Кафе «Светлана», или Хроника текущих событий в маленьком рабочем поселке — страница 23 из 31

Импульсивный Шляпкин выскочил из-за руля и принялся сразу на нескольких языках восхищаться прелестями природы. Возликовал автомобильный магнитофон, ну хоть танцы устраивай, изящная шляпкинская жена так и поступила, изящно взмахивая ручками и перебирая ножками, прошлась в туре вроде бы и вальса, а вроде бы и другого танца, кокетливо строя глазки Алеше и Кропилеву одновременно.

— Мон ами, как у тебя здесь прекрасно, какой воздух! — выкрикивал Шляпкин, испытывая гордость за родную природу.

— Мужчины, купаться будете? — спросила тоненькая Олечка, грациозно трогая воду очаровательной ножкой.

— А как же! — удивлялся басом Шляпкин, — купаться, и только купаться, в каком-нибудь паршивом Мозамбике только об этаком и мечтаешь, даже мечтать не смеешь… А здесь — свобода!

А Кропилев мечтал, глядя на Олечку, мечтал о копировщице Наташе, скоро уж год, как она работает в его отделе. Она не хуже шляпкинской жены, и волосы так же разбросаны по плечам, и фигура, без лишнего, поокруглей, и грудь хороша… Хороша-то хороша, но взять с собой Наташу на столь торжественный прием Кропилев не решился из тактических соображений… Мало ли, а вдруг информация, да такая крамольная, дойдет до Николая Николаевича Бурдыги, а ведь тот особенно не скрывает, что желал бы видеть Кропилева мужем своей засидевшейся в девках дочки.

Они пили, загорали, купались, опять пили, опять купались и даже пели, вернее пытались петь, с трудом вспоминая отрывки своих студенческих песен. До захода солнца домовитый Алеша и Кропилев расставили палатки, конечно иностранные, конечно яркие, ничуть не похожие на маскировочные брезенты отечественного производства. Английские пледы валялись на траве обыкновенными подстилками. Горел костер, дымил шашлык, в реке охлаждались напитки.

Гости уплетали баранинку, рыбку красную и белую, запивали сухим винцом, заедали испанскими маслинами и — ничему не удивлялись. Кропилев-то думал, что они отметят, одобрят его старания, можно даже сказать рвение, но они словно бы и привыкли к такой еде, словно бы действительно жрали так каждый день. Провинциальная гордость его была уязвлена.

Вещал Шляпкин. Изрядно выпив и захмелев, он выпячивал волосатую грудь и говорил, перемежая родную русскую речь английскими и французскими словами. Защекин имел полное право не обращать на Шляпкина внимания и потому мирно дремал, а Кропилев изображал участливого слушателя.

— Конечно, города красивы! Лондон, Вена, Прага, конечно, Прага! Но Париж, Париж — это все! Лувр… Арка Карусель Персье, Тюильри, музей Оранжери, музей импрессионизма… Мы с Ольгой полтора года во Франции: это, я скажу вам, города, это, я скажу вам, страна! Давайте за Париж! Ей же Богу хочется, чтобы вы там побывали, давайте выпьем за Париж!

«Прям-таки хочешь, чтоб побывали в твоем Париже», — угрюмо подумал Кропилев, отчетливо ощутив разницу между доломитовым поселком и французской столицей, но стакан поднял, за Париж так за Париж…

Стрекотали кузнечики, плескали хвостами большие рыбины, Алеша Защекин, закутавшись в плед, лениво растянулся перед затухающим костром, Олечка задумчиво жевала травинку, а Шляпкин, не останавливаясь ни на минуту, выкладывал перед Кропилевым плоды европейского образования, он пер и пер, и остановить его было невозможно.

— Да, да, да! — талдычил пьяненький Шляпкин. — Полтора года Юг и Север: Лилль, Ницца, Марсель, Гавр, Кале, какие там пляжи… не поверишь… Средиземное море, Лионский залив, песок — золотой… Но ты, ты меня понять должен, только ты, Кропилев, меня поймешь, все надоедает, все в жизни надоедает, осторчете… осточертевает и только домой, домой к родным берегам… В Россию, к березкам, ей-Богу, к березкам, черт знает к чему, к очередям в магазине, наконец, и то тянет… К елкам, к речке вот такой, к женщинам а-ля рюсс, к нашей вечной суете. Ах, мон шер, Кропилев, мон ами…

И неожиданно речь разошедшегося Шляпкина перебил сухой, старческий кашель. Все даже вздрогнули от испуга и неожиданности постороннего звука. И, как это бывает, сразу же увидели в свете луны фигуру странного старца, сидящего по-восточному скрестив ноги, метрах в пяти от костра. Дед бился в неудержимом приступе. Наконец, он откашлялся, сплюнул и вытер рукавом длинного плаща свою реденькую бородку.

— Ты откуда, дед? — строго спросил очнувшийся Защекин.

— Дак коней стерегу, — охотно ответил старик, — ранее дак коров пас, когда народ держал ишшо, коров-то, а ныне не держит никто ни коров, ни коз, дак я коней нанялся сторожить.

— А коней кто держит? — продолжил Алеша.

— Как кто, — выпучился дед, — колхоз, колхозу без лошадей никак: и навоз возить, и бидоны на дорогу доставлять, дак и доярке на ферму попасть надо, все на лошади, и в поселок съездить, и тут не обойдешься, вона они у меня, — и дед указал корявым пальцем вниз по течению реки. И действительно, недалеко, мирно пощипывая траву, стояли кони, незамеченные за увлекательной речью Шляпкина.

— Как, дед, может, выпьешь чарку, — предложил Алеша, вспомнив почему-то название древнерусского сосуда.

— Это отчего ж не выпить, выпить, оно, конечно, можно, — ответил дед и, удивительно легко поднявшись, подошел к костру. В руке у него был предмет, оказавшийся складным японским зонтиком.

Защекин налил полстакана водки и протянул старику.

— Благодарствую, — сказал дед и, осмотревшись по сторонам, выпил, даже не поморщившись.

Кропилев протянул огурец:

— На, закуси.

Но дед аккуратно обтер огурец черными ладонями и застыл, так и не закусив.

— А что, еще выпьешь? — спросил Шляпкин.

— Можно и ишшо, я дак никогда не отказываюсь, сколь дадут, столь и выпиваю.

Защекин налил ему полстакана, и дед опять единым духом опрокинул водку в щербатый рот и полез в карман за махоркой.

— А сколько же вам лет? — вмешалась в мужское действо Ольга.

— У Бога дней много, семьдесят восьмой пошел на Троицу, девонька, — ласково взглянул он на нее, — старой, уже совсем старой стал.

— И все пьете?

— А дак и пью, сколь дадут, столь и пью. В молодости был охоч до энтого дела, счас не так. В двадцать лет я кувырком ходил, девонька. Дак и потом, где и не работал: и камень ковырял, и лесу напилил — избу до неба скласть можно. Рот нараспашку, язык на плечо, чего энтими руками и не делал… А то вам не помешаю ли? Дак счас пойду, — вдруг засуетился дед, — я вот коней стерегу, да рази это работа, я и пастух первоклассный, по этим местам двадцать лет проходил, любого молока сделать могу, хошь, вкусное, хошь, с горчинкой. Я здеся все лужки знаю, где чего растет. Это, я вам скажу, наука, да ишшо кака наука-то… Вот помру, никто знать не будет… Я-то что, вот коней стерегу, да слышу про Париж, да по-французски говорят, ну и подошел…

— А ты, дед, французский знаешь? — удивился Шляпкин.

— Дак как сказать, знать-то не знаю, забыл ужо все. Самые что ни на есть крохотки остались. Лет-то сколь прошло… Но ранее изъяснялси. — Дед приподнял голову, выставил острый кадык, развел руками и напрягаясь захрипел: — Мамзель, силь ву пли… и так далее, значить.

— Ну надо же! — сказала Ольга и приподняла одну бровь, что ей удавалось и очень шло.

— По этому поводу надо еще выпить, — предложил Шляпкин, а ну-ка, давайте все вместе за французского деда в русской глуши!

Кропилев подкинул сухих сучьев в костер, и в ярком, подрагивающем свете дед выпил и захрустел огурцом, уставив вылинявшие, слезящиеся глаза в огонь. Затем он все-таки ловко свернул козью ножку, и, взяв головешку, прикурил.

— И с какими же мамзелями ты, дед, объяснялся? — спросил Шляпкин.

— Дак пришлось, — ответил дед, обращаясь почему-то к Ольге, — пришлось, барышня, в жизни разное, и по Марселям и Парижам тож пришлось потаскаться, и в этом Кале ихнем тож сидел, и прочее…

— И давно это было? — вопросил Кропилев.

— Давно, сынок, ох, давно. С четырнадцатого году по Алжиру мыкалси, воевал, оливками питалси, да со всякими берберцами разговаривал, — дед выпустил клуб дыма и продолжил: — Табак у них хороший был, это да… И по пустыням я ходил, и по болотам, по ихним соляным, шаттами мы их звали. А потом в Марселе стояли, в Париже стояли, и где только не стояли! По бульварам на рысаках каталси и бисквитами их кормил, — засмеялся дед. — Знаешь, что такое бисквит, — кивнул он Ольге и, не дожидаясь ответа, продолжил: — Пироженно такое. Мне они говорят: оставайси, куды прешь, этакая детина, в России война, революция идет, время совсем смутенное… Это баба мне говорит, была у меня там, по молодости лет, оно ж без бабы никуда, французская, ладная такая была, лицо круглое, как луна, а сама умная… Я ее Колькой звал, это по-ихнему значит Николь… Хорошо мы с ней жили, душа в душу, я по-ихнему балаболить научилси, везде меня понимали… А тут самый раз революция закончилась, потом война закончилась, сидел я, сидел, чую, не могу, тянет назад, домой да домой, прям тоска напала… по ночам веник березовый снился и банька, и как меня ни уговаривали, плюнул на все и поехал до дому…

— И что же? — спросил Шляпкин.

— Дак чего, оно ничего, добралси, а через несколько лет загрубление вышло… Посадили меня и тож на корабль, и тож по-французски назывался Жорезом, это ихний вождь такой, да повезли на Север, в Певек, а там известно что, хоть каменный ураган будь, а на работу иди, вот такие в жизни березки у меня и вышли…

ЧТО ПРОИСХОДИТ ИЗ ТОГО, КОГДА МУЧЕНИЯ ПОБЕЖДАЮТ СТРАДАНИЯ, И ЧТО ПРОИСХОДИТ ИЗ ТОГО, КОГДА СТРАДАНИЯ ПОБЕЖДАЮТ МУЧЕНИЯ

Голубю Гошке, скакавшему на одной ноге по причине врожденного уродства, очень повезло. В восемь часов утра у кафе «Светлана» появился все еще полупьяный сантехник — двадцатитрехлетний Вова Карасев. Сантехник недавно вернулся из армии, где служил в десантных войсках и совершил тридцать восемь прыжков с парашютом. Вова увидел голубя Гошку и кинул ему горсть жареных семечек. Голубь, подпрыгивая и взмахивая крыльями, увлеченно принялся их клевать, а Вова, уважающий теперь каждую птицу за причастность к полету, сумрачно на него поглядывал.