Кадис — страница 28 из 44

– Милорд жив и здоров, но здоров только телом, а не духом. Приехав, он заперся у себя и целых две недели не желал никого видеть. Потом велел созвать всех нищих Кадиса, собрал их в столовой и задал им королевский пир. На столе стояли лучшие вина, бедняги – одни смеялись, другие плакали, но все – и те и другие – напились допьяна. Потом пришлось взашей гнать их на улицу и три дня чистить дом – ведь они оставили после себя целую кучу блох и еще кое-чего похуже.

– Но где он сейчас?

– Похоже на то, что он бродит где-то около монастыря Кармен.

Я направился к Кармен-Кальсадо; его большой портик со стороны бульвара Аламеда приводит в восхищение иностранцев. Фасад монастыря не принадлежит к числу совершенных образцов архитектуры наших лучших времен, но множество причудливых украшений, созданных воображением художника, придают ему своеобразную красоту, а близость моря создает фантастический фон. Может, именно поэтому я всегда находил сходство между его фронтоном и кормой старинного судна; кажется, будто он плавно покачивается на волнах под легким дуновением ветра. Фигуры святых, которые его украшают, представляются гигантскими фонарями; проемы окон – бойницами; балюстрада, ниши, мягкие витки колонн – все напоминает мне древнюю архитектуру кораблей.

Близился вечер. Монахи не спеша возвращались в обитель, как овцы, бредущие в загон; чахлые тополя Аламеды бросали скудную тень на тропинку между зданием и стеной; лучи заходящего солнца золотили фронтон. Невысокая ограда шла по прямой линии; в конце ограды перед калиткой, которая вела в монастырь, кишела толпа серых безликих теней, издалека доносился то глухой гул, то неясное урчание и повизгивание, похожее на нетерпеливый детский крик. Здесь собрались нищие, ожидавшие раздачи монастырской похлебки.

В Кадисе реже, чем в других городах Испании, попадались на глаза оборванные и полуголые люди; но сотни калек, покрытых язвами и коростой, и поныне наводняют города Арагона и Кастилии. Богатый торговый и культурный город Кадис прежде вовсе не знал этих жалких подонков общества; однако во время войны стаи попрошаек, бродивших по дорогам Андалузии, нашли себе приют в импровизированной столице. Словно желая восполнить пробелы и придать Кадису своеобразие чисто испанского города, сюда пожаловало нищее «вшивое братство», которое занимало столь значительное место в истории нашего общества и о котором так много говорили и у нас, и за границей.

Я подошел к этим отверженным и увидел скопище всевозможных увечных; хилые, тощие, едва прикрытые лохмотьями, они были веселы, крикливы и предприимчивы, словно нищенство являлось для них не бедой, а профессией и неотъемлемым священным правом; за неимением других доходов они выпрашивали милостыню у более счастливых представителей рода человеческого. Вышел служка с котлом объедков, и надо было видеть, как, огрызаясь и отталкивая друг друга, они жадно, все разом кинулись к нему, чтобы с надменным видом протянуть свои посудины. Монашек раздавал еду направо и налево, черпак за черпаком, а нищие ожесточенно дрались, стараясь во что бы то ни стало протиснуться вперед. Так, переругиваясь и лягаясь, добивались они своей порции, потом тащились каждый в свой уголок, чтобы спокойно заняться обедом.

Я смотрел на них с жалостью, как вдруг в проеме двери мелькнул передо мной до странности знакомый силуэт. В смущении, не веря своим глазам, я ошеломленно вглядывался в него и думал: уж не грежу ли я наяву? Нищий, привлекший мое внимание (а это был нищий), стоял в неописуемо грязных и ветхих лохмотьях. То, что составляло его одежду, было бесформенной грудой тряпья, которое расползалось при каждом движении нищего. Плащ был не плащом, а мозаикой всевозможных линялых заплат, скрепленных меж собой на живую нитку, так что ветер свободно разгуливал в этой ветоши, проникая в тысячу ее ворот, окон и решеток. Шляпа была не шляпой, а каким-то невиданным предметом кухонной утвари или чем-то средним между миской и воздуходувными мехами, между чехлом и сплюснутой диванной подушкой; под стать шляпе выглядели и остальные части жалкого одеяния, говорившие о крайней степени нужды и запущенности его владельца; казалось, они были подобраны на свалке среди отбросов, непригодных даже для нищих.

Меня поразило, с каким непринужденным изяществом держался этот отщепенец, перекинув плащ через плечо, сдвинув шляпу набекрень, он подмигивал своим товарищам и отпускал остроты служке. Но – ах! То, что меня потрясло куда больше, чем костюм и шляпа нищего, перед которым я растерянно застыл, было его лицо; да, сеньоры, его лицо, ибо узнайте, наконец, что оно принадлежало никому другому, как лорду Грею собственной персоной.

XXII

Казалось, я брежу; я молча всматривался в него, не решаясь заговорить из опасения впасть в ошибку, пока он наконец не окликнул меня.

– Не знаю, милорд, – сказал я, отвечая на его поклон, – смеяться мне или плакать, видя такого человека, как вы, в подобном наряде, с миской в руках у монастырских ворот.

– Такова жизнь, – отвечал англичанин. – Сегодня вы наверху, завтра внизу. Человеку следует пройти по всей лестнице. Не раз, прогуливаясь в этих местах, я с завистью смотрел на окружавших меня бедняков. Их спокойствие духа, полное отсутствие забот, потребностей, связей, обязательств пробудили во мне желание изменить свое положение.

– Поистине, милорд, я в жизни еще не встречал подобной прихоти ни у кого из ваших соотечественников, да и вообще ни у одного человека.

– Вам это кажется заблуждением, – сказал он. – Но заблуждаетесь вы и все, кто с вами одинаково мыслит. Друг мой, хотя это кажется противоречием, но поверьте, чтобы возвыситься над всеми творениями мира, лучше всего опуститься туда, где я сегодня нахожусь… Сейчас поясню вам мою мысль. У меня голова шла кругом от стука молотов в Лондоне, и я рвался сюда, проклиная несчастную страну, где человек не может обойтись без гвоздей, дверных петель и кастрюлек. Благословенна будь земля, где солнце дает пищу и где сам воздух насыщен неведомыми питательными веществами!.. Мой организм издавна восставал против несъедобной мешанины, которой нас потчуют повара, гнусные отравители человеческого рода. Уже с давних пор я затаил злобу против портных, способных на самого Аполлона Фидия[112] напялить казакин, камзол и галстук, будь это им разрешено. Я испытывал глубокое отвращение к домам и городам – ведь, как мы нынче видим, они служат лишь тому, чтобы артиллеристы, похваляясь своей меткостью, разрушали их для собственной забавы. Я всем сердцем ненавидел нынешнее общество, которое состоит из множества учтивых сюртуков, внутри коих прячется человек. Меня приводили в ужас разговоры о нациях, о политике, о религиозных разногласиях, о войнах, конгрессах и прочих нелепых человеческих измышлениях – ведь, устанавливая законы, сословия, привилегии и догмы, люди изобретают пушки и ружья, чтобы все это разрушить. Я возненавидел книги, ибо в них я нашел доказательство тому, что во всем мире нет двух одинаково мыслящих существ; руки ремесленника создали книгу, как руки монаха – порох, тоже своего рода книгу, говорящую громче обычной, но неспособную сказать что-либо, что не внесло бы новой путаницы в наши понятия.

Лорд Грей говорил с необычайным жаром. Я взял его за руку – она пылала.

– И вот я увидел вашу благословенную страну, и мой смятенный ум нашел покой в созерцании этой незыблемости, этого глубокого оцепенения и благодетельного сна, в который погружено испанское общество. Мои глаза упивались очертаниями монастырей, высящихся над простором равнины, где копошатся люди; им все дается готовым, вот почему они могут переноситься в мир фантастических грез в поисках идеала, отложив попечение о том, чтобы играть какую-либо заметную роль в обществе; их ничуть не трогают заботы ни о собственной особе, ни череда таких досадных перемен на подмостках жизни, как положение, представительство, громкое имя, состояние, слава… Я захотел удовлетворить мою ненасытную жажду познать это блаженное существование, и вот вы видите меня здесь. Друг мой, два дня я прожил так далеко от общества, словно перенесся на другую планету. Мне было дано оценить красоту солнечного дня, чистоту воздуха, глубокую печаль ночи, океан, где прихотливо плавает мысль, никогда не достигая берега; я испытал неописуемую радость от того, что сотни людей в расшитых золотом камзолах и причудливых шляпах, но более жалкие, чем египетские невольники, которых приносят в жертву быку Апису[113], проходят мимо, не замечая меня.

Помолчав, он продолжал:

– Здесь людьми владеют те же страсти, что и там, но им чуждо притворство. И в этом их преимущество. Они обладают разными характерами, но здесь души нетронуты и первобытны, подобно скалам, где еще не прошел с киркой человек, чтобы прорубить дорогу. Среди них встречаются более жестокие, чем Глостер[114], более лживые, чем Уолпол[115], более высокомерные, чем Кромвель; здесь можно встретить поэта более талантливого, чем Шекспир, и почти все здесь воры. Меня приводит в восторг беззастенчивое проявление их страстей, и я делаю вид, будто не замечаю их мошеннических проделок. Вот тот старик, что крестит свою миску, украл у меня из кошелька все золотые дублоны. Мы проводили с ним долгие вечерние часы у ограды. Слушая его рассказы об испанских святых, я притворился, будто убаюкан таинственным очарованием этих легенд, и он, недолго думая, сунул руку в мой кошелек и выгреб деньги. Я молча следил за ним, наслаждаясь его безудержной алчностью, как наслаждаются, стоя на краю пропасти, бурей, пожаром или смерчем, пронесшимся над землей. А вон те цыгане, что читают молитвы, забавляли меня перечислением всевозможных остроумных способов кражи. И знаете, мой друг, ведь в этой среде также имеется своего рода высшее общество, здесь вы можете весело провести время, побывать на концерте, празднестве или каком-нибудь представлении. Вот эта старуха, как две капли воды похожая на «подставную тетку»