Кадис — страница 31 из 44

– Но о них, верно, знают ваши сестрицы.

– Да, знают и рады, по крайней мере, я им могу рассказать много интересного. Я и в театр хожу. У бедняжек такая унылая жизнь! Они спят втроем в одной комнате и по вечерам шепотом рассказывают друг другу всякие истории.

На улице Сантисима-Тринидад мы вошли в темное, низкое, скудно обставленное помещение, где собралось человек двадцать пять самого разнообразного возраста; впрочем, большинство из них составляла молодежь – веселая и шумная орава студентов; кое-кто был одет в форму добровольцев, а кое-кто, помнится, даже в сутану. Не берусь передать, какой там царил шум и хаос, – уж слишком много слов пришлось бы потратить, чтобы живописать их подвижные лица, размашистые движения и неуемную страсть говорить и смеяться. Одни сидели на колченогих стульях, другие, стоя на столе, держали речь, подражая парламентским ораторам, третьи ожесточенно спорили, а некоторые тут же у ног очередного оратора на краешке стола или попросту у себя на коленях заполняли каракулями листки бумаги. То было гнездо, инкубатор политических деятелей, инкубатор журналистов, ораторов, агитаторов, будущих министров, и весело было смотреть, с каким задором бойкие цыплята разбивали скорлупу яйца.

Это был и клуб в зародыше, и редакция журнала, и парламентская академия, все, вместе взятое, и даже чуть-чуть больше. Бурлящий котел! А внутри этого только что поставленного на огонь котла – какие страсти, революции, кризисы, исторические события! Гусеницы под весенним солнцем не так быстро превращаются в бабочек, как созревали политические деятели из этих невинных зародышей. Их стремительное развитие поражало воображение, слушая их, можно было подумать, что они готовы вызвать на бой вселенную.

Мы с доном Диего были встречены, как старые друзья.

– Сейчас придет наш знаменитый библиотекарь из кортесов, – сказал один из присутствующих, – и прочтет нам конец своей поэмы.

– Я уже вижу, как трепещут пузатые монахи и упитанные каноники. Повторяю, это произведение должно быть выбито золотыми буквами на всех перекрестках:

– Вот он, вот он, наш славный Гальярдо!

Вошел очень высокий, тощий, с виду неуклюжий человек с живыми глазами на желтоватом лице и длинными оттопыренными ушами. Удивительный тип. Лет пятьдесят спустя вы могли его встретить на улицах Мадрида, неузнаваемо изменившимся за полвека, но он все так же выделялся среди прохожих своим непомерным ростом, по-прежнему худой, желтый, скорее мрачный, чем жизнерадостный, он быстро шагал в своей видавшей виды клеенчатой шляпе и неизменном сером сюртуке, карманы которого были набиты старыми книгами, а если бы вы случайно направились в Альберкилью, вблизи Толедо, то увидели бы его в библиотеке, зарывшимся в книгах. Гальярдо был помешан на составлении заметок не меньше, чем Дон Кихот на рыцарских романах. Он по неделям не вылезал из книгохранилища, питаясь изо дня в день одним молочным супом. Чего-то не хватало в этой голове, напичканной всевозможными сведениями, датами и такими обширными познаниями, каких не найти во всем мире, ибо ничего путного в своей жизни Гальярдо не сделал.

Но вы не знали Гальярдо так хорошо, как знал его я в расцвете его жгучей ненависти к священникам; вы не слышали, как он читает знаменитые страницы «Шутовского словаря», самой беспощадной и жестокой книги, направленной против религии и ее служителей, которая когда-либо появлялась в Испании. Он был одержим поэтическим антирелигиозным даром, этот первый защитник крикливой поэзии, которая в течение многих лет дурманила молодые головы, проповедуя, будто, уничтожив священников, можно обрести свободу.

– Читайте, читайте! – послышалось со всех сторон.

– Ты уже закончил статью о «Христианстве»?

– Тише, не сводите меня с ума, – сказал Гальярдо, доставая листки бумаги. – Так быстро это не делается.

– Если ты уже дошел до половины, прославленный библиотекарь, то недалеко и до «Инквизиции», ведь она начинается на букву «И».

– Нет, ей у меня отведено место на букву «Я».

Оглушительные и раскатистые взрывы смеха.

– Минуту терпения. Посмотрим, как вам понравится «Конституция», – сказал, усаживаясь, Гальярдо; все вмиг столпились вокруг его стула. – Как вам известно, осел, составивший «Учебный словарь», утверждает, будто «конституция – это мозаика из статей Кондильяка[126], кое-как наспех собранных в кучу»… Но прежде послушайте, как я определяю «Христианство». Вот что я написал: «Горячая любовь христианской церкви к ренте, власти и почету. Многоопытные и дальновидные почитатели супруги Иисуса Христа[127] с одинаковым проворством и успехом запускают руку и в испанский королевский «ларец», и в сокровищницу папы римского». Как видите, я несколько перефразировал то, что сказано в словаре по поводу «Патриотизма».

– Бартолильо, – спросил один из слушателей, – а ты ничего не ответил им насчет того, что душа, по мнению одних, это «косточка или хрящик в мозгу», а по мнению иных, ее место в диафрагме и она вроде «душки»[128], которую закладывают в скрипку?

– Терпение. Сейчас послушайте, как я определяю «Фанатизм»… «Нравственно-физический недуг, жестокий и безнадежный, ибо страдающие им ненавидят лечение сильнее, чем свою хворь. Фанатизм подобен собачьему бешенству, каковому более других подвержены субъекты, одетые в поповские балахоны. Признаки: тошнота, судороги, бред, ярость; в последней своей стадии болезнь переходит в психоз и человеконенавистничество, причем больной страдает приступами страсти к кострам, на которых он желал бы сжечь половину рода человеческого».

– Неплохо сказано, но знаешь, Бартоло, уж слишком холодно.

– Задать им жару, да как следует! Ну а что ты пишешь на слово «монах»?

– «Монах… Внимание, – продолжал Гальярдо, – порода гнусных, презренных тварей, которые бездельничают, живя за счет крови и пота своего ближнего; живут они в своего рода харчевнях, где чешут себе животы и предаются всевозможным удовольствиям и наслаждениям…»

Тут юные слушатели не смогли сдержать своего восторга и подняли невообразимый шум; они столь оглушительно захлопали в ладоши и затопали ногами, что на улице от удивления стали останавливаться прохожие.

– Хватит, сеньоры, больше я ничего вам не прочту, – сказал Гальярдо, с удовлетворением пряча свои листки. – Иначе к тому времени, когда книга выйдет из печати, она потеряет всю свою остроту.

– Бартоло, давай про «епископа».

– Бартоло, прочти «папу».

– Оставим все на завтра.

– Попы небось уже пригорюнились и повесили свои головушки – пронюхали, что скоро выйдет «Словарь».

– Бартоло, не напишешь ли сегодня что-нибудь против Лардисабаля?

Лардисабаль, член Регентского совета, ушедший за год до того со своего поста, напечатал незадолго перед отставкой сокрушительную статью против кортесов.

– Я? Не желаю связываться с этим ослом; как известно, я никогда не подбрасывал ни ячменя, ни овса в его кормушку.

– Но надо же встать на защиту суверенитета нации.

– У нации есть другие враги, посильнее Лардисабаля… А на этого дунешь, он и рассыплется…

– Завтра выйдет забавнейший номер нашего «Домового».

– Когда я стану депутатом, – сказал бледный, худосочный юнец, – я потребую, чтобы всех монахов, какие имеются в Испании, послали работать на водокачку, пусть воду качают.

– Тогда будет чем поливать поля Ламанчи.

– Сеньоры, не забудьте, что завтра выступает Остоласа, а может, и дон Хосе Пабло Вальенте.

– Нужно пойти послушать.

– Я останусь на улице, то-то ему приготовят встречу, едва он выйдет из кортесов.

– Эй, Антонио, сказал бы нам речь!

– Вроде той, что произнес вчера вечером и на ту же тему, о демократии.

– Да не вздумай сказать, как в «Учебном словаре», что демократия – это своего рода гардероб, куда свалены в кучу чулки, гетры, сапоги, туфли, штаны, камзолы, фраки, сюртуки, куртки, долгополые сутаны и шинели, круглые шляпы, треуголки и плащи, а также «чудища, которые называются аббатами».

– Это он про кортесы так выражается.

– Демократия, – начал, слегка шепелявя, молодой парень с повадками оратора, – это такая форма государства, при которой суверенный народ осуществляет самоуправление, причем все граждане равны перед ими же установленными законами, оставаясь перед Богом детьми Евы, изгнанными из рая.

– Здорово, повтори-ка еще разок, я хочу заучить эти прекрасные слова и сказать их отцу сегодня за ужином. Мой отец любит такие штучки, он у меня большой либерал.

Я почувствовал неодолимую скуку среди этих людей с их противоречивыми мнениями, бессмысленными и ребяческими высказываниями. Все говорили разом, и от этого беспрерывного гомона, от этого разноголосого хора голова раскалывалась на части. Я сказал дону Диего, что ухожу, но он решил во что бы то ни стало удержать меня до конца.

– Я внимательно выслушиваю всех, – сказал он, – чтобы наизусть запомнить и при случае повторить эти суждения в кафе и кабачках. Таким способом я уже успел прослыть выдающимся политиком, и стоит мне появиться в кафе, как меня окликают: «Скажите, дон Диего, что вы думаете о сегодняшнем заседании?»

Мы еще задержались ненадолго, но в конце концов мне удалось вытащить дона Диего на улицу, и мы отправились на городской вал подышать воздухом.

– Что сказала бы донья Мария, – спросил я своего приятеля, – если бы я появился сейчас в ее доме?

– Видишь ли, мне думается, матушка не такого уж плохого мнения о тебе. Остоласа, тот возводит на тебя всяческую хулу, но матушка не любит, когда при ней говорят плохо о ком бы то ни было… И все-таки лучше не приходи к нам, ведь за тобой дома установилась слава сердцееда. Ах, шельмец, я знаю, тебе нравится моя сестричка Пресентасьон. Она каждый день о тебе спрашивает… Что ж, если ты ее любишь… я знаю тебя как человека честного…

– В самом деле, она мне нравится.