— А дети как? — спросил Паша.
— А как, да никак. Вот дочуре два года! Говорят, пить нельзя, когда носишь, мол, дети на лягву похожи… враки все… вот кукишу им… Валька, черт, как пил… а дочка загляденье… вся в мужика мово… красавица…
Люська плеснула себе полстакана и предложила Паше, но тот от «Имбирной» отказался, она долила свой стакан и робко попросила:
— Ну тогда пивком угости… запить…
Паша налил пиво в банку из-под кабачковой икры, и Люська с благодарностью на него посмотрела.
Выпив, она встала и, покачиваясь, подошла к окну, сплюнула в форточку, смачно, умело, по-мужски, и вытерлась рукавом брезентовой куртки.
Она стояла такая жалкая, малорослая, худосочная — с плоским лицом, которое оставляло впечатление прыщавого блина…
— Еще кавалер у меня был, с полгода прожил, — продолжила Люська, — я ему два костюма купила, а он, сука, уехал в свою Белоруссию и письма мне оттудова: дескать, мама жениться не велит, а костюмы ты мне посылкой вышли. Хрен ему! Я те костюмы зараз продала.
Она стояла у окна, глаза ее заволакивало пленкой, как у засыпающей птицы, веки начали закрываться…
— Спать хочется, — сказала она заплетающимся языком, — и еще чегой-то хочется, а она блядью меня называет, — и Люська погрозила кому-то маленьким кулачком, — я ей хлебало расцарапаю, сволочи…
Люська оторвалась от подоконника и, осторожно ступая, добралась до двери, открыла ее и, зацепившись за порожек, с грохотом рухнула на пол поперек коридора. Люська спала.
Паша почесал в затылке и пошел будить шофера Лешу, работавшего в ночную смену.
Леша долго тер глаза, соображал и, наконец осмыслив дело, сказал:
— Долбеноть! — и чертыхая все на чем свет стоит, надел брюки и двинулся за Пашей. Недолго думая, он сгреб маленькую Люську в охапку, перекинул через плечо и вынес на улицу.
Там он бросил ее в кучу мусора, ругнулся и заторопился досыпать.
— Не надо бы так, — сказал Паша.
— Не рви сердце, — кратко ответил Леша, — нормуль! Она всегда здесь отдыхает.
Паша с неожиданным сожалением смотрел на эту двадцатитрехлетнюю девицу, а она бесстыдно посапывала, вздыхая, причмокивая, шевеля узкими губами, словно продолжая обвинительную речь. Юбка задралась, обнажив ноги, покрытые желтым пушком маленьких волос, и большие зеленые мухи уже ползали по ее некрасивому лицу.
Командированный Паша Фурсов, просидевший в этом обшарпанном городке почти месяц, покидал его с радостью. Доломитовый завод надоел ему своей пылью, а грохот компрессорных установок, которые он налаживал, все еще гудел в его оттопыренных ушах.
Паша сидел в пустой зале вокзала и курил. Было восемь часов утра, и через полчаса согласно расписанию должен был появиться местный поезд, который довезет его до ультрасовременной магистрали с бетонными шпалами и сверхскоростными локомотивами.
Фурсов вышел на воздух и устроился на перильцах маленького крылечка. Откуда-то появилась серебристая кошка и, кротко мурлыкнув, потерлась о Пашин ботинок. Паша погладил ее по пушистому боку и стыдливо развел руками — ничего съедобного он не припас. Кошка обиделась и, выгнув спину, спрыгнула в высокую траву.
Солнце светило ярко и чисто.
В старинных торговых рядах мелькали бабы. Рынок готовился к утренней распродаже.
«Когда-то эти ряды знали лучшие времена, — подумал Паша. — Сюда приезжали на ярмарку, торговали, покупали, смотрели на диковинные представления развеселых балаганов. Чего только не было на этих ярмарках, — продолжал фантазировать он, — и англицкие сукна, и сахарные головы, и заморские апельсины, и коровы, и кони, и ситцы… А теперь — несколько баб с огурцами да картошкой…»
Вот от церкви, с Поклонной горы, мимо маленького гипсового памятника, протянувшего гипсовую ручку к дремучему лесу, мимо кафе «Светлана», мимо бетонной доски с испуганными лицами передовиков, скрипя колесами, тащится старая кляча Дуська, ведомая под уздцы Мелей Брюхановым.
Меля с утра выпил два флакона дешевого одеколона по сорок семь копеек и находится в привычно веселом расположении духа.
Меля подъехал к вокзалу и рявкнул что есть мочи:
— Тпрррууу, окаянная…
Дуська послушно остановилась и опустила голову.
— Доброго здоровьечка, — сказал Меля.
— Привет, — ответил Паша.
— Никак уезжать собрались?
— Да вот, собрался…
— Ну, ну, — закивал Меля головой в знак одобрения, — значит, Москве от нас поклон, — и он помахал единственной рукой.
— Передам, — сказал Паша.
— Холодно чегой-то по утрам, — продолжил беседу Меля, — закурить не найдется?
— Найдется, — Паша достал «беломорину» и протянул ее Меле.
— Ишь пшаничные, — уважительно отозвался Меля и, лихо чиркнув спичкой о коробок, прикурил.
— Тебе вторая рука не нужна, — восхитился Паша.
— Так я одной ловоше справляюсь, — засмеялся Меля, — я знал, что одноруким буду, так с пупку привыкал.
— Чего это от тебя, как от парфюмерного ларька прет? — спросил Паша.
— Так похмелился небось, а то внутри гниет, так я декалоном, чтоб не так в нос шибало.
— На водку не хватает?
— Э-э-э, милок, — протянул Меля, — вот ты у нас с месяц прожил, а не знаешь, что Меле Брюханову сколь денег ни плати, а ему на водку один бес не хватит.
— Подожди, — сказал Фурсов и зашел в вокзал. Вышел он с полной фляжкой водки: — На вот, глотни.
Меля обтер рукавом губы, свернул пробочку, приложился к горлышку и пару раз крупно хлебнул.
— Теперича ты давай, — передал он флягу Паше. Паша тоже немного хлебнул. — Во, и огурчик есть, — сказал Меля и достал из кармана разломанный пополам соленый огурец.
— Ты что ж, всегда с закуской ходишь? — улыбнулся Фурсов.
— Да ведь оно как придется, а то и запихнуть в горло не могу без закуски, инда так в грудине защемить, что и кисель не пролазить.
На повороте показался старенький паровоз с несколькими вагончиками. Паровоз попыхтел и остановился у дощатого настила, представляющего платформу. В это же время из-за торговых рядов выкатили три армейских автомобиля-фургона с решеточками на маленьких окнах. Машины развернулись и задком подали к вагонам. Тут Паша углядел, что один из вагонов имел такие же решетки.
— Почти каждый день возют, — сказал Меля.
Из вагона выскочили крепкие солдатики, держа на поводках сытых овчарок, за ними выскочили солдаты с автоматами. Быстро и обученно они построили от вагона до машин узенький коридорчик.
И тогда из тамбура потянулась цепочка серых людей. Головы у них были бриты. Люди медленно шли, держа руки за спиной, и удивленно глядели в синее небо.
— Теперича их туда повезут, — сказал Меля и мотнул обрубком левой руки на дремучий лес, — там у них лагерь.
— Не доводилось там бывать?
— Я смирный, меня не за что…
— За что, всегда найдут.
— Упаси Господь! — испугался Меля.
Фурсов достал начатую фляжку и протянул Меле:
— Давай еще по глотку.
— Это можно, — обрадовался Меля, — чего, чего, а это можно, вреда не будет, — и он припал к горлышку.
— Box, лихо мое, — прохрипел, отрываясь, Меля, — вох крепоша.
Серую цепочку зеков замкнули в машинах, и машины, урча, помчались по Коммунистическому проспекту.
— Людей хуже собак повезли, — сказал Фурсов.
— Да нынче им одна цена, тут вот в Москве мальцам по десять лет дали за утку, — вставил Меля.
— За какую утку?
— Так голову утке в пруду отвертели.
— Не утке, а лебедю.
— А какая разница, утка, лебедь — все птица. Сами-то сворой приезжають. У меня крестный егерем в заповеднике, я знаю. Нам ни-ни, ружо в руки взять нельзя, а сами, как не возлюжаются. Васька только и успевает уток прикармливать да крылья им обрезать. А вони на стульцах сидят — бах, бах. Лосей одних поубивали, страсть! Так он говорил, даже печенки не дали.
Паша Фурсов приложился к фляге, но она была пуста.
— Слушай, Меля, у тебя продавщица в магазине знакомая? — спросил Паша, глядя на часы.
— Мне здеся все знакомые, — гордо ответил Меля.
— А бутылку она тебе даст?
— Нонче Ольга, по-моему, — задумался Меля, — точно, Ольга, она даст.
— Давай еще одну раздавим, я плачу.
Паша кинул портфель в телегу. Меля хлестанул Дуську, и они потащились. Паша лежал на сене, дышал его теплым запахом, и ему стало удивительно хорошо от этого редкого общения с естеством.
— Пшла, толстозадая, — ругался Меля и хлестанул Дуську ивовым прутом, но та, привыкшая к своему нетрезвому хозяину, равнодушно шла, вздымая рыжие меха боков.
Эта осень принесла Куськину одни только огорчения. Мало-помалу, тихим сапом, а Каська прибрала его, что называется, к рукам. Вследствие этого пить он стал значительно меньше, что незамедлительно отразилось на его здоровье.
Как и водится в таких случаях, Куськин принялся болеть.
Поначалу у него заболела спина, и после долгих выяснений, после утренних посещений поликлиники с теплой чекушечкой мочи, ему определили нефрит и пить запретили строго-настрого.
— А я и не пью, — сказал Куськин.
— И не пей, — ответила ему строгая врачиха.
Но на этом дело не кончилось. У Куськина рези в желудке, и ему поставили диагноз — гастрит, и пить опять запретили строго-настрого.
Куськин стал хиреть.
Рыжие волосы его поблекли, глаза потухли, а на лицо он совсем спал.
И так бы продолжалось до скоропостижной и безвременной кончины, как говорил электрик Палочкин, если б не случай, помогший Куськину стать тем самым Куськиным, каким его привыкла видеть трудящаяся масса доломитового завода.
В ночь на пятое ноября, перед самыми что ни на есть великими праздниками, едва Куськин заснул, как кольнуло его в правый бок, да так кольнуло, что отлепился он от блаженно посапывающей Каськи и с ревом заметался по ковровой дорожке.
Каська вскочила, испуганная и сонная, и, возопив:
— Батюшки светы! — накинула на ночную рубашку пальто и умчалась к соседям звонить в больницу.