…Ты помнишь, как ты меня бил — нещадно, долго… Как ночами я дрожала в сарае, как вздрагивала при каждом шорохе… И все-таки я здесь, рядом. И муж сестры твой охранник. Муж твоей сестры. Тебе повезло. Тебе везет всю жизнь. И только раз… Второй раз… Коми…
Они вломились в дом, а ты, пьяный, спал на белой накрахмаленной простыне, не раздевшись, на белоснежном белье… Они пришли… Заплакали дети… И я, забившись в угол, молчала… Я ненавидела тебя…
А сейчас весна и я здесь. Я смотрю издали на твою сутулую фигуру… Я вижу только тебя…
А сколько я убегала. Сколько раз я уходила «в бега»… В мороз… За тысячу километров… Но ты находил меня и бил. Бил долго и нещадно…
Вот моя жизнь. Без угла… Вся жизнь — побег от тебя, и всю жизнь со мною ты. Кто меня создал?
Зачем я опять с тобой? Весна… Прошел год. И еще пройдет год, и пройдет еще два года… И будет цвести и зеленеть Коми… А потом побег — побег от тебя…
«За жену больше трех не дадут!» — говорил ты.
Скоро ты войдешь в арестантском одеянии и я накормлю тебя…
Тебе всегда везло… Муж сестры охраняет тебя… Он отпускает тебя ко мне, и я принимаю тебя… Зачем?
Весна! Еще три весны, и я буду смотреть на тебя — сгорбленного, сухого, с холодными глазами, в которых все останавливается, твоя жестокость и мой побег.
Мы сидели на верхних нарах. Мы играли в секу. Мы стряхивали пепел на голову Рогоносу. А в свободное время мы точили саблю. Из железного прута мы точили саблю. Каждый день мы захватывали кирпич и точили саблю.
Я сидел на верхних нарах и играл в секу. Я сбрасывал горячий пепел на голову Рогоносу. Рогонос вскочил, выдернул нашу недоточенную саблю, и я успел увернуться, и только самый ее кончик порвал мне щеку.
Я прыгнул на плечи Рогоноса и повалил его на холодный цементный пол.
Долго мы его били, из головы, изо рта, из ушей его пошла кровь. Дышал он прерывисто, с тяжким хрипом.
— Хватит, — сказал я. Мы бросили Рогоноса на нары, а сами забрались наверх и продолжали играть в секу, а пепел сбрасывали на пол.
Первый раз я украл в четырнадцать лет. Я украл целую машину зерна. Нас было шестеро детей и одна мать. Я был самый старший. Мы с матерью работали в колхозе не разгибая спины и пухли от голода. На Украине не было хлеба.
Мне было четырнадцать лет, я возил хлеб. Ночью с потушенными фарами я свернул к своему дому.
Но на следующий год опять был голод. Умерла мать и четверо детей — братьев моих и сестер. Нас осталось двое, мы шатались от голода. Я бросил пять трупов, я не схоронил их. У меня не было сил хоронить их. Я бежал. С маленькой сестренкой я прорвался сквозь кордоны, которые были поставлены, чтобы выловить меня. Я пришел в город.
Я выжил в городе. Я вырастил сестру мою.
Весна! У меня жена и дети, и муж моей сестры охраняет меня. Он паскуда! И сквозь гнилые зубы у него вечно течет слюна. Я убил бы его, но он муж моей сестры, он сторож мой!
А в поселке жена и дети. Я убил бы и ее! Но что-то мешает мне. Ее черные глаза смотрят так робко и виновато… Мне хочется убить ее, и в последний момент останавливаюсь я. И никуда не убежит она. Я найду ее! Это наша жизнь! И никогда я не смогу убить ее!
1972
ОСЕНЬ
— На посадку! — верещал аэропорт. Хрипел тысячью динамиков. Выл турбинами самолетов. Шелестел говором.
— Граждане пассажиры, вылетающие рейсом 896, просим вас пройти на посадку!
И он пошел.
Подкова металлоискателя загудела, и загорелась красная лампа.
Вместе с молоденьким милиционером он долго себя обыскивал. Вынимал из карманов странные вещи: обрывки веревок, куски ссохшейся колбасы, исчирканные клочки газет… Не найдя ничего металлического, он снял ремень с латунной пряжкой и вновь прошел через металлоискатель, и вновь зазвенел звонок и замигала красная лампочка.
Милиционер плюнул и махнул рукой: дескать, черт с тобой, иди, и пропустил к желтому аэрофлотовскому автобусу.
Пассажиров долго держали у трапа, и они суетились, прихлопывая, притопывая…
Он стоял последним, грустя и угнетаясь. У него болела голова, и он не любил летать, не любил этих флагманов, лайнеров, серебристых птиц.
Наконец пассажиров пропустили в салон, закрыли двери, и послышался нарастающий едкий гул. Он опустил солнцезащитную задвижку и закрыл глаза. Неясное чувство законченности — тоска овладела им.
Она была как маленький бронзовый Будда.
Она казалась маленьким божком: вот она сидит, сложив ноги аккуратной горкой, подняв правую руку застывшим благословлением. Лицо хитрое, скуластое, и блестят черные, ночные глаза.
Это Ангелы Востока,
Подставляют щеки солнцу!
Как это случилось? Как они оказались вместе? Почему не забыть этих блудных ночей? Этого маленького, дробного счастья? Как все было? И помолиться некому…
— Господи, — шептал он, — какие подвиги надо совершить? Чьи конюшни надо вычистить?
И гудели турбины, покачивался на неведомых волнах самолет.
Женщина рядом баюкала сына.
Похрапывал полный мужчина.
Все спали, откинув спинки мягких кресел, опустив безвольные руки. Все спали, утомленные долгим ожиданием, утренним морозом.
А ее лицо выступало из желтой мглы, выплывало, и что-то обрывалось, замирало от высоты и страха, от восторга… и уносилось вверх и падало вниз…
Он посмотрел в окно и увидел свое отражение, такое знакомое, такое ненужное, а за собственным лицом остановилось небо, спокойное, белесое небо, застывшее на огромной скорости.
«И жизнь, — думал он, — и жизнь мчится, мчится стремительно, и хочется крикнуть — и не услышат, и хочется остановиться — но невозможно, и приходится бежать, бежать на месте».
И тоскливо уезжать, и тоскливо оставаться.
И все чудовищней и безобразней становится суета.
Весь мир представил собой математическое выражение, и он один из знаков. И, найдя в знаменателе такой же, Великий Математик перечеркивает их, сокращая. И в минуту боли прилетает душа и оживает формула мира. И можно валяться на траве, срывать губами землянику, вдыхать запах ночной фиалки и удивляться единственному оставшемуся таинству.
Сидят души на небесной завалинке, покуривают, поругиваются и ждут, ждут, ждут… И вот настал черед и срывается одна, спешит, вселяется в человека, беспокоит его, и счастлива она безмерно.
Бледная женщина-мать, смущаясь, выпростала из-под блузки набухшую грудь и кормила комок тепла, свое продолжение, продолжение своего любимого…
«В этом ли смысл?» — думал он.
Его отцу было восемьдесят. Безумство любви и суета похоти оставили его. Он находился в великой равновесной точке между добром и злом, которую называют и равнодушием и мудростью. Его отец молчаливо наблюдал, не осуждая, не одобряя, подчиняя все спокойной простоте — необходимости жить.
Отступает книжная мудрость. Время сводит счеты с жизнью, и смерть сидит у изголовья, подсчитывая дебет и кредит.
Он вспомнил вчерашний день, пьяный и безумный. Он побежал ей звонить, попал в траншею и, не имея сил выбраться, сидел на дне и плакал.
Протрезвел, кое-как вылез и побрел в гостиницу, еле волоча ноги. Печальная особь мужского рода, потерявшая влечение к самкам своего вида.
Самолет летел на Восток, навстречу восходящему солнцу.
А из очарованной души появился тихий осенний дождь, хмурое небо… И это был год, месяц, день…
— Да, да, — кивал он головой, — будет, все еще будет, только не будет ее с китайскими глазами, не будет белой кафельной печи, и никто больше не коснется нежности, этой спутницы души, оставляющей единственное важное ощущение — печаль.
— Птица из отряда воробьиных? — услышал он.
— Что?
— Тут вопрос — птица из отряда воробьиных, для кроссворда, — спрашивал попутчик.
1977
ЗВЕЗДЫ(Пьеса в одном действии)
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
ЧЕЛОВЕК — по профессии токарь.
ДАМА — молодая красивая женщина, смуглая, черноволосая. ПОДРУГА — миловидная женщина, молодая, белокурая.
ИВ. ГАВРИЛОВИЧ — блюститель порядка.
Маленькая темная комнатка. Горит синим светом ночник. В дальнем углу видна постель. На постели, скрючившись, лежит человек. Тихо скрипнула дверь, и в комнате появилась дама, темная вуаль закрывает ее лицо, вся она легка и воздушна. Она подходит к большому буфету и замирает.
Человек на постели заворочался, потянулся и приподнял голову.
Человек. Кто там? Эй, кто там? Чегой-то ты здесь делаешь?
Настольная лампа разгорается: освещается комната.
Дама. Я попрошу тебя воды.
Человек. Как ты… вы… сюда попали? Дверь заперта на ключ…
Дама. Я прохожу сквозь любые двери, пусть вас это не волнует. Я хочу воды, будь так любезен.
Человек. Но как вы сюда попали, она ведь закрыта?..
Дама. Я просила воды.
Человек. Воды? Сейчас, сию минуту, я, собственно, оденусь. Отвернитесь, пожалуйста.
Дама отворачивается, человек быстро натягивает штаны и рубашку.
Человек. Готово, вы просили воды?
Дама. Я страшно утомлена. Пока до вас доберешься, а сейчас все дороги размыты, кругом грязь непролазная.
Человек. Зима такая ведь! А вы присаживайтесь, не обессудьте, обстановочку никак не приобрету, теперь все так дорого, вот и водка и та дорогая стала. У меня тут полбутылки осталось, на глоток, так сказать, может, выпьем?
Дама(садится за стол, откидывает вуаль). Мне о вас столько говорили и так просили к вам зайти, что я не устояла перед соблазном, и вот я у тебя!
Человек(роется под кроватью и достает водку). А что я, кто обо мне говорит, я токарь, на станке, значит, работаю. Глазами луп-луп, ручку туда-сюда. Грязный весь, потный. Ведь пока патрон отвертишь — упреешь.
Дама. Это не главное, главное — духовный мир человека, его миросозерцание, мировоззрение. А ваша духовная структура, несомненно, богата. Возьмем, к примеру, Данте — нищий, изгнанный из родной Флоренции, в затхлой каморке, но