— Никак в Бога веруете? — спросил Вадим Петрович, кивнув на угол, заставленный иконами. — Целый иконостас.
— Верую, — ответил Андрей и повел плечами, словно защищаясь от презрительного голоса Вадима Петровича.
«Все-таки я узнал тайну этого жука», — с удовольствием подумал Вадим Петрович. Как-то сразу стало легче и спокойнее. От Свирского, дескать, ничего не утаишь, он всех насквозь видит, он и раньше именно об этом и догадывался, а теперь лишь получил подтверждение своим мыслям. И Вадим Петрович принялся рассматривать иконы. Блестели золоченые оклады, покачивалась маленькая лампадка перед ликом угодника.
— Ну так что ж, ваше право, так сказать, свобода вероисповедания, — сказал он медленно, сохраняя достоинство.
Ольге тридцать лет. Большой пук русых волос подвязан платком. Темные, чуть раскосые глаза. Она принесла таз теплой воды, и Вадим Петрович привычно тщательно вымыл руки. Он подошел к тюфяку, на котором, раскинувшись, лежал тонкий ребенок, лицом напоминающий мать. У него был сильный жар, временами он терял сознание, хрипел, и в уголках рта выступала белая пена.
Вадим Петрович достал свою ложку и с трудом раскрыл ему рот. Все горло ребенка покрывала тонкая желтоватая пленка — это был дифтерит.
— Фибриозный экссудат, — сказал Свирский.
— Чего? — переспросила взволнованная Ольга.
— Дифтерит, вот что! — сказал Свирский. — Да-с, милая, дифтерит! Где-то он подцепил эту заразу, очень заразительная штука, болеют преимущественно дети. Микроорганизм в виде очень маленькой палочки развивается на слизистой оболочке горла, — начал он, вспоминая лекции по инфекционным заболеваниям старорежимного профессора Белужинского, — что приводит к воспалению с образованием вот этой желтоватой пленки, — и он опять открыл ребенку рот и показал им на горле сына желтую слизь, — которая называется фибриозный экссудат, что в переводе с латинского — волокнистое выделение.
Вадиму Петровичу захотелось поразить их глубиной познания, отделить от себя невежественного богомола Старцева и заинтересовать Ольгу, такую взволнованную, внимающую его речам и ждущую успокоения.
— Что же теперь делать? — спросил Андрей.
— Необходима сулема или полуторахлористое железо, — сказал Свирский и зачем-то добавил: — А иконы тут не помогут.
Андрей промолчал, но черные его глаза, и так всегда неприветливые, стали вовсе мрачными.
— Ну, положим, сулема у меня есть, — продолжал Вадим Петрович, — а вата у вас найдется?
— Найдется, найдется — закивала головой Ольга.
— Так вы поднимитесь ко мне, я вам, так сказать, из собственных запасов выдам все необходимое, — и Свирский взглянул на Ольгу. Она была хороша, так хороша, что он прямо сейчас, сию минуту готов был разделить с ней ложе.
Ее глаза испуганно и моляще смотрели на Вадима Петровича, руки в смятении перебирали простенький передник, и она, казалось, была готова подчиниться любому его желанию.
Вадим Петрович встал, осмотрел комнату, зачем-то запоминая где что: комод, стол, расшатанные стулья, занавески из полного темного материала, чтоб лампадку не видно было, кровать. И здесь она спит с этим! О, Боже!
— Значит, вы ко мне зайдете, — сказал он, обращаясь к Ольге, — думаю, что все обойдется благополучно, госпитализации не потребуется, не волнуйтесь, у него легкая, так называемая катаральная, форма, она легко поддается лечению.
Свирский поднялся к себе, достал аптечные весы, вывесил пятьсот миллиграммов бесцветной двухлористой ртути и принялся ее растворять.
Через некоторое время в дверь постучалась Ольга.
Вадим Петрович усадил ее в мягкое кресло и, потряхивая бутылочкой и прохаживаясь по комнате, сказал:
— Вот так-с, милая Ольга, как вас по батюшке?
— Ивановна, — отвечала она, рассеянно наблюдая за его движениями.
— Вот так-с, милая Ольга Ивановна, в наше время это излечимо и даже безо всяких осложнений, не то, что раньше, в период нашего темного прошлого, — и, встряхнув еще раз бутылку с сулемой, подал ее Ольге.
— Вот так-с, милая, — он смотрел на нее с явным желанием, — намотаете на палочку ватки и будете смазывать ребенку горло через каждые два часа, это уже готовый раствор, один к тысяче, самое спасительное средство.
Она встала и почти коснулась грудью Вадима Петровича, ее глаза благодарили его, смотрели на него с восхищением и любовью. Свирский, повинуясь страстному желанию, положил руку ей на талию и, смягчая движение, сказал каким-то не своим, утробным голосом:
— А тем временем я достану сыворотки…
— Нет, нет, — быстро заговорила она, — премного благодарны и так…
— Достану, достану, обязательно достану, — упрямо повторял Вадим Петрович, и его рука скользнула по ее спине.
Ольга стояла как завороженная и никак не могла сбросить накатившее оцепенение, что-то сковывало ее, мешало шевельнуться, двинуться.
— Нет, нет, не надо, — говорила она, ее голос звучал так же хрипло, как утонувший в желании голос Свирского.
— Идем, — и Вадим Петрович повлек ее в комнату, служившую ему спальней.
Она шла, повинуясь силе его руки, опираясь на нее всей тяжестью тела, сопротивляясь этой тяжестью, такому внезапному нападению.
Только в постели, опомнившись, полностью осознав происходящее, она резко сжала ноги и умоляюще захрипела:
— Не надо, доктор, не надо! Там же Андрей! Сын! — слезы неудержанно выкатились из глаз, и тело забилось, затряслось в лихорадке.
— Молчи, сука! — выругался Вадим Петрович. Он овладел ею насильно, без чувства удовлетворения, без сладостного ощущения своей силы.
Ольга оделась, взяла сулему и исчезла, не проронив ни звука. А Вадим Петрович лежал на кровати обиженный и злой. Злой на себя, на всех на свете и, конечно, на эту паршивую девку, которая не утолила даже самой малой его страсти.
Вадим Петрович встал, согрел в колбе чай, но успокоение не пришло. Злость возрастала, кипела, бурлила у самого горла, казалось, что сам он заразился дифтеритом, хотелось откашляться, сплюнуть, но пленка злости мешала ему, не давала вздохнуть, давила на грудь.
Он подошел к окну, отодвинул занавеску, и прикосновение к ней напомнило грубое белье Ольги.
Он представил две темные машины. Он слышал крики Ольги, глухой голос Андрея. Он с удовольствием наблюдал, как запихивали их в черные короба, как Ольга, умоляюще сложив руки, обращалась к нему, молила о помощи, а он, всесильный, могущественный, одним лишь кивком головы мог покарать, а мог и помиловать.
И он карал. Он возвышался посередине двора, а она ползала у его ног, просила прощенья. Сам Старцев стоял перед ним, держа руки «по швам» и низко опустив голову, обвиняя себя. В чем? — этого Вадим Петрович четко сформулировать не мог, но он был виновен, это Свирский знал точно, и тогда Вадим Петрович и его поставил на колени и заставил ползать по осенней грязи двора.
Он представил себе яркие газетные шапки: «Конец религиозному фанатизму», «Изуверы наказаны», «Наш враг — религия, убей врага!».
«Вечерний выпуск, — кричали разносчики газет, — вечерний выпуск! Свирский разоблачил банду изуверов!»
И конечно, везде портреты Вадима Петровича, скромного медицинского работника, оказавшего неоценимую услугу государству.
Вадим Петрович был уже в зале суда.
«Встать, суд идет!» — услышал он.
Увидел Старцевых и их сообщников, в числе которых с удовлетворением заметил нескольких сотрудников, увидел себя, подошедшего к микрофону, готовящегося произнести красочную речь.
Свирский — свидетель обвинения!
И конечно, орден, вручаемый самим Михаилом Ивановичем.
Он даже почувствовал шевеление рубашки на груди и услышал медленные шажки всесоюзного старосты.
Трудно, очень трудно было удержать Вадима Петровича от исполнения гражданского долга. Щеки его покрыл румянец, глаза блистали, а его умственному взору рисовались картинки одна величественней другой. Вадим Петрович зажег лампу, сел за письменный стол, достал аккуратную чернильницу «непроливайку», попробовал перо и, выдернув чистый лист из школьной тетради, написал:
«Следователю Сокольнического районного отдела ГПУ
тов. Синявину Б. Т.
Довожу до Вашего сведения, что в доме № 8, кв. № 2, по 7-му Сокольническому проезду, проживающие согласно прописке Старцев Андрей Иванович и его жена Старцева Ольга Ивановна являются злонамеренными врагами Советской власти.
Будучи верующими, распространяют заразу религиозности на окружающих, содержат дома предметы религиозного культа и совершают соответствующие обряды.
Кроме вышеуказанного Старцевы содержат дома больного дифтеритом сына, отказываясь обращаться в советские медицинские органы, уповая на излечение сына божьей милостью и создавая тем самым опасность распространения крайне заразного заболевания.
Секретный сотрудник органов ГПУ № 346».
1975
АНГЕЛ
Гость сидел уже подшофе, и старый, видавший виды обеденный стол, освещенный лампой террасы, был полон недоеденного беспорядка.
Но летний стол красив в любом виде.
Лук, петрушка, сельдерей, укроп, редиска — яркие краски личного огородничества, жаркое с молодой картошкой — нехитрая еда изысканного вкуса.
Кузьма Иннокентьевич, друг дома, объемный человек с короткими шустрыми ручками, искренне восхищался прелестями дачи, обильным ужином, теплой прохладой ветерка, спокойной неторопливостью субботнего вечера.
Хозяйка носилась от керосинок к столу и от стола к керосинкам, а хозяин, щуплый, седенький Виктор Павлович, потихоньку клевал носом под мягкий говорок приятеля. Они изрядно выпили, и теперь Кузьма Иннокентьевич предавался воспоминаниям:
— На Сахалине хорошо! Рыба — любая, икра — ложками! Японцы — копченые, я так и звал их — копченые. Вежливый народишко. Бежит, например, в баню голый, сорок градусов мороз, а я его угляжу и кричу: «Привет такой-сякой-разэтакий, подойди ко мне!» Он обязательно подбежит, кланяется, «здлавствуйте» говорит. Я в шубе, он в простыне. Я ему: мол, как жизнь, как дети твои, такой-сякой-разэтакий, а он: «Оцень холосо». Синий весь на морозе, но ни за что не отойдет. Я с ним двадцать минут толкую об том, об этом, час говорю — он только кланяется, «оцень холосо», и все тут. Древняя культура! — смеется Кузьма Иннокентьевич, мочится под куст крыжовника. — Да, брат, древняя культура, это тебе не советский человек, советский пошлет тебя куда подальше в первую секунду.