Кадын — страница 75 из 100

– Я тоже не знаю, что лучше, Го. Как и не знаю, есть ли будущее у люда, забывшего прошлое и меняющего свое настоящее, как шапку, в зависимости от направления ветра.

– Не стоит думать так о своем люде, Кадын. Думая дурно о породившем нас дереве, мы гнием сами.

Она сжала губы, глядя в огонь, не в силах ни ответить, ни согласиться.

– Ты мудр, как сорока, Го. Скажи мне, что ты прозреваешь в нашем люде? – спросила наконец. – Столько забот окружает меня, что мне тяжело оглянуться вокруг, чтобы что-то понять.

– Свой Путь есть равно у человека и у люда, царь. Я говорил тебе это. Путь бесконечен и непостоянен. Он определяет облик люда, все его наклонности, обычаи, но он меняется, и это залог долгой жизни люда. Если Путь застынет, люд исчезнет. Мудрость правителя – позволить Пути течь своим чередом. Так говорят мудрейшие: если, управляя, правитель отдалится и встанет позади, народ будет любить такого правителя. И сам сделает все так, как будет для его блага, а значит, и для блага правителя.

– Эта мудрость слишком глубока для меня, Го. Мне приходится пока самой скакать по землям и налаживать жизнь. Скажи лучше, каким ты видишь будущее моего люда, пока глашатай не объявил о начале торгов.

Старый Го погладил плешивый подбородок. Он думал так долго, что Кадын поднялась и стала раздувать огонь в очаге. Когда он разгорелся, она повесила котел с водой, и тогда Го сказал:

– Я вижу смену народов, царь. Когда Путь меняется, один народ порождает другой, изменяя при этом обличье. Я вижу, что ты правишь уже другим людом, не тем, что был у твоего отца, и ни ты, ни я еще не знаем его.

Кадын села и закрыла глаза, словно слова эти причинили ей боль, и она терпела. Толмач сказал:

– Расскажи, царь, что угнетает тебя. Год за годом я нахожу на твоем лице новую думу, но, рассказывая мне о жизни люда, ты говоришь только о войнах и набегах, о скотине, конях, золоте и торговле, но никогда – о том, что по-настоящему тревожит тебя. Ты хороший царь, я знаю, выстроить жизнь люда тебе не сложно. Но тяготит тебя другое, то, на что не хватает одной воли.

– Я долго не знала сама, что это, – нехотя заговорила она. – Сердце чуяло, но глаза были слепы. Я была занята другим и не знала своих людей, не знала, к чему прирастает их сердце. Нынче, видя все, я теряюсь.

– Расскажи, Кадын. Быть может, старая обезьяна еще пригодится тебе.

Она снова закрыла глаза, готовясь говорить долго, а когда открыла, взгляд ее стал холодным.

– Ты говорил, Го, что, когда Путь народа меняется, один народ порождает другой и так происходит испокон веков. Я тоже вижу, что правлю другим людом, не тем, что был у моего отца и деда. Я не знаю этот люд. И боюсь узнать его. Дед мой помнил кочевье. Он привел наш люд в эти горы, и здесь остались мы, потому что были они хороши. Отец мой помнил кочевье от деда и в любой миг готов был сняться, если позовут духи-братья к Золотой реке. Мне тяга в кочевье досталась с кровью, и голос ээ-торзы, грифа, я слышу с детства. Но долгие годы он молчал о кочевье. Молчал, но пробудился с того дня, как отец отдал мне царскую шапку. Я ждала, не торопила людей. Дорога вызреть должна, ты сам говорил. Я укрепляла люд, боролась с голодом, ходила в набеги сама и отбивала набеги степских. Но вот все стихло, люд размножился и окреп. Скоро нам станет тесно в горах. Я уже слышала о бедных семьях, кто снимается и уходит искать счастья. Я не хочу дробить роды и терять люд. Я стала спрашивать глав о кочевье. Но те тупили глаза и молчали. И тогда я прозрела. Они не хотят кочевья. Они вросли в эти горы. Лесные люди сидят нынче передо мной на сборах. Их сердца поросли мхом, точно лиственницы в тесном лесу. Они привыкли к оседлости. За их домами уже не телеги, а тяжелые лари, набитые скарбом, и это приковало их к земле. И еще другое их приковало.

– Что же это, царь? – спросил Го, видя, что она замолчала, силясь подавить в себе проснувшийся гнев.

– Чем больше я настаивала на кочевье, тем мрачнее они становились, – сказала она. – И потом признались, что не хотят покидать эту землю, она их, потому как родичи похоронены в ней. Сердце мое зашлось гневом: испокон веков люд Золотой реки отправлял своих предков на пастбища Бело-Синего. И вот нынче все изменилось: люди кладут своих родных в землю, лишая их вышнего пастбища. Как могло такое случиться? Вот то, чего я не могу понять. Бурые лэмо изменили Путь моего люда.

– Расскажи про них, Кадын. Ты никогда о них не говорила.

– Я не рассказывала, потому что не видела зла в этой заразе, живущей среди моих людей. Я узнала их в первую осень своего царства, сразу после войны. Я со своей линией воинов возвращалась с осенних торгов. Только ушли караваны, мы проезжали по одному из станов рода торговцев. Трубный звук и звон медных тарелок слышались где-то в дальнем конце, но не привлек моего внимания, как вдруг истошные, безумные женские крики и рев младенца поднялись за этим. Женщина голосила не поминально, а со смертным ужасом. Я развернула коня и поскакала на крики.

Мы подлетели в тот миг, когда женщину повалили на землю, и четверо мужчин в бурых отрепьях хотели накинуть ей на шею удавку. Она сопротивлялась как могла, но не то от слабости после родов – совсем крошечного младенца держали поодаль, – только справиться не могла.

Мы налетели на бурых лэмо, остановили плетками, отстранили от женщины конями. Они отскочили к своей повозке, те, кто звенел и трубил, смолкли и стали смотреть на нас – без страха, тупо и молча, как телята, которых отгоняешь от свежего сена, дожидаются, пока ты уйдешь, чтобы вернутся. Впервые я видела тогда лэмо близко. Они были худые, обмазанные красной глиной, без волос, плоские и гладкие были их головы, лишь белки глаз светились на лицах. Лица же эти не были ни раскосы, ни плосконосы, ни такие, как у нас, широкие большие уши на бритой голове, безволосые лица, гладкие, словно из дерева вырезанные статуи, а не люди. Странно схожи все. И одежда дурная, рванье, а на ногах – одни лишь подошвы, перевязанные кожаными ремешками. И вонь шла от них или от той глины, в которой они были перемазаны. У меня от омерзения мурашки пошли по коже. И взгляд их тупой, недоверчивый, как у сиротелых детей, не понравился мне.

А та женщина, что отбили мы, пришла в себя и кинулась к моей лошади, принялась обнимать мне колено и рыдать, захлебываясь: «Кадын! Царь, спаси, спаси меня! Убить хотят, убить меня все они хотя-ааат! И Анука моего, мальчика моего, моего! Отдайте! – взвизгнула она вдруг, как кошка бросилась к ребенку, вырвала из рук и прижала к себе. Он заверещал еще пуще, а она принялась причитать, опять подбежала ко мне. – Ал-Аштара! Защити!»

Она заглядывала мне в глаза, размазывая грязь по зареванному лицу, и я с трудом узнала Ильдазу. Прежней красы совсем не осталось. Была передо мной до смерти перепуганная толстая баба. Я не ожидала увидеть ее и не думала увидеть такой, и от всего этого, от памяти моей, в которой совсем другая Ильдаза жила, сжалось сердце.

«Замолчи, сорока! Голова от тебя кругом! – вскрикнула я, и она замолчала, только все жалась к моему коню и плакала в его шкуру. – Толком скажите, что тут происходит».

Люди не отвечали. А лэмо даже не изменились в лицах, словно ничего не происходило.

«Что же замолкли все? Царя испугались? Вот, нашлась на вас правда! – завопила опять Ильдаза, торжествуя. – Говорите, чего уж скрывать. Мужа моего здесь хоронят, так, чтобы живым в земле лежал. И меня, меня с ним хотят положить. Потому что вторая ему я жена, а сына родить сумела! Младшего сына!»

«Тебя хотели убить?» – не поняла я.

«Да, убить, удавить как собаку! Посмотри, Кадын, вот собаки похуже степских! Те хоть только жизни лишают, а эти еще и спокойствия после смерти!»

Тут все заволновались, зашевелились и принялись кричать: «Неверно это! Не понимает она! Бестолочь! Мерзавка! Для жены счастье мужа повсюду сопровождать!»

«Вот и ложилась бы с ним сама, старуха! Тебя он и живой уже не хотел, может, мертвой захочет!» – отвечала Ильдаза первой жене со злым смехом, совсем избавившись от страха.

«Замолчите все! – крикнула я и щелкнула плеткой в воздухе. Мои воины защелкали тоже, пошли на людей конями. – Один пусть говорит. А ты молчи, Ильдазка, тебя я услышала».

«Урушан, скажи ты! – закричал кто-то из толпы, обращаясь к лэмо. – Скажи, царь ничего не знает!»

Я обернулась к бурым людям. Один из них сделал вперед шаг и заговорил неожиданно высоко для взрослого мужчины.

«Ты царь? Новый царь?» – спросил он меня, глядя прозрачными глазами.

«Я царь. Ты кто?»

«Я вестник счастливого мира», – ответил он своим писклявым, таким же гладким и скользким голосом.

«И где же такой мир?»

«Он рядом, о царь. Он здесь. Но мы не можем ни видеть его, ни осязать, пока маемся в теле. Лишь после смерти способны мы попасть в этот мир. Тогда вечное наступит блаженство».

«Я лучше маяться еще лет тридцать буду, собака!» – прокричала Ильдаза. Урушан даже не взглянул на нее.

«Зачем тебе эта женщина?» – спросила я.

«Мы даем человеку в счастливый мир все, что он любил при жизни. Чтобы все его радовало и ничто не огорчало».

«И жену для того надо убить?»

«Смерти нет, о царь. Ты находишься в неведении, если считаешь верным существование смерти. Жена идет с мужем в жизни, спуститься с ним в счастливый мир для нее и удача, и радость».

«Я не знаю, откуда ты явился со своими людьми, но у нас здесь другие мысли о смерти».

«Царь живет далеко, – отвечал лэмо спокойно. – Ты не знаешь уже, что думают о счастье люди, живущие под тобой».

«Не ты ли переубедил их?»

«Мы пришли рассказать о счастье, которого все желают. Вечное счастье и покой. Люди видят нашу правду, о царь».

«Я не вижу правду, если лишить хотите человека жизни!»

«Такова была воля семьи этого мужа, который терпеливо ждет своего счастья».

Он махнул рукой, лэмо расступились, и я увидала двухколесную повозку, в которой сидел высохший, почерневший, но отчего-то целый, без тления, труп мужа Ильдазы. Он был одет, сидел в повозке прямо, свесив ноги, и выглядел бы как живой. Но вся безвольность фигуры, неестественный излом шеи, отчего он как бы косился в бело-синюю высь, пустые глазницы и пук сухой травы, торчащий меж черных губ, – все это говорило о смерти яснее, чем тлен или запах. Меня передернуло, подо мной заржал конь, кто-то из воинов плюнул и тихо выругался.