Леонид КомаровскийКАФЕ «СВЕТЛАНА», ИЛИ ХРОНИКА ТЕКУЩИХ СОБЫТИЙ В МАЛЕНЬКОМ РАБОЧЕМ ПОСЕЛКЕРассказы
ПОРТСИГАР
Лева Гольдман был стар и бит. Он знал все уловки быстротекущей жизни, и Леву очень трудно было провести. Его сухой, с горбинкой нос угадывал любой подвох за версту, и тогда все его существо напрягалось и готовилось дать отпор.
Харьковская молодость Левы прошла, насыщенная любовью, картами, кокаином и бильярдом. Костяной стук шаров, их мягкое шуршание по зеленому сукну до сих пор слышали его оттопыренные уши, а в черных, немного навыкате, печальных глазах мелькали женщины молодости, золото, керенки, первые советские деньги, мешками стоявшие в его пыльных неубранных квартирах.
Лева играл всю жизнь, играл азартно, самозабвенно, играл во все мыслимые и немыслимые игры, спорил «под заклад», проигрывался, приходил к старому правоверному отцу, не ел при нем свиной колбасы и ходил в синагогу, и отец, сдаваясь, доставал из старого серого сейфа бархатный потертый мешочек и трясущимися, тонкими до прозрачности руками выдавал Леве на «новую жизнь».
Ах, какая это была жизнь!
— Лева, Лева! — говорил он себе, покачивая седой, но еще пышной шевелюрой. — Куда умчалась, Лева, молодость твоя? Как дожил ты до жизни такой? Какие планы мелькали в твоей голове! Ты был и раввином, и наркомом просвещения, и владельцем крупного банка, и красным комиссаром. Ты никогда не представлял, даже в самые худшие годы, таким окончание своей жизни.
О, радужные надежды!
Пять лет ты сидишь оценщиком в комиссионном магазине. Пять лет в Москве, в душной темной комнатке. Каждый день ужасные соседи жарят вонючую рыбу, каждую ночь тебе приходится воевать с армадой клопов.
Пять лет по утрам выходит Лева из черного жерла дома и тихими переулками пробирается на Арбат, открывает скрипучую дверь народного магазина и садится за шаткий узенький столик.
Каждый раз опаздывая, вбегает веселая комсомолка Лёля, тряся черными стрижеными волосами, пленяя его своей молодостью, мягкими бедрами и упругой грудью. От нее пахнет свежестью, сладкими ночами, лаской; и все это вызывает в Левиной душе настоящий переворот, и ему хочется подойти к ней и сказать: «Лёля, станьте моей!»
Пять лет, каждый день он хочет сказать ей:
«Лёля, станьте моей!» — и пять лет Лева, уткнувшись в свежий номер газеты, бурчит:
— Здравствуйте, Лёля Семеновна, — и грустное чувство наступившей старости и одиночества пронзает его больное сердце.
Начинается обычный день. Тянутся к столику старушки и старики с темным буржуазным прошлым, волоча за собой тюки с прожеванными молью шубами, малахитовыми подсвечниками, тонким, светящимся фарфором с двуглавым орлом на донышке, с трещинками по краям. Подъезжают на автомобилях важные дамы, шурша шелковыми чулками, подгоняя своих мужей и любовников, бывших бесстрашных командиров и комиссаров. А теперь располневшие, обрюзгшие, коваными сапогами гремят они по паркету магазина между картин с мадоннами и розовыми ангелочками, лапают толстыми красными пальцами бронзовые статуэтки; разворачиваясь всем телом, спешат на зовы своих возлюбленных, как кабаны, натыкаясь на прилавки, опрокидывая позолоченные рамы.
В семь часов утра под ухом лейтенанта Просикова затянул свою песню будильник. Лейтенант открыл глаза и увидел в окне навязчиво синеющий рассвет. Он еще немного полежал, зажмурившись и потягиваясь; надо было вставать. Единым махом Просиков выпрыгнул из кровати и принялся делать зарядку: разводить в разные стороны руками, приседать, наклоняться. Размяв затекшие мышцы, лейтенант направился к умывальнику, развел мыльную пену и, достав шикарное лезвие «Жиллет», начал водить им по синеватым щекам.
Лейтенант Владимир Алексеевич Просиков в свои неполные сорок лет выглядел бодро и молодо. Собственное тело, покрытое плотной мускулатурой, вызывало в нем чувство удовлетворения и даже некоторой гордости. Несмотря на голодное детство и полную лишений юность, здоровья он был отменного.
А чего ему только не приходилось испытывать! Он стыл в промозглых белорусских лесах, вылавливая среди болот не желавших раскулачиваться кулаков — здоровых и хитрых мужиков и парней. Огромные, бородатые, в теплых полушубках, прятались они в самой глуши, в самой топи. А он, в старенькой шинельке, в разодранных сапогах, увязая по пояс в липкой жиже, брел за ними с винтовкой над головой, рискуя быть убитым. А сколько пришлось вытерпеть в заволжских степях, когда, распухая от жары, под бессмысленно палящим солнцем, сопровождал он колонны переселенцев. Многие падали, вываливались из строя на обочину и, неподвижными глазами сверля небо, оставались лежать.
Закалилось тело, прошедшее все испытания, закалилась душа под крики матерей и плач детей. Стал он сильным и хитрым, и не мог стать иным — не выжил бы. Стал жестоким и непрощающим — иначе остался бы лежать с распоротым животом или ножом под лопаткой.
Многие его товарищи-сослуживцы не выдерживали. На его глазах сходили с ума, стрелялись, а он остался жив, выдюжил, продвинулся по службе и теперь имеет отдельный кабинет, целый штат следователей — молодых грамотных ребят.
Из зеркала на Владимира Алексеевича глядело лицо, крупное крестьянское лицо. Крестьянское втесалось в облик Просикова, его никак уже нельзя было бы обвинить в буржуазном происхождении. Умершие родители оставили ему в наследство широкую кость, большой лоб, густые светлые брови, тяжелый подбородок, узкие глаза и мясистый, чуть курносый нос… И теперь он гордился своей внешностью, считая ее истинно русской, тайно признавая чуть ли не за идеал мужской красоты.
Бритва скользила среди пушистой пены, оставляя за собой дорожку чистой щеки. Время шло, пора было поторапливаться.
Владимир Алексеевич наскоро позавтракал стаканом чая с копченой колбасой, купленной в столовой ведомства, накинул китель и с удивлением обнаружил в кармане тяжелый плоский предмет. Он вытащил предмет на свет Божий — и сразу вспомнил.
Это был портсигар, конфискованный вчера вечером при обыске одной замоскворецкой квартиры.
Вчера он сунул его в карман, надеясь, что это золото. И действительно — Просиков моментально обнаружил пробу. Владимир Алексеевич повертел портсигар и ловко щелкнул замком. В портсигаре лежали папиросы «Норд», он вытянул одну штучку и закурил. На откинувшейся крышке витиеватым шрифтом было начертано: «От благодарной пациентки К. М. 1927 г.».
Нельзя сказать, что Владимиру Алексеевичу не хватало материальных благ, государство хорошо оплачивало его труд, и ему, человеку холостому, нежадному до денег, вполне удавалось чувствовать себя обеспеченным. Однако какая-то детская привычка, память о нищем прошлом заставляла его всегда сунуть в карман какую-либо вещицу из квартиры, где он производил обыск. Эта привычка не была клептоманией, он никогда не позволял себе и просто не мог позволить подобное в других местах, но при обыске, не считая уже хозяев квартиры за людей, не признавая за ними права на материальный достаток, он обязательно, как собирая личную дань за труды, за то, вероятно, что они заставили его в столь поздний час подняться из теплой постели и выполнять служебные обязанности, набивал карманы мелкими безделушками.
Он знал многих, кто конфисковывал в собственное пользование шубы, отрезы, даже мебель, но для себя считал недостойным заниматься подобным, а вот маленькие вещички манили, притягивали, и он никак не мог удержаться от искушения.
В этом портсигаре Владимира Алексеевича смущала надпись, так нелепо-витиевато красовавшаяся на крышке.
«Зачем она?» — думал Просиков. Оставлять портсигар с надписью ему не хотелось, и не то чтоб он боялся, что его обвинят в незаконном присвоении имущества, такая мысль не могла прийти ему в голову. Просто вещь сопротивлялась, не хотела становиться собственностью Владимира Алексеевича. Один росчерк гравировщика сделал ее навсегда чужой.
Весело было в Москве летом 1938 года.
Ярко светило солнце. Бодрые трудящиеся разъезжались по своим рабочим местам.
Газеты каждый день приносили новые фантастические сообщения и разоблачения. Кого-то пока ругали, кого-то уже обезвреживали.
Открывались новые станции метрополитена, и москвичи ныряли в прохладные подземные дворцы, где с невиданной скоростью диковинные трамваи неслись в разные концы города.
Начал осуществляться Генеральный план строительства Москвы. Дети лепили из пластилина, склеивали из бумаги макеты советского колосса — Дворца Советов.
Памятник воинам-освободителям 1812 года храм Христа Спасителя был взорван и освободил место эмблеме грядущего могущества и торжества коммунизма.
В кабинете Владимира Алексеевича было прохладно, приятный ветерок вентилятора обдувал разомлевшее тело. На столе грудой лежали деловые бумаги. Надо было дать ответы, наложить резолюции, принять решения и просто поставить подписи.
Владимир Алексеевич взял ручку, подвинул к себе стопку чистых листов и размашисто написал:
«На основании вышеизложенного, руководствуясь ст. 174 УПК,
ПОСТАНОВИЛ
Заключение эксперта НТО ОУР признать неполным, и вещественные доказательства…»
Он писал долго, рука затекла, и пальцы приняли неуловимо фиолетовый оттенок чернил. Солнце пробилось сквозь глухую занавесь, и солнечный зайчик, поскакав по столу и стенке, скрылся на улице.
Наконец закончив дела, Владимир Алексеевич заклеил конверты и передал их для отправки в криминалистическую лабораторию при Академии наук. Теперь, это он знал наверняка, дело было выиграно. Из этой лаборатории всегда приходили ответы, нужные ему, подтверждающие его точку зрения. Как-то уж так получалось, что, отправляя документы туда, он мог точно сказать, какой ответ придет. И, как считал лейтенант Просиков, одной его уверенности в виновности подследственного хватило бы для обвинения и осуждения, лаборатория просто подтверждала те выводы, которые делал Владимир Алексеевич, и, конечно, криминалистический анализ был пустой формальностью, бессмысленно задерживающей ход следствия.