Кадын — страница 19 из 100

Да и все это выглядело бы нелепо на любом – кроме Очи. Она умела так носить одежду, что все невольно не могли отвести от нее глаз. Наша праздная жизнь не тяготила ее. Днем в гостях умела она так молчать и потупить взгляд, будто все детство взрослые ее при себе держали, и была она очень воспитана. У вдовы же быстро стала своей. Истории, которые она рассказывала, были дики и странны, но от того лишь более жадно ее слушали. Но даже если просто сидела она молча, глядя в огонь, все лицо ее, притушенный взгляд, вся фигура была какая-то звенящая, как натянутая тетива, и зовущая. Я видела, как зажигались глаза у молодых воинов, когда смотрели они на нее, и как косились девы – с завистью и скрытым испугом.

Я не узнавала своей Очи. Слабый звереныш – вдруг хитрым хищником стала она. Я видела, что все, что говорила она или делала, не для того было, как обычно у дев, чтобы стать кому-то женою, но для чего – не понимала. Во всем, что делала или говорила она в те дни, была странная, скрытая, незнакомая мне до того сила. Ничего не происходило, но я чуяла, что вносит она раздор в дом Антулы, как холодный ветер кружит под крышей, и я уныло следовала за ней, не в силах противостоять этой силе.

Но день ото дня становилось все тягостней. Думала я, что Очи хочет отомстить Зонару, но она не делала ничего, они даже не говорили, лишь иногда бросали друг на друга взгляды – и все оставалось по-прежнему.


Все оставалось по-прежнему, пока отец не принес красного оленя, которого пообещал Луноликой за то, что призвала меня в свое воинство.

Он пришел в дом, когда мы с Очи только размыкали глаза. Все эти дни мы с ним не встречались: когда просыпалися, его уже не было, он ездил на пастбища да охотничьи делянки, мы весь день проводили в гостях, а вернувшись, я видела его уже строго, по-воински спящим. И я, честно признаться, только рада была: все боялась, что спросит он, чем занимается его дочь, Луноликой матери дева, и что я скажу? Хоть ничего дурного мы не делали, но праздность меня так тяготила, что сама себя ощущала я дурно.

Потому и сжалась, как он вошел. Но отец ничего не спросил, сбросил тушу оленя у порога и вышел.

Мне стало горько, будто обидела его чем-то. Очи на меня взглянула с вопросом.

– В чертог дев поеду сегодня, – сказала я. – Передай братьям, что не буду у них.

Очи опять удивленно посмотрела.

– Одна поеду. Ты оставайся, – сказала я и подошла решительно к туше. Хотела ее поднять, как отец, на плечи вскинуть, – да не тут-то было! Не смогла даже сдвинуть. Большого, жирного оленя выбрал отец, не поскупился для Луноликой. Еле выволокла его на снег. Побежала в закуту, взнуздала коня, прискакала к порогу, хотела тушу поднять на седло – да куда там! Спрыгнула, снизу подкинуть пытаюсь – только в глазах темнеет с натуги. Бросила тушу, чуть не заплакала от отчаяния. Вот наказание за праздность! Вспомнились мне Камкины наставления, сочла все дни с нашего возвращения – получилось, что уже пол-луны живем мы в стане, похваляясь своей долей, но ничего не делая. Разозлилась я на себя, взяла лыжи, привязала накрепко к ним оленя, конец веревки прикрутила к седлу, влезла на конька и поехала. Неудобно было так везти, часто спрыгивала, поправляла тушу, чтоб рога не цеплялись, ноги снег не загребали. Так, с трудом и тяжелым сердцем двинулась я в чертог дев.

Девы эти жили и с людом, и без люда. Когда кочевал наш народ, рассказывали мне, их кочевье шло отдельно. А как пришли мы в эти горы, они вдали от станов поставили себе дом. Были у них свои зимние пастбища для коней, овец и коз, занимались они охотой, рыбалкой да сборами, как и все, – но только это немногое о них и знали. Чертог их был обнесен глухим забором, и что творилось за ним, какая у дев там жизнь, никто не знал.

На диком, неприветливом месте стоял чертог. Вокруг было тихо, тихо и внутри. От ворот снег был утоптан, сбит до земли конскими копытами – тропа потянулась выше, за дом, на гору – к выпасу. Осадила я конька у ворот. Думала звать хозяев, но тронула дверь – и она отъехала легко, незапертая изнутри.

Двор был еще больше утоптан, мерзлая земля со снегом и навозом взрыта комьями. Большой дом, в семь углов, стоял в центре, два малых, в пять, – поодаль. Как насмешка вспомнились мне тут слова Камки про богатство Луноликой матери дев. Войлок на большом доме и правда был белый, когда-то тонкий и дорогой, но его давно не меняли, он разлезся и потемнел. Другой дом был крыт пестрым войлоком, сшитым из кусков. Третий же – берестой. И никаких фигурок на крышах – странно выглядело это, точно пустая шапка на голове взрослого воина. На всем дворе никого, и дым не шел из домов – пусто в чертоге. И тихо так, что и мне голос подать было боязно, стояла, не зная, что делать: в дом без хозяев нельзя входить, хозяйских духов прогневаешь.

Вдруг медленно-медленно стали приоткрываться ворота, и задом, пятясь, вошла на двор сгорбленная старуха. Тучная, в старой потертой овчинной шубе, на голове – старческая шапка, без зверьков, из черной овцы и мехом наружу. И тащила она два больших ведра. Медленно – одно пронесет, поставит, второе несет. Так зашла во двор, остановилась, отдуваясь. Глаза ее, верно, видели плохо: прямо на меня глядела и не могла рассмотреть.

– Кто здесь? – спросила она, приподняв шапку со лба и отирая пот рукавом.

– Это я, старушенька! – отвечала я громко на случай, если она плохо слышит. Эта старая женщина, давно развязавшая пояс и отдавшая себя духам, вызывала во мне и неприязнь, и трепет. Таких древних людей я еще не встречала и пыталась перебороть отвращение.

– Кто? Кто? – стала спрашивать она и оглядываться, как если бы вокруг было много народа.

– Я, Ал-Аштара, царская дочь, Луноликой матери посвященная дева, – крикнула я. – Я принесла дар живущим здесь сестрам.

– А, тебе девочки мои нужны? – поняла она и снова взялась за ведра. – Нет их, нет.

Она приподняла одно ведро и собралась тащить, но оступилась и опрокинула. Вся вода разлилась по грязи.

– Те, я старая колода! Полшага осталось, и не вынесла, – запричитала она, а потом взялась за второе ведро. Я поняла, что сейчас с ним случится то же самое, подбежала к ней и сказала:

– Дай я, старушенька.

Она тут же отпустила ведро и, не схвати я его, непременно ухнула бы вода нам под ноги. Но я успела, и спина моя тут же прогнулась: не легче оленя показалось мне это ведро.

– Куда, старушенька? – проговорила я с натугой.

– Недалеко, сюда вот, сюда.

Она поковыляла по двору. Я плелась следом, но бабка шла очень медленно, а мне от тяжести хотелось избавиться побыстрее. Только гордость не позволяла поставить ведро и передохнуть, я шла след в след, то и дело спрашивая:

– Далеко еще?

– Что ты, близко, тут уже.

Мы обогнули дом, прошли по двору, где были стойла и привязи, чтобы доить коров и кобыл, дошли до дальней стены забора, и там оказался деревянный колодец.

– Лей, – сказала старуха.

– В колодец? – не поняла я.

– Да, в колодец, – равнодушно кивнула она.

Мне хотелось быстрее освободиться от ноши, я не стала больше спрашивать и ухнула воду вниз. Мне показалось, что ни капли не долетело до дна, все растеклось по обледенелому срубу.

Только я выпрямилась и развела плечи, как старуха выхватила у меня ведро:

– Дай сюда, некогда мне отдыхать.

И поковыляла к воротам, я – за ней:

– Старушенька, а когда девы вернутся?

– Ясно: до первых алых перьев не ждать.

Она говорила о закате. Только очень старые люди говорили так, молодые и закат, и восход называли рогами Солцерога.

– А ты что здесь делаешь? – спросила я.

– Разве не видишь? Воду таскаю.

– Но зачем воду в колодец лить?

– Уходит из него зимой вода, вот я за день натаскаю, а девы вернутся, колодец полнехонький, прямо из него черпай.

– Что ж сами они? Зачем ты, старая, им таскаешь? Тебе бы в шубу кутаться, у огня сидя, сама уже, как мать Табити, древняя.

– А ты думаешь, я много девочек моих старше? – спросила она и остановилась. Я чуть на нее не наскочила. – Думаешь, они молодые все, как ты?

Я оторопела. На меня смотрела древняя старуха, древняя, как старые лиственницы, которые изнутри уже сгнили, одна кора и осталась. Она не в силах была разогнуть спину, глядела снизу вверх, глаз ее я не видела из-под мохнатой шапки, но лицо было бурым, как кора, и так же изъедено морщинами. Рот был, как пропасть, а ноздри расширились, как у лошади. Из-за тяжести своей и старости она давно не была в седле, ноги ее были кривы, а руки схватило болезнью, она держала их, подгибая, ладоней не было видно из-под длинных рукавов. И это старое, умирающее дерево говорило мне, что ненамного старше Луноликой матери дев, вечно юных дев-воинов! Я не могла ей поверить.

– Те, замерзла, что ли? – спросила она. – Ты кто такая?

– Ал-Аштара, дочь царя, Луноликой матери посвященная дева, – проговорила я, будто во сне.

– Те? – удивилась она. – А и не скажешь: ни чекана у тебя, ни лука, ни меча боевого. Слабоватый ты воин!

Я смутилась. Я и не думала, что старуха разглядит меня своими слепыми глазами. Хотела сказать ей, что еще не прошла посвящения, но она уже развернулась и пошла дальше, ворчливо приговаривая:

– Все вы думаете, что они тут вечные, ваши девы. И что они не стареют. Те! Все стареет и умирает, девочка, все.

– Но Камка говорила… – начала я и замолчала, услышав, какой жалкий у меня, растерянный голос.

– А, жива еще старая? – сказала бабка. Она, казалось, очень этому обрадовалась. – Те, она-то знает, что на посвящении говорить, чтобы девочкам легче обеты давались. Только жизнь-то все равно – жизнь, вот что, царевна.

Мы дошли до ворот, она стала подбирать второе ведро.

– А как мне их увидеть? – спросила я почти в отчаянии.

– Дев-то? Да придут к первым перьям, придут. Я только вот… – но она не успела сказать, вдруг застонала, бросила ведра и схватилась за поясницу. – А! Не разогнусь!

Она и правда не могла разогнуться, схватилась за напряженную спину, и вся эта огромная фигура казалась в тот миг слабой, как дитя. Мне стало страшно, вдруг умрет сейчас, я подскочила, и она вцепилась в меня намертво, чуть не опрокинула. Мне оставалось только довести ее до дому и усадить на лежащие у дверей поленья.