Теща давала ему белое полотенце, и он вытирался, вдыхая аромат чистого полотна, и голова кружилась, и мысли становились легкими и радужными.
— Ну вот, — говорила теща, — моей маленькой хорошо будет, — и от охватывающей ее скорби начинала потихоньку всхлипывать.
С час они сидели молча перед убранной могилкой, вздыхая и утирая слезы, пока теща не говорила:
— Пора…
Она давала ему пять рублей, которые он зажимал в кулаке, и его ладонь моментально потела, не то от стыда, не то от радости.
Так случилось и на сей раз. Он выходил с кладбища смущенный, растерянный, с пятеркой в потной ладони и с неясными мыслями о Добре, Любви, Смерти.
На Арбате около родного магазина стоял милицейский мотоцикл, на котором с чувством достоинства восседал незнакомый молоденький милиционер, мигая еще немного испуганными деревенски удивленными глазами.
Племя «алкашек» пряталось от него в соседнем подъезде.
Мотоцикл стоял, паренек сидел, мечтая о подвиге, о статье в газете, о медали «За отвагу», и, наконец очнувшись от одолевавших его видений, дернул педаль стартера: мотоцикл взвыл и умчался в трещины арбатских переулков.
И они начали гоношить. Коля Халява слетал в магазин и принес две «бормотухи», которые тут же в подъезде и заглотили, утираясь рукавами. И тут же выскочила какая-то крикливая баба и начала ругаться, грозить и замахиваться грязной тряпкой.
Потом гоношили на Кропоткинской, сшибив неполный трояк, потом попали на Ленивку, в единственный магазин, где еще продавали в розлив.
Уже ночью он проснулся у бассейна, на траве перед автостоянкой. Нащупал в кармане пиджака начатую бутылку и жадно припал к ней, трясясь, перхая, икая.
«Жигули», «москвичи», «волги» глядели на него разверстыми глазами, ослепляли его, освещали, и он — червь беззащитный, беспомощный — валялся перед ними, как на столе естествоиспытателя.
Пасть-радиатор открылась и, звякнув металлическими зубами, прошипела:
— Пить хотел бросить, сволочь! — и засмеялась.
Тоненький женский голос запел:
— Эти глаза напротив…
Он швырнул в жестяную пасть бутылку, и она звонко ударила по стальным зубам.
— Так тебе, — обрадовался он, — так тебе!
И бросился к автомобилю. Ударил ногой по отвратительной морде, по глазам, которые разлетались стеклянным бисером.
— Так тебе! — орал он.
И увидел сотни, тысячи подобных чудовищ, они верещали, стонали, выли, протягивали к нему длинные щупальца рук. И, обессилев, поняв, что не справиться ему со всеми, он побежал вниз, к набережной, вдоль Москвы-реки.
Они преследовали его, гнались за ним.
Он выскочил на Каменный мост и опять увидел чудовищные горящие глаза.
«Не надо было на мост, они окружили меня», — промелькнуло в голове.
Засвистели тормоза, чьи-то руки пытались ухватить его за пиджак, он упал, больно ударившись головой, но мгновенно вскочил, стряхнул навалившихся преследователей, вспрыгнул на парапет и, посмотрев вниз, нырнул в спасительную темень воды.
1977
ПАЛЕСТИНСКИЙ ЭТЮД
Рабби Акива стоит привязанный к столбу.
Рабби Акива стоит в одной повязке, скрученной большим узлом на бедре, влажной и алой от пота и крови.
Жгучее солнце Палестины остановилось в зените и беспощадно мучает тело старца. Скопище мух облепило его спину, исполосованную тончайшими сыромятными ремнями.
Вздулись темно-синие вены ног.
Рабби Акива стоит у Римского столба мучения и позора.
Запрокинута гордая голова рабби, и тонкий с горбинкой нос устремляется в белесое небо. Черные волосы рабби кольцами падают ему на плечи. Из уголков губ, окрашивая серебристую бороду в бурый цвет, стекает кровавая пена. И лишь в сливовых глазах рабби застыло безумие веры и борьбы.
Легион римлян охраняет Акиву. Легион язычников.
В коротких туниках стоят защитники нечестивой империи, переминаясь с ноги на ногу, лениво перебрасываясь словечками. Их мечи зловеще поблескивают, напоминая о резне и насилии, их круглые щиты изукрашены изображениями нечистых животных, чудовищ и дьяволов. Их бог — золотой телец, их душами владеют Аси и Асаэль. Все они порождение Лилит и ее товарок. Сделал Иегова Ад в шестьдесят раз больше Рая, ибо нечестивых в шестьдесят раз больше праведных.
Зашевелилась толпа иудеев, стоящая на коленях, согнанная на площадь — смотреть муки Акивы и других законоучителей, зашевелилась, зашелестела.
Из-за базилики показались колесницы и всадники.
— Руф! Руф! Руф! — прошипела толпа.
Проскакав стадию, кони остановились, раздувая ноздри, разгоряченные бешеным бегом. Из пышной квадриги ступил наместник Палестины, укротитель непокорных — Руф.
Руф подошел к лошадям, погладил их взмыленные морды и, повернувшись к рабби, сказал:
— Сегодня мы продолжим наши занятия, старец, сегодня мы будем изучать священную Тору, а нашим учителем решил стать твой лучший друг — Ханин.
Акива медленно приходит в себя. Медленно возвращается уплывшее сознание. Он видит Руфа в голубой тунике, в серебряном панцире. На толстой шее висит массивная золотая цепь, а на цепи сияет медальон с изображением императора.
Руф поглаживает свою рыжую бороду, Руф хлопает в ладони, Руф мигает подслеповатыми глазами.
На площади гарцует молодой жеребец. К его седлу на длинной веревке привязан рабби Ханин.
— Сейчас мы поджарим твоего законоучителя, чтоб он побойчее проповедовал, — смеется Руф и его воинство.
Акива закрывает глаза и шепчет слова молитвы:
— Слушай, Израиль, Иегова Бог твой, Бог единый!
— Всыпьте-ка ему двадцать ударов, чтоб не засыпал в середине дня да чтоб не пропустил ни единого слова из поучений мудрого Ханина, — слышит Акива свистящий, как плеть, голос Руфа и слышит треск лопнувшей кожи на своей спине.
«Солнце зашло, — думает Акива, — ночь, опять ночь… и как же получилось у Маккавеев? и почему не получилось у нас? у Симона?.. и опять язычники…»
Исчезает боль, растворяется.
Ранним субботним утром Акива и предводитель восстания Симон Бар-Кохба в синагоге. Медленно и торжественно входили иудеи в синагогу. Облачался каждый в шелковый талес, со священным трепетом целовал священную одежду и в молельной тишине усаживался на скамью.
У восточной стены большой деревянный помост, задрапированный пурпуром и шелком. Вся синагога нарядна и воинственна, лепные львы хищно оскалились, и орлы, казалось, готовы нарушить тишину и издать клекот победы.
— Вот она, наша школа, школа мужества, — шепчет рабби Акива молодому Симону.
Кантор окончил молитву, и Акива ведет Бар-Кохбу к почетному месту, ведет его к помосту и усаживает на возвышение.
Все встали.
Сам Акива сел по правую руку воина, а по левую сел рабби Ханин. Кантор благословил их, и юношеские голоса пропели:
— Аминь!
Достают свиток Торы и передают его Симону. Симон, прося разрешение, поворачивается к рабби Акиве, и тот утверждающе покачивает головой.
Тихо начинает Бар-Кохба. Но вот все уверенней и уверенней звучит его голос:
— Молодой лев Иуда. Хищничеством ты, мой сын, поднялся. Теперь он вытянулся, улегся, как лев и его львица. Кто спугнет его?
Медленно шевеля губами, повторяет рабби вслед за ним:
— Он привязывает к виноградной лозе осленка своего и к лозе лучшего виноградника осленка ослицы своей. Он моет в вине одежду свою и в крови гроздьев одеянье свое. Глаза его мрачны от вина, и белы зубы его от молока.
И любуется, любуется рабби силой и молодостью этого великана, его широкими плечами, его сильными руками.
«Истинно он — царь-мессия, — думает Акива, — сын Давидов, равный по силе Самсону, по мудрости — Соломону, по знанию военного искусства — Иисусу Навину».
Восхищенно внимает синагога полководцу и вождю, вождю всего иудейского народа и вспоминает каждый библейское предсказание: «Выступит звезда из рода Якова, и Эдом станет его наследием».
Ясно видит умудренный Акива, только ему, только Симону Бар-Кохбе покорится Рим. Вся Иудея сейчас в синагогах, вся Иудея взирает на своего избавителя, вся Иудея молит Бога о ниспослании удачи своим воинам. И удача с ними, гарнизоны Руфа бегут, восставшие заняли тысячу городов родной Иудеи, Галилеи, Самарии. Сирийский наместник Марцелл со своими легионерами не может ничего поделать — так велика сила народа, когда с ним Бог!
Четыреста тысяч воинов! И все, как один! Каждый ливанский кедр рукой вытащит, а сам Симон! Да он один тысячи стоит! Как он воскликнул:
— Боже, не помогай только врагам нашим: нам ты не должен помогать!
Ох, молодость, молодость! Резкая, гордая! Не таким ли ты сам был, Акива? Только когда ж это было? Давно, очень давно. Когда любил Рахель, когда решил посвятить себя науке и голодным, нищим, скитался по местам учений, когда посещал школу в Лидде, когда ездил в Рим к жестокому Домициану! Ах, как это было давно!
Рабби Акива открывает глаза и видит, как на востоке высоко в небо поднимает ветер тучи мелкого песка и крутит, кружит его. Видит рабби голубую тунику наместника Руфа, видит его довольное голубое лицо:
«Опять пришел Навоходоносор в Иерусалим и, как раньше, казнит сыновей на глазах отца», — думает рабби.
А посередине площади возвышается большое сосновое ложе. Яркая зелень веток режет взор. Плохо разгорается сырой костер, густой дым поднимается косым столбом, шипят и трещат сосновые ветви, и молодой римлянин усердно шевелит пикой в его поющем чреве.
Рабби Акива с трудом поворачивает голову, долго и трудно поворачивает голову рабби Акива и сквозь слезный туман видит: подводят к костру рабби Ханина, связывают ему руки и ноги, окутывают его тело свитками Торы, заворачивают, как женщину в плат. Кивает головой наместник Руф и четыре воина, раскачав, как тюк с ячменем, тело Ханина, отпускают, и летит, долго летит тело рабби и шлепается прямо в середину дымящегося ложа.
— Принесите-ка морские губки, — кричит Руф, — да накидайте их на этого учителя, а то он слишком быстро сгорит и мы не поймем всей сути его учения.