А теперь пора было побеспокоиться о своем желудке, который начал недовольно урчать. Владимир Алексеевич спустился в столовую, хорошенько поел и решил отправиться домой. Вечером, а вернее ночью, опять предстоял обыск и задержание, бесконечное дело Пашуканиса тянуло за собой все новые и новые лица, и Просикову надоело допрашивать всех этих жиденьких научных работников из Института советского строительства и права.
Владимир Алексеевич сел в трамвай и покатил по Охотному ряду. Охотный ряд промелькнул весь запыленный, перестраиваемый. На месте Пятницкой церкви и маленьких двухэтажных домишек высилось новое здание, облицованное коричневым мрамором. Широкие полосы чисто вымытых окон хитро улыбались Просикову, утверждая в своей прохладной глубине большие светлые кабинеты с длинными столами, покрытыми дорогим сукном, юркими секретаршами, обязательно блондинками, молодыми серьезными людьми в очках и строгими начальниками типа Владимира Алексеевича. Трамвай немного постоял у новостройки и дернулся дальше к университету.
Просиков сошел на Арбатской площади и, проходя мимо комиссионного магазина, вспомнил о портсигаре, который болтался в кармане брюк.
— Сдам, — решил Просиков и бодро открыл дверь.
Лева давно уже научился различать клиента — по манере открывать дверь, по звуку шагов, по смущенному покашливанию. Он знал, что шатенка в сиреневом будет высматривать шубку; очки, печально подрагивающие на носу старого интеллигента, говорили ему о том, что переводы с немецкого стали оплачиваться еще хуже, и он вынужден снести в комиссионный последнюю память о любимой бабушке, а двадцатилетний хулиган, укравший позолоченные ложки, решил сводить свою подружку в ресторацию. Мудрый Лева знал о клиенте решительно все. И поэтому одного только взгляда хватило Леве, и он уже понял, каким грешком отмечен Владимир Алексеевич Просиков.
Работники следственных органов не были столь уж редкими гостями комиссионного магазина на Арбате. Они покупали шубейки и драгоценности для своих начинающих привыкать к особому положению жен и любовниц. Но что гораздо чаще, они сдавали бронзовые статуэтки, уникальные люстры, тащили бесчисленное множество картин. Лева Гольдман был стар, и он никогда не спрашивал, откуда у советских служащих столько фарфора и столового серебра.
Владимир Алексеевич подошел к маленькому столику и решительно протянул неопрятному узкогрудому еврею портсигар.
Как у каждого профессионала, у Владимира Алексеевича был свой, несколько отличный взгляд на окружающую его действительность, взгляд, на который наложила отпечаток его профессия.
Как механик смотрит на мир сквозь колесики механизма, как художник чувствует гармонию, как врач представляет ваш изъеденный болезнью организм, так и Владимир Алексеевич ясно видел всех в своем кабинете пытающимися сказать «товарищ», когда уже понятно, что надо говорить «гражданин».
За многие годы работы Просиков привык относиться к человеку как к подследственному. Будет ли запираться, гордо сядет на табурет, вызывающе посмотрит, либо заюлит, «подожмет хвост», преданно глядя в глаза. Придется ли его малость пристукнуть, чтоб он согласился дать первые показания, или потребуется нечто более утонченное.
И сейчас, глядя на этого щуплого еврейчика, он представил его у себя в кабинете, да так живо, что чуть было не спросил: «Фамилия, имя, отчество…»
Тем временем Лева сидел, уставившись на портсигар, и в его голове мелькали ожившие картинки прошлого. В памяти Левы жили не только люди; все вещи, прошедшие через его руки, он помнил, каждой чашке он мог назвать цену и сказать, кем она была куплена, кем продана, и, увидев портсигар, Лева сразу вспомнил, вспомнил Костю Мешлера, уверенного в себе врача, старого знакомого по харьковским пирушкам. Костика — любимца женщин и непревзойденного игрока в преферанс. Лева щелкнул замком и увидел на открывшейся крышке знакомую надпись. Он прекрасно помнил этот вечер, когда Костик хвастливо щелкал этим подарком пациентки и любовницы.
И как попал портсигар в руки следственного работника, Лева понял моментально, и что теперь с Костиком, представил себе отчетливо. Лева выписал квитанцию и, широко улыбаясь, передал ее Просикову.
— Заходите почаще, — сказал Лева, — я думаю, в течение этой недели мы портсигар продадим, такие вещи у нас в ходу.
Владимир Алексеевич поскрипел сапогами еще минут пять у картин, у прилавка с кольцами и браслетками, осмотрел молоденькую продавщицу и вышел на вечно шумный Арбат. Постоял у дверей магазина и, решив, что выспаться просто необходимо, солдатским шагом двинулся домой.
Кирилл Клементьевич был явно буржуазным элементом, проникнувшим в ряды партии. Он происходил из крупной помещичьей семьи, обладавшей в свое время чуть ли не миллионным состоянием. Детство его прошло под присмотром немецких бонн и французских гувернанток. Зиму он проводил в Москве, а на лето отправлялся на Оку, где почти у самого берега стоял добротный особняк с парком и садом.
Потом он окончил юридический факультет Московского университета, имел большую судебную практику, а в 1911 году в составе нескольких чиновников был командирован Министерством юстиции в Европу для ознакомления с новейшей уголовной техникой.
После революции Кирилл Клементьевич уезжать из России не захотел, он верил в ее светлое будущее, верил в великие возможности русского народа и, несмотря на уговоры многочисленной родни, остался.
— Покинуть страну в трудную минуту! — возмущался он. — Нет! Ни за что!
Долго ходил Кирилл Клементьевич без работы. За границу уже не выпускали, пришлось приторговывать роскошными остатками старого режима, сжечь в «буржуйке» все стулья и кресла, и все же одно время они с Анной Петровной и маленьким Коленькой голодали, сидя в нелепой холодной пятикомнатной квартире.
Крыленко встретил его на улице в полной жизненной растерянности и для начала устроил в Московский губернский суд, а потом, несмотря на происхождение и благодаря огромной работоспособности и ясности ума, Кирилл Клементьевич шел за своим покровителем по служебной лестнице и, защитив диссертацию, стал доцентом и начальником отдела. Вступил в партию, печатал статьи в крупнейших юридических журналах.
Сын вырос, почти выучился, женился, и вскоре можно было бы ожидать и внуков, и вот тут Кирилл Клементьевич почувствовал надвигающиеся перемены. Он правильно оценил обстановку после резолюции 1935 года, в которой прямо говорилось о небрежном отношении к вопросам партийной документации. Предполагалась новая, всеобъемлющая чистка.
Многие месяцы ожидал Кирилл Клементьевич ареста и каждый день, проведенный на свободе, почитал за недоразумение. Вокруг него забирали коллег. В стенах Института советского строительства и права пустели рабочие столы. Все знали — раз человек на работу не вышел, интересоваться судьбой не следует, и лишь одно беспокоило сотрудников: «Кто следущий?»
Оказался врагом народа его покровитель Крыленко, а Кирилл Клементьевич все продолжал ходить по Москве и удивляться. Иногда, правда, мелькала у него нелепая мысль: ведь в конце концов он ничего не сделал, не совершил и имеет право на свою маленькую долю радости и счастья, и он послушно вычеркивал из книг фамилии правых и левых, вырезал из общих фотографий их лица, верил, что промчится стороной, не заденет. И тут же сам усмехался нелепости чувства, покачивал лысой головой. Он был большим докой в вопросах советского права.
Но более всего он боялся не за себя, где-то даже свыкнувшись за последние несколько месяцев с тем, что он будет строить канал или добывать кайлом руду и что в его пятьдесят пять с пятьдесят восьмой более трех лет не вытянуть, он никак не мог представить себе, что же случится с Анной Петровной, с Коленькой, когда на них повесят ярлык жены и сына «врага народа».
«Это ведь конец всех Коленькиных планов», — думал он.
А сегодня ему двадцать три. Они с Аней и не заметили, как вырос и возмужал их Коленька. И вовсе он уже и не Коленька, а Николай Кириллович, студент последнего курса, дипломник.
Кирилл Клементьевич читал курсовые работы и с удовлетворением отметил, что в сыне есть талант, пусть небольшой пока, неокрепший, но как знать… Со временем из него что-нибудь получится путное, это точно.
Кирилл Клементьевич решил выбрать сыну подарок в книжном. Он зашел в Гизовский магазин на бывшей Тверской и увидел столб апельсинового цвета книг. Это был Киплинг. Подойдя к прилавку, Кирилл Клементьевич перелистал пахнущую столярным клеем «Маугли». Издание смело можно было назвать шикарным.
«С тех пор как свет стоит, всегда ненасытны бывают пасть шакала, глотка коршуна, рука обезьяны и глаз людей», — прочел он и пошел выбивать чек.
Нагрузившись вином, сыром, хлебом, огромной книгой, Кирилл Клементьевич пересек непривычно пустую Страстную площадь, посмотрел на печального Пушкина и по бульвару зашагал домой.
А на Гоголевском бульваре, под андреевским Гоголем, сидящим с накинутой на плечи шалью, ждал свою жену Николай. Он ждал свою возлюбленную, но ее не было. Марина, как всегда, опаздывала. Коля сидел на скамейке и любовался сверкающими медными львами, которые, выставив лапы, лениво разлеглись у фонарных столбов.
— «Передо мной явилась ты…» — напевал Коля, но Марина не являлась.
Но вот по каменным ступенькам застучали ее каблучки. «Иду, иду, — стучали они, — спешу!»
Коля взвился со скамейки и ринулся в объятья.
«Передо мной явилась ты!»
— Сегодня такой день! — проворковала Марина. — Я хочу подарить тебе такое…
— Не менее чем на всю жизнь!
— Да, да! На всю жизнь! Ты теперь моя собственность, и я могу дарить подарки по своему усмотрению. И потом, тебе все-таки двадцать три, ты вполне самостоятельный индивидуум и скоро напишешь диплом по своим грекам…
— И уеду на Крит искать старые, заплесневелые амфоры!
— Никуда ты не поедешь, а останешься на кафедре.
— Приговор окончательный, обжалованию не подлежит!
— Вот именно, не подлежит! А сейчас пойдем.