам дороги.
Но вот слева кончаются плавни, круче становится правый бессарабский берег, по которому идет дорога, и вдруг открывается вид на лиман. Там, чуть видный в сером дне, далекий и низкий русский берег и Овидиополь, где утром 31 января мы оставили младшие роты с полковником Бернацким.
Что с ними? Где они? Конечно, в Овидиополе давно уже большевики, пришедшие со стороны Одессы. Похоронным покровом ледяной туман застилает русский берег. Кто может ответить на эти вопросы? Безысходность щемит сердце, недавние воспоминания заставляют его бешено биться, только недавно заснувший страх поднимается снова и леденит кровь.
А на правом, теперь «нашем» берегу вырастает цитадель старой турецкой крепости, которую видно из Овидиополя, к которой с такой надеждой шли мы 29 января.
Колеса подвод тарахтят уже по булыжникам мостовой. Город странно пуст. Даже закрыты окна. Должно быть, румыны не хотят, чтобы нас видели.
Приезжаем очень скоро. Головная подвода с жандармами останавливается перед… тюрьмой.
– Айда, русски…
Слезаем, разминая онемевшие от неудобного сидения и холода ноги. В тюрьму так в тюрьму. Лишь бы не на лед лимана, не туда, где низкий берег еле виден за туманом. Кажется, больше нет никаких сил: ни моральных, ни физических. Если скажут идти на лед – ляжем на булыжную мостовую перед тюрьмой.
Тюрьма даже успокаивает. Раз в тюрьму, значит, серьезно решили нас у себя оставить. Но румыны забыли нашего поляка. Уланский поручик весь побагровел от ярости. Самые отборные польские ругательства посыпались на жандармского унтер-офицера вперемежку с румынскими словами.
Румын не понимал, разводил руками. Должно быть, у него был приказ, но в Раскаецах он видел, как его капитан почтительно разговаривал с иностранными офицерами. Этот же офицер поил его водкой в дороге. Вмешалась печальная дама из коляски. Консул говорил ей по-русски, а она, наверное смягчая, переводила румыну. Тот отвечал почтительно, но оставался при своем. Ему было приказано отвезти нас в тюрьму и сдать. Он маленький жандармский унтер-офицер, и его миссия этим ограничивалась. Поручик махнул рукой. Действительно, при чем тут был жандармский унтер-офицер?
– Господа, – громко сказал поручик, – я еду сейчас в комендатуру, с вами, сударыня, если разрешите, – он поклонился в сторону дамы, – и даю вам честное слово офицера, что вы здесь не останетесь.
Нас ввели в тюремные ворота.
Сидели в большой и пустой холодной камере. Дверь не заперта. Похоже, что тюремные власти ждут решения коменданта, и решение это должно быть быстрым.
– Ну, что он придумал, наш ротмистр? Еще разозлит румын, и они нас выгонят на лед…
– Разве здесь плохо? Посидели бы, пока не узнал бы про нас королевич Александр и не потребовал бы нас к себе в Сербию.
Прошел час, может быть, два. Звон шпор по каменным плитам. Счастливое лицо польского офицера.
– Кадеты, вам отводят помещение в городской школе. Через час вы туда перейдете. Я с вами останусь здесь до самого конца.
Обступаем его тесной группой. Видно, что ему очень хочется нам помочь и дальше.
– Я напишу сегодня в Варшаву, в министерство. Вас, наверное, примут в кадетский корпус в Модлине, в Новогеоргиевске, – переводит он на старый, русский лад.
Милый славный уланский поручик, и ротмистр, и консул Речи Посполитой. Никому мы в Варшаве не нужны, как не нужны в Румынии. Может быть, по старой дружбе примет нас сербский королевич? Все же ты останешься первым и единственным, который отнесся к нам с ласковой дружбой старшего товарища к младшему, приободрил, успокоил, защитил, как мог. И даже пригласил в Варшаву, не спросив себя, будет ли уж так доволен твой вождь, «дед» Пилсудский, получить полсотни молодых «москалей»?
Действительно, прошло не больше часа, как за нами является наш старый знакомый, жандармский унтер-офицер. С ним хороший взвод жандармов с примкнутыми штыками. Он, видимо, ждет, чтобы совсем стемнело, так как выходим мы не сразу.
Прощаемся с польским консулом. Его мы больше не увидим.
Холодная луна просвечивает через туман. Морозная сырость пронизывает насквозь. Совсем как эти дни. Только не чувствуется тяжесть винтовки за плечом.
– Айда, русски…
Но это не выгоняют, наверное, не выгоняют. Все-таки липкая жуть снова поднимается в груди – а что, если все же?
Но нет. Мы идем по спящему городу, по булыжной городской мостовой, и вдобавок мы идем в противоположную от Днестровского лимана сторону. Идем не долго, но с трудом. Растертые ноги кровоточат, усталые мускулы едва повинуются, каждый шаг молотом отдается в мозгу.
Одноэтажное здание со двором, в раскрытые ворота которого нас вводят. Крыльцо, передняя с двойной дверью. Из открытой двери вырывается в темноту передней яркий свет и дышит настоящим теплом.
А внутри, у самовара, около которого суетятся нарядно одетые, совсем как до семнадцатого года, дамы, горы бутербродов.
Итак, с вечера 6 февраля мы живем в помещении бывшей приходской школы. Для кадет отведены две комнаты с нарами. Наши офицеры занимают третью, столовая – пятую, шестую и седьмую – румынский караул, целое отделение жандармской пехоты, а центральный зал без окон, с дверьми во все комнаты – в общем распоряжении. Там нам делают перекличку, когда это вздумается караульному унтер-офицеру.
Мы получаем румынский солдатский паек, но на самом деле его съедают румынские жандармы, так как с первого дня нас кормит, и как кормит, аккерманский дамский комитет, почти исключительно еврейский. Русскую культуру и вообще Россию в оккупированной румынами Бессарабии представляют и, пока с успехом, защищают евреи. Офицеров больше нет, чиновников румыны выгнали, помещики сидят по своим имениям, городским мещанам, вдобавок наполовину молдаванам, бороться с румынским произволом не под силу, и с момента ухода Дроздовского на Дон единственной защитницей языка Пушкина в Бессарабии оказалась еврейская буржуазия.