Кафе «Светлана», или Хроника текущих событий в маленьком рабочем поселке — страница 15 из 31

Вскочившая Ольга гладила ее по голове и, ничего не понимая, успокаивала:

— Дождутся, дождутся, Бог их, пусть дожидаются, пусть…

— Ду-у-у-ра, ка-а-кая я ду-у-у-ра, — ревела Зина, — зачем он мне нужен? Зачем?

— Не нужен, не нужен! — утешала Ольга, она налила водки и протянула ее Зине, — на, лучше выпей, давай выпьем и успокоимся, смотри — краска потекла.

Зина, размазывая по лицу черные слезы, взяла фужер и сделала два больших глотка:

— О, Господи, за что же это?

— Да ни за что, — сказала Ольга, — просто жизнь такая.

1980

ДЕРЕВНЯ(Военная хроника)

Мать твою перемать! Семь раз ходили, почитай, полк угрохали, а?

— ………………на!

У-у-у-у-у-бах-ах! — пронеслось над головой и разорвалось метрах в пятидесяти.

— Фу, черт, шальной занес!

— Какая деревня-то?

— Чяво?

— Деревня, спрашиваю, как кличется?

— Да погодь, не мешай!

— У, черт сивый, скажи?

— Акуловка.

— А-а-а, — протянул он длинно, как на приеме у врача, высунув язык, — А-а-акуловка.

— И чегой-то оне за нее так держутся? Небось и много их там, кабы корпус не стоял, — провозгласил паренек в большой, не по размеру, пилотке.

Тбень, тбень, тбень, — пропели пули, как сосулечные капли, и замерли в большой луже, оставляя колечки воды.

— Мать твою перемать, закурим, а? — сказал один и начал сворачивать козью ножку.

— Из чего крутишь, вот поди дознаются, из каких газет, прямиком в штрафные угодишь. Лейтенантика рыженького видал? В аккурат из СМЕРШа будет.

— Да мать их так, один хрен иде воевать, а вот покурим, — и потянулась голубоватой дымкой махра.

— Ух, вясна!

— Весна! Какое нынче, поди десятое…

— Да, пожалуй, так и будет.

— Неужели в атаку еще позапущают?

— Не твоего ума дело, надо, значит, запустют.

— Так уж темно.

Все разом вздохнули, помолчали, глядя на начинающее темнеть небо, на звезды, которые обозначались все явственней.

Прибежал запыхавшийся сержант:

— Отбой, ребятки, рой траншей, да корми вшей. Понятно?

— Да уж чего не понять, ясненько.

— Ну, слава Богу, может, завтра фрицы уйдуть.

— Уйдуть, на-кась тебе!

Солдаты ковыряли землю лопатками, а на их шевелящиеся тени уже поглядывала рыжая луна.

Тишина какая… Слышно, в обозе игогочут лошади.

Развернули скатки и плюхнулись на едва-едва пробившуюся траву.

— Ах ты, черт, рази война?

— Луна полная, а на ей пятна, вот ведь штука какая.

— Горят, горы…

— Будя брехать-то, горы…

— Ей же тебе крест, горы!

— Эх, милку бы сейчас за задницу держать да соловьев слухать, вот энто дело, а то лежи…

— Смотри, дырку просверлишь!

— Так я пузом кверху…

— Луну собьешь!

Захохотали. Долго, громко… На всю тишину.

— Да заткнетесь вы, что ли!

Затихли. И опять лишь голыми ветками шелестит лес.

Утром выкатилось такое раскаленное солнце, какое-то не майское, а прямо-таки июльское, на синем небе ослепительное солнце.

— Фрицы утопали!

— Врешь!

— Ей-Богу, утопали, разведка донесла, за сорок километров утопали и деревню бросили!

— Вот те на!..

Выстроились в колонну. Ржали лошади, трещали грузовики, а солнце, поднимаясь, припекало так, что можно было снять гимнастерку и шагать, подставляя спину горячим лучам. Можно было шагать, оставляя следы на влажной, парящей земле.

Прошли через Акуловку и пошли дальше, поднимаясь на пригорки и скатываясь в лощины.

— Шуточное дело дивизия, а? Глянь, как растянулась, как змея какая, завивается.

— Знамо, какая.

— Какая?

— Дак не видишь, серо-зеленая!

— Тьфу, дурак, черт!

— Эх, мать-перемать, закурить, что ли? — опять достал из нагрудного кармана немецкую листовку, скрутил самокрутку и затянулся крепко, глубоко.

— Ой, парень, попадешь к лейтенантику, где б тебя тады и видели!

— Увидишь, растудыт твою так!

— И увижу!

— А я вот у своей был…

— Когда был?

— В сорок втором, почитай, месяц дома, после гошпиталя.

— И что?

— Так моя говорила, что им фриц тоже листовки кидает.

— Ишь ты…

— Значит, так пишет, — чуть приостановился и, широко разевая беззубый рот, продекламировал:

Дамочки, дамочки

Не ройте ваши ямочки,

Приедут наши таночки,

Сровняют ваши ямочки.

— Это, значит, насчет рвов противотанковых.

— Эка, черти, сочиняють.

— Небось какой из наших…

— Да их, сочинителей, много!

— Чего?

— Тетеря ходячая, слухать надо!

Поднялись на пригорок, впереди километров пять низина.

— Ишь как растянулись.

— Глянь, глянь! Самолеты!

— Наши!

— Как крестики летят…

— Были б крестики, если б фрицы…

— Нонче фрицев помелют, нам и добивать не останется.

— Жди, не останется, на тебя, дурака, хватит.

Маленькие самолетики неспешно догоняли растянувшуюся дивизию.

— Летчиком ни за что б не пошел.

— А чего?

— Да не пошел бы, и все тут.

— Заставили, так пошел бы, а откажись — в расход, и все тут!

— Ну, коль в расход, так кто ж не пойдет, все пойдут!

— А вот знаешь, как заходят дивизию бомбить?

— Как?

— Да вот прямо со лба.

— Как — со лба? Идут, — заорал вдруг, — идут, на нас идут, ей же твою мать…

Навстречу колонне, развернувшись, шли самолеты.

— Так это ж наши…

— Сволочи, ракету сигналь…

— Ба-ба-ба-бах, — первая черная точка подняла в голове колонны столб земли, — ба-ба-бах.

Начали разбегаться, падая в канавы, согнувшись. По обе стороны дороги.

Сиганул в кювет и оказался по грудь в холодной весенней воде.

— У-у-ух, ух! — нырнул, вынырнул, посмотрел на дорогу, на горящие автомобили. Билась в повозке лошадь, из брюха рекой текла темная кровь.

— Пристрелить бы…

Черные столбы земли взметались в чистое небо. Выскочил из канавы и побежал к лесу. Метров пятьдесят…

— Мать их так! Успеть бы!

Впереди что-то тюкнуло и затихло на мгновение, а затем с огромной силой вдарило, брызнуло вверх огнем, осколками.

— Ничего, мать-перемать, жив!

И опять побежал по хлюпающей земле.

Второй раз заходят, гады… ракету… ракету…

И второй раз раздались взрывы один за другим, оглушительным барабанным боем.

Лесок рядом. Бежал по щиколотку в воде, по колено, по пояс. А лесок рядом — рукой подать. По грудь воды — поплыл, высоко выкидывая руки.

— Сейчас из пулеметов начнут, и в лесу не скрыться, ни листочка, в хвойник надо.

Выбрался и побежал, цепляясь за стволы.

А солнце припекало. Палило по-июльски жаркое солнце. И вот взлетели сигнальные ракеты. Самолеты как бы притихли, виновато покачивая крыльями, развернулись и, набрав высоту, улетели прочь. Скрылись.

Медленно собирались на дороге люди.

— Вот есть незадача…

— Сколько собралось?

— Да человек пятьсот есть.

— Давай закурим, — и вытянув листовку, скрутил козью ножку и глубоко затянулся.

1979

РАССВЕТ НАД МОСКВОЙ-РЕКОЙ

Раз в год он надевал свой свадебный костюм, который не пропил даже в самые отчаянные дни.

Распухшими, негнущимися пальцами застегивал маленькие пуговички на белой рубашке, повязывал тоненький сморщенный галстук.

Бывают такие курицы с длинной выщипанной шеей, торчащей из белого пуха грудки.

Он постарел. Мужики одного с ним возраста называли его папашей. Вечно небритый, худой, похожий на репинского Ивана, с вытаращенными, словно от натуги, глазами, стоял он около магазина, стараясь набрать на «красное». А к вечеру, возвращаясь домой, падал, не раздеваясь, в кровать для того, чтоб окунуться в черную жуть страха — в сон. Сны одолевали его, какие-то двойные, тройные сны, когда от одного ужаса просыпаешься в другой сон, еще более жуткий, в третий, а проснуться невозможно.

Но раз в год он, сквернословя, боролся с неподдающимися пуговицами. Раз в год, тридцатого мая, выторговывал он букет гвоздик или тюльпанов и, с неестественным достоинством трезвого алкоголика, направлялся к Кузьминскому кладбищу. И там, сидя на грубо сколоченной скамейке перед маленьким холмиком, о чем-то думал своими растекающимися мозгами.

Он сидел, пока не приходила теща, огромная женщина с черными злыми глазами, бегавшими под излетом мохнатых бровей. Он тряс ее руку и, не осмеливаясь заглянуть в глаза, смотрел на усы, которые год от года становились все гуще и пышнее, на ее рот, кривящийся неизменным вопросом:

— Как, пьешь еще?

И с подобострастием, с испугом, он отвечал, заискивая и чуть не прибавляя после слов «эс»:

— Пью, но помаленечку, скоро и вовсе брошу.

— Бросишь, как же! — сомневалась теща и принималась охаживать могилку — и цветы, его цветы, не выбрасывала, а аккуратно ставила в стеклянную баночку из-под «леча». И от этого опухшая от пьянства душа получала наслаждение неведомое, наивысшее, и слезы умиления подкатывали к его красным, кроличьим глазам.

Затем теща доставала из потертой сумки две новые кисточки, краску — черную и золотую — и при этом всегда спрашивала:

— Будешь красить али нет? А то я и сама справлюсь.

— Как же не буду, буду, обязательно буду, — торопился отвечать он, боясь, что и последнюю заботу отберут у него.

Солнце поднималось, принималось палить, а он с трудом, пыхтя, трясущимися руками водил кистью по могильной ограде. И вот она начинала блестеть отраженным солнцем в каждой своей стрелочке. Теща ровняла могилку, посыпала дорожку желтым песком, что-то бубня, не то напевая, не то творя какую-то неведомую молитву, и, когда видела, что он заканчивает, говорила:

— Да уж хватит, на цельный год постарался, иди умойся, что ли.

И он шел к трубе, из которой бил фонтан холодной чистой воды, и подставлял руки, шею, лицо; и было удивительно хорошо в этот весенний день, и хотелось ему остановить время, и казалось, что обретает он вновь силы — жить!