Я чувствовал себя больным, но все-таки пошел в отпуск к другу моего отца, персидскому консулу Давуд-хану. У него были гости, и я наслушался разговоров. Оказывается, Белая армия под давлением значительно превосходящих сил красных катится на юг и вряд ли сможет задержаться на подступах к Кавказскому хребту. Особенно пессимистично был настроен сам хозяин. Давуд-хан вырос на Кавказе и хорошо знал обстановку. Он громил разбухший и разложившийся тыл белых и не надеялся ни на какую помощь западных союзников. Я в мрачном настроении вернулся в корпус, а через два дня попал в переполненный лазарет с сыпным тифом и воспалением легких. В 1919–1920 годах свирепствовала «испанка», особенно зловредный грипп, от которого умирали сотни тысяч людей. Когда я пришел в себя, то узнал, что во Владикавказе находится и Петровско-Полтавский корпус, эвакуированный из Полтавы. Их корпусной врач, милейший доктор Дербек[169], обходя своих полтавцев, всегда осматривал и меня. В лазарете начались хлопоты и волнения: запахло эвакуацией. Ко мне зашел старший врач доктор Передельский и сказал, что я так слаб, что брать меня с корпусом по Военно-Грузинской дороге он не рискует, и поэтому я буду оставлен в городе. К счастью, Давуд-хан взял меня к себе в консульство. На меня надели персидскую шапку и дали мне легкую работу в конторе.
Первыми вошли во Владикавказ скрывавшиеся в горах красные партизаны, под командой товарища Гикало. Среди них было много китайцев из отряда Пау-Ти-Сана. Китайский отряд был сформирован Кировым. Это были настоящие банды. Регулярные части Красной армии показались мне похожими на их царских предшественников: те же круглые русские лица, та же походная форма, только без погон, кокард и иногда без поясов. Командный состав был, наоборот, совсем не похож на царских офицеров. По городу часто расхаживал какой-то старший командир с маленькой щеголеватой бородкой, воинственного, но никак не воинского вида: коричневый френч и галифе, желтые сапоги со шпорами, тросточка и неизменный револьвер. Вероятно, так же выглядел и известный авантюрист Котовский, из которого советская пропаганда сделала героя. Вскоре этот опереточный персонаж исчез: ходили слухи, что он был арестован Чекой[170].
Для налаживания дипломатических связей Давуд-хан пригласил в консульство на обед командира дивизии, взявшей Владикавказ, и его помощника. Не знаю, был ли это начальник штаба или политрук. Мне было приказано сидеть в своей персидской шапке на левом фланге и безмолвствовать. Советские гости были в неопределенной походной форме и показались мне похожими на дореволюционных писарей, сменивших свой дешевый шик на боевую подтянутость. В разговоре кто-то на правом фланге вместо «Антанта» сказал «Анкета», но все сделали вид, что ничего не заметили. Гости как будто не обращали на меня внимания, но я несколько раз ловил быстрый любопытный взгляд начштаба. Вероятно, несмотря на свою высокую персидскую шапку, я мало походил на перса.
В городе начались аресты буржуазии, «изъятие ценностей», ночная стрельба. Заработала Чека. В числе ее сотрудников оказался один из нашей компании молодежи, интеллигентный еврей, сын местного аптекаря. Он знал, что я кадет, скрывающийся в персидском консульстве, но меня не выдал. Тогда еще иногда действовали дореволюционные нормы человечности. В консульство вселилась и перепуганная горско-бельгийская семья Бамат-Аджиевых. Отец – бывший офицер царского конвоя – хорошо знал моего отца. Сопровождая Императора, он проезжал Брюссель, влюбился в красивую блондинку-немку и умудрился вывезти ее на Кавказ. Она приняла магометанство, стала Султан-ханум, выучила русский и горский язык своего мужа и родила ему двух дочерей. Нина и Эмма совмещали в себе прирожденную западноевропейскую культурность с горячей природой горской женщины. Слушая рассказы обо всем творящемся кругом и красных расправах, Султан-ханум охала и вспоминала свой далекий и спокойный Брюссель. А молодежь оставалась молодежью. Мы гуляли в «Трэке», и – о, глупость, о которой стыдно вспоминать, – я щеголял в гимнастерке с перемычками от снятых погон, вот, мол, посмотрите, кто я, белогвардеец. Давуд-хан решил, что мне пора возвращаться в Тифлис, к матери. Это было своевременно: вскоре после моего отъезда он, несмотря на всю свою дипломатическую неприкосновенность, был арестован и отправлен в Москву, где ему было предъявлено обвинение в укрывательстве «группы деникинских офицеров». Давуд-хан пристроил меня к своему предшественнику, уезжавшему по болезни. Давуд-хан выправил мне документы на девичью фамилию моей матери, так как допускал, что местные старожилы-революционеры помнят моего отца – «золотопогонника». Мы тронулись по Военно-Грузинской дороге в Тифлис. И опять безрассудство: я взял с собой якобы хорошо спрятанные открытки-портреты белых вождей Алексеева, Корнилова, Деникина, Врангеля и Шкуро. Для чего было так глупо рисковать – сейчас уму непостижимо! Большевики не щадили кадет, и найди они у меня этот контрреволюционный материал, я был бы кончен. Действительно, Бог хранит детей и пьяных. Путешествие по Военно-Грузинской дороге летом было гораздо приятнее нашего ноябрьского следования. Я забыл об открытках и любовался природой. К счастью, на советской стороне осмотр прошел благополучно, и мы оказались в безопасности на грузинской. Командир грузинского пограничного поста, посмотрев мои бумаги, спросил: «Месхиев? Я кончил Тифлисский корпус с Ираклием Месхиевым. Кем он вам приходится?» – «Родной дядя». – «А, вот как. Чей же вы сын? Нины Месхиевой? Знал и ее. Но погодите! Если вы сын Нины Месхиевой, ваша фамилия не может быть Месхиев! Тут что-то не то…» Мне пришлось все объяснить. Капитан посмеялся и сказал: «И отца вашего помню. Ну, хорошо, что вы напоролись на меня, а не на какого-нибудь формалиста. Вернул бы он вас на советскую сторону, а там – сами понимаете…» Я горячо поблагодарил доброго грузина и тронулся дальше.
Недалеко от советской границы к нашему фургону подошел горец, оказавшийся ротмистром Эльдаровым. Вместе с Кавказской армией генерала Эрдели он перешел в марте грузинскую границу, но остался поблизости, надеясь организовать в горах партизанское движение против красных. Большевикам удалось сделать то, чего не могли ни царская администрация, ни горские старейшины – примирить осетин и ингушей, всегда враждовавших между собой. Два месяца большевистского гнета оказалось достаточно, чтобы они забыли эту вражду и почувствовали себя братьями, имевшими общего врага.
Свои последние гроши я потратил на билеты на автобус до Мцхета и с трудом добрался оттуда до Тифлиса, плотно закрытого для всех бегущих из оккупированных большевиками областей. Мать и бабушка были несказанно рады увидеть меня дома. В передней сиротливо висела отцовская шинель с красными генеральскими отворотами. Непростительно эгоистична и бездумна бывает молодость. За два месяца жизни в Тифлисе я много раз собирался и ни разу не собрался посетить могилу отца. Более того, последние вечера в Тифлисе я проводил не с матерью, ожидавшей до поздней ночи своего единственного сына, а с малознакомыми девицами в летнем саду бывшего грузинского дворянского собрания. Там же я познакомился с молодым дипломатом из польского посольства. Он оказался бывшим кадетом, что нас сразу сблизило. Когда я, раздираемый запоздалым раскаянием, написал матери из-за границы с просьбой простить мое невнимание, она ответила, что не помнит, чем я перед ней провинился, и прощать ей нечего.
В Тифлисе осталось мало кадет. Кто мог, пробирался в Добровольческую армию, где многие кончили свою молодую жизнь в борьбе с беспощадным врагом. Ходили слухи о большевистских зверствах, называли фамилии замученных. Красные вырезали на плечах захваченных кадет погоны и не останавливались перед другими, более мучительными и циничными жестокостями. Кадеты-грузины одни поступали в училище и собирались служить в грузинской армии, другие уезжали в Крым. Было приятно слышать лестные отзывы о грузинах в армии Врангеля: генерале Ангуладзе[171], командовавшем одной из немногочисленных пехотных дивизий, полковнике Думбадзе[172], лихом дроздовском артиллеристе, его брате Ревазе[173], адъютанте легендарного Кутепова[174], и других. Одиночки готовились в университет и заранее нацепили сине-голубые студенческие фуражки, ставшие мишенью меткого кадетского зубоскальства. Собралась небольшая группа кадет, решивших ехать в Крым к Врангелю. Заправилой был некто Борис, недавно приехавший с территории Добровольческой армии и много нам рассказывавший, как идет там освобождение от большевиков. Для пущей важности он выступал иногда под именем «Илья» и не скупился на уговаривания. Но особенно и уговаривать не надо было: мы все стремились в Крым. К большому огорчению моей матери, я тоже решил ехать. Мать понимала мои побуждения и поэтому меня не отговаривала, но ей было очень тяжело расставаться. Накануне нашего отъезда зачинщик Борис-Илья вдруг передумал и горячо убеждал нас отказаться от поездки к Врангелю. Что его заставило так круто переменить свое решение – осталось загадкой. Но мы твердо решили ехать, и никто из нашей группы его не послушался. Были выправлены нужные документы, и через несколько дней мы выехали в Батум. Официально конечной целью нашего путешествия был не Крым, а Константинополь. Грузинские власти боялись навлечь на себя гнев новых северных соседей – Советской России, и поэтому о Крыме никто не заикался. Сидя в вагоне батумского поезда, было трудно предположить, что через несколько недель мы действительно окажемся в турецкой столице. Вероятно, среди пассажиров в поезде были и советские агенты. Какой-то прилично одетый господин в штатском, с бородкой и бегающими глазами, все время заговаривал с кадетами, намекая, что и он едет не в Константинополь, а в Крым к Врангелю. Его настойчивое любопытство было подозрительно, и мы не удивились, когда белая контрразведка в Севастополе пригласила его к себе на разговор.