рашний мальчишка, с неба звёзд не хватавший, сегодня заведовать кафедрой онкологии?! Вот так. У него дядя – «овощной король». «Бабло рулит» – грубое словосочетание, тем не менее точно отражающее ситуацию продвижений в современной науке. О, не только в ней, конечно же! Но и в ней. Что особенно страшно, когда речь идёт о науке именно медицинской. Нет-нет, отнюдь не все протекционисты бездарны и ленивы. «Ведь есть у тузов молодцы – сыновья. Да-да, я всё знаю, я сам, брат, из этих. Но в песне не понял ты, увы… ничего». Рулит бабло. Потому что при старом заведующем не было на базе такого современного оборудования, поскольку стоит оно столько, что ни в сказке сказать, ни пером отечественного бюджета не прописать. А при новом – есть. Подарили. От организации аграрной организации минздравовской. И с куда меньшим скрипом, чем обычно. Да и мало ли кто вчера мальчиком был? Сегодня – дядька как дядька. Щёки, пузо, докторская диссертация – всё на месте. Слова умные выучил не хуже других. Времена меняются, и с ними меняются кадры. Картина маслом от мастера всем известного направления «Сон рыбы о собственной экстраполяции».
Огромная единая кафедра А&Г, на которой к моменту описываемых событий было невероятное количество неопрофессоров, свежеиспечённых доцентов, легион юных ассистентов и мириады аспирантов, неповоротливо захлёбывалась, заваленная непомерно разросшейся командой и прочим балластом по самую верхнюю палубу. Зато с капитанского мостика одинаково сиятельно улыбался пассажирам, розе ветров и даже глубоководному планктону вечно молодой, вечно красивый, вечно коммуникабельный рубаха-парень, обаятельный и обворожительный заведующий. Доктор наук, профессор, заслуженный деятель науки и техники, почётный изобретатель и лауреат государственных и международных премий. Он же – ректор, он же – действительный член пары-тройки отечественных академий и почётный член с пяток-другой академий заграничных. Алексей Николаевич Безымянный. Вдохновитель, революционер, зачинатель научных школ и создатель клинических баз, организатор медицины и философ-энциклопедист-фундаменталист-гуманист. Quod non est paululum dicere.[2] И прочая и прочая и прочая вечная слава, непреходящие восторги, восхищения на грани экстаза, затаённые томления, слёзы эйфории, закатанные в благоговеющие черепа и воздетые к небесам исполненные благодарности очи. Не человек, а сплошной толстый пласт сладкого мармелада. И не дай бог куснуть чуть глубже и почувствовать вкус начинки этого матёрого манипулятора, именуемого простецки-уважительно: ШЕФ.
И ещё раз с уважительным придыханием: ШЕФ!
Школы его были дутые, научные заслуги – липовые, доброта – показушная, а знания – поверхностные. Но он был априори неоспоримо и безусловно гениален. Это даже не обсуждается.
Профессорско-преподавательский состав
Ректор медицинской академии, заведующий кафедрой А&Г, академик Алексей Николаевич Безымянный
Мефистофель
Да, странно этот эскулап
Справляет вам повинность божью,
И чем он сыт, никто не знает тоже.
Он рвётся в бой, и любит брать преграды,
И видит цель, манящую вдали,
И требует у неба звёзд в награду
И лучших наслаждений у земли,
И век ему с душой не будет сладу,
К чему бы поиски ни привели.
Шеф (Anamnesis vitae)
Алексей Николаевич Безымянный родился в 1947 году в деревне Чугунки Навозного района Нечернозёмной области. В 1971 году окончил лечебный факультет Самого Престижного медицинского института имени Основоположника Очередной Основы. Работал сиюминутным старшим лаборантом, быстро проходящим ассистентом, юным доцентом, молодым профессором. С 1986 года заведует Кафедрой А&Г Самого Престижного медицинского института имени ООО (ныне – Академии того же имени).
По состоянию на июнь 2009 года, А.Н. Безымянный – Член Президиума АМН РФ и Большой Член Международной академии имени Будды. Глава не особо, признаться честно, проблемной комиссии «А&Г» МЗ и АМН РФ. Межведомственный член и координирующий член совета АМН и МЗ РФ по фундаментальным и прикладным проблемам медицинской эзотерики, астральной генетики и межзвёздных исследований перинатальных матриц, основатель и директор НИИПИЗДУН (Научно-исследовательского института психики и здоровья уникальной нации), национального комитета по биоэтике, биоэстетике и биологическому положению МПХ (Мужского Полового Икса) на помехи. Почётный член межведомственной комиссии по вопросам тантрической осторожности при федеральной службе православной безопасности и атеистической обороны, член Европейского союза гинекологов-энерготерапевтов, Американской ассоциации гинекологов-ведунов, почётный доктор труднопроизносимых и плохо запоминаемых зарубежных дворовых университетов и академий полусредней Лиги Хвоща, редактор научных журналов: «Достижения вумбилдинга», «Постижение мендьюринга», «Теория йоги и практика тибетской гидроколонотерапии», «Вселенский медицинский журнал для двинутых и продвинутых двинутыми», межпланетного медико-философского журнала «Интегративная антропология гуманоидов и самок гуманоидов», а также издатель глянцевого медицинского журнала «Доказательная медицина для тех, кому нечем заняться» («Evidence-medicine for silly»).
С 1997 года является членом совета директоров Национального фонда социальной защиты государства от матери и ребёнка «Стране нужны не вы!».
Научные работы А.Н. Безымянного являются значительным вкладом в разработку актуальных проблем в А&Г-науке. Особенно в Гэ. Ему принадлежит более пятисот научных работ, более тысячи – малонаучных и порядка десятка тысяч псевдонаучных. В том числе более четырёхсот монографий, около миллиона фотографий и пятьсот восемьдесят пять патентов на изобретения. Он – заслуженный изобретатель РФ (хотя его авторство РФ до сих пор оспаривается) и двух иностранных государств, в которых установил господство гармоничного мироздания и потому считается их основоположником на доказанно законных авторских правах.
А.Н. Безымянный – основатель и лидер плодотворной и кое-какими местами даже оплодотворённой научной школы, достижения которой хорошо известны отечественным и иностранным специалистам. Где сами специалисты, которым это всё хорошо известно, неизвестно. Под руководством А.Н. Безымянного защищены сто сорок четыре докторские и пятьсот пятьдесят пять кандидатских диссертаций, в настоящее время под его руководством выполняется ещё триста тридцать три докторские и семьсот семьдесят семь кандидатских диссертаций (в основном по нумерологии акушерства, нооэтике репродукции и гинекологической эзотерике – новейшим революционным направлениям в А– и Г-науке). Алексей Николаевич является также инициатором разработки околонаучной программы «Проблемы отцовства в современных бездуховных условиях», которая поддержана советом МЗ, АМН, ФСБ и лично службой безопасности Президента РФ, США и персональным камердинером королевы Великобритании.
А.Н. Безымянный награждён отечественными орденами и медалями, государственными и частными премиями, лавровыми венками и Золотым Берёзовым Веником, венчающим Усечённую Серебряную Пирамиду – высшей наградой международной ложи масонов «За приумножение своего добра на Земле». Ну и так, по мелочи: Президентской Медалью университета им. Джоржда Вашингтона (Вашингтон, США); высшей наградой Польской Академии Медицины «Большая золотая звезда»; Большой Золотой медалью Альберта Швейцара; Медалью Гиппократа (Всемирный фонд Гиппократа, Греция); отличием «Socrat award» (Великобритания) и женским половым органом, отлитым из чистого золота в натуральную величину (от органов национальной безопасности).
В последние годы Алексей Николаевич Безымянный активно разрабатывает концепцию «Моя реальность», которая призвана регулировать взаимоотношения ноосферы с ним лично и значительно улучшать карму его банковского счёта.
Carmen horrendum![3]
* * *
Родился славный карапуз Алёшка вовремя и здоровым где-то в далёкой от мест нынешних взрослых перипетий Алексея Николаевича деревеньке. В послевоенном году. Мама его была в меру некрасивой простецкой сиротой, а папы у него не было. Естественно, что ни о каком непорочном зачатии речь не идёт. Чей-то сперматозоид успешно атаковал в должное время яйцеклетку, выработанную в положенный срок яичниками его юной будущей матери, но более ничего её память – ни ментальная, ни духовная – о биологическом родителе сына не сохранила. Даже имени, не говоря уже о фамилии. Отчество Лёшке было дано в честь директора детского дома, где Дуся Безымянная выросла. Односельчане предполагали, что отцом мальца был, вероятно, кто-нибудь из геологической партии, изыскивавшей тут неподалёку какое-то полезное ископаемое. Очень даже может быть. Потому как появился на свет мальчишка в начале июня. Месяц сей, если верить календарю, аккурат девятый (а если больше доверять Луне и акушерскому исчислению – то десятый) по счёту от того сентября, к которому партия свернулась и покинула эти благословенные своей относительной малонаселённостью места. Кому из бравых геологов так глянулась Дуся, даже предположительно было неизвестно. Шофёру, посещавшему местное сельпо? Нет. У этого была «официальная» пассия. Да с таким характером, что бессловесную Дусю разнесла бы в пух-перо и подушку из неё набить не погнушалась, в случае «если». Неужто кому-то из учёных или студентов пришлась по вкусу? Некрасивых женщин не бывает, как общеизвестно, особенно в условиях длительного вынужденного полового воздержания, а спирта в те времена у геологов было предостаточно. К тому же Лёшка был куда красивее как «партийного» шофёра, так и местного генетического материала и, что было особенно удивительно, намного умнее всего вышеперечисленного.
Первые года три сынок являлся для Дуси бесконечным источником чистой, незамутнённой радости. Подрастая, он начал пугать свою добрую простоватую мамку, но восторг её ничуть не ослаб от страха, напротив, трансформировался в поклонение. Речь мальчишки была слишком осмысленна для такого маленького ребёнка (вернее сказать, для данной местности вообще и для Дуси Безымянной – в частности, не слабоумной, но не слишком, мягко говоря, образованной и какой-то беспричинно довольной всегда и всем до самой крайней границы бытового идиотизма). Малыш никогда не хворал, хотя родительница частенько пускала с ним бумажные кораблики в океан-море близлежащей холодной лужи, брала его с собой, босоногого, в коровник, где он важно разгуливал посреди грязных по пузо коров, деловито осматривая всё, что подвернётся. Голову венчали ангельские белые кудри. На лике его аккуратно красовался всегда чистый прямой носик. Отсутствие постоянной буквальной привязанности к мамкиной юбке – он мог и отойти на пару метров – создавало иллюзию самостоятельности. А проникновенный взгляд небесно-голубых очей на любое «идёт коза рогатая», в глаза и чётко артикулируемое проникновенное «спасибо!» за любую мало-мальскую ерунду вроде поломанной бельевой прищепки сделали его любимцем всех окрестных баб. Чьи собственные отпрыски были вечно сопливы, и речь их чуть не до самой школы была малоосмысленна, зато пестрела разнообразными междометиями, впитанными с первыми подзатыльниками.
– Какой пацан! – восхищённо присвистывали даже мужики-механизаторы, далёкие от сантиментов, когда Лёшка протягивал им крохотную ладошку для рукопожатия, делая серьёзное лицо. – Не смотри, что выблядок! Моя вот нарожала бестолочь всякую. При законном муже могла бы и расстараться.
«Моя вот» начинала, как правило, возмущаться, мол, от осины не родятся апельсины и бракодел тут не она, а как раз кое-кто тут, с некондиционным кое-чем. Именно тем, чем дети делаются. Дуся только восторженно улыбалась, не замечая, как пытливый мальчонка внимательно вслушивается в посторонние семейные разборки и вежливо уточняет: какие они, апельсины? Как именно делаются дети и зачем в этом деле мужик с кое-чем, если у мамки нет мужика, а он, Лёшка, как раз есть?
«Всякая бестолочь», вертящаяся тут же, радостно ржала, называла Лёшку дураком и свысока рассказывала, что дети делаются хреном. Мамы-доярки и папы-трактористы горделиво улыбались, всё одно не забывая погладить Лёшку по белокурой головке. За всеобщую любовь и невзлюбила «всякая бестолочь» маленького Безымянного самой из злых и жестоких нелюбовей – детской. Никто из мальчишек не упускал случая треснуть кулачком, а то и пульнуть в него камнем, когда рядом не было взрослых. Но Лёшка от природы был наделён даром быстрого соображения, молниеносной ориентировки в жизненной ситуации, упреждающего реагирования и без взрослых почти никогда не оставался. Везде ходил с мамкой. Никогда не подличал, хотя и мог. Хранил и накапливал драгоценную ментальную энергию. Просто не совался туда, где с ним могло произойти что-то неприятное. Потому что берёг себя и не то ровесников от мамы, не то, что вероятнее, маму от возможных осложнений. Дуся, обычно добрейшая до кретинизма и всё прощавшая всем и всегда, становилась настоящей волчицей, когда обижали её щенка. Ей было всё равно, кто перед ней: чужой злобный пёс, ощерившийся на её дитя, или такое же дитя, посмевшее крикнуть Алёшеньке что-то обидное. Разборки деревенской мелюзги взрослые обычно всегда пускали на самотёк, но не такова была эта мать. Сын был не только её радостью, но и божеством, и она яростно защищала его от «неверных». Чем, вопреки ожиданиям, снискала уважение односельчан, относившихся к детям скорее как к домашним животным, а не как к людям. Когда-то, и даже не так, в общем-то, и давно, всё связанное с маленькими людьми воспринималось проще, и ничего плохого в этом не было. На селе испокон веков уважали животных. И детей. Наравне с животными. Кормили тех и других, поили тех и других и делали для тех и других уж если не всё, что могли, то хотя бы то, что должны. До поры до времени, естественно.
Безымянная была так неистова в своей материнской любви, что даже за глаза никто не посмеивался, как не смеют испокон веков на Руси потешаться над юродивыми и иеромонахами. Ей не нужен был никто, и ничто ей не было нужно, лишь бы сын был сыт, доволен и, главное, всё время рядом с нею. Её – свой собственный сын.
Лёшка как-то незаметно для Дуси научился читать, хотя никаких печатных материалов в материнском доме, кроме нарванных на неровные квадратики передовиц «Правды», «Известий» и «Крестьянки», пригвождённых к дощатой стене нужника, не было. Да и те не Дуся выписывала, а сердобольная почтальонша заносила, прочитав от корки до корки. А уж о книгах и вовсе говорить не приходится. Совершенно непонятно, где, у кого и, главное, на чём научился писать. И в школу – в соседнее село – пошёл записываться сам. Прежде, в одном из июней, с удовольствием уплетая испечённый к сегодняшнему дню рождения матерью пирог с земляникой, спросил:
– Мам, мне исполнилось семь, если я не ошибаюсь в расчётах?
– Семь, – только и сумела вымолвить Дуся в ответ на столь замысловатую словесную конструкцию.
– Очень вкусно, мамочка, спасибо! – сказал Лёшка.
– Ой, дура я, дура, сынок! Чё забыла-то! Дядь Коля тебе газировки из райцентра привёз, я сейчас, мигом! – и унеслась в свой крохотный погребок за диковинной водой с пузыриками в стеклянной бутылке, которую сосед по её просьбе привёз ещё месяц назад. Там же был припрятан подарок для Лёшки: прописи в косую линеечку, несколько чистых тетрадей, ручки, карандаши и несколько ярких детских книжек. Лёшка подарку очень обрадовался, обнял и поцеловал мать, от чего та впала в благоговейный транс. Не потому, что он её редко обнимал и целовал, напротив, он чуть не с младенчества усвоил тезис, услышанный на той самой ферме из бабских разговоров: «Ласковый телёнок двух маток сосёт». Хотя женщины, судя по всему, имели в виду вовсе не теоретическое животноводство, а как раз практическое человековедение. Просто Дуся каждое сыновнее объятие и каждый Лёшенькин поцелуй воспринимала как первый и последний дар божий. Первый и последний дар каждое утро. Первый и последний дар каждый вечер. Бесконечная вереница первых и последних даров в течение бесконечных семи лет с маленьким хвостиком. Потому что в самом конце августа, проснувшись как-то утром, сын поцеловал мать, умылся, оделся тщательнее обычного и за завтраком обратился к ней с просьбой:
– Мамочка, дай мне моё свидетельство о рождении.
– Что? – испугалась Дуся.
– Я спросил у почтальонши тёти Кати, что нужно сделать, чтобы записаться в школу. И она сказала, что оно и нужно. Свидетельство о рождении, – терпеливо повторил маленький Лёшка и погладил неразумную мать по щеке. Вот уже год, как он испытывал к ней какую-то щемящую нежность, малохарактерную для столь юного возраста в среднем по детской популяции. Погладил, и нежность как-то сразу прошла. Ему вдруг стало за мать очень спокойно. У него возникло мимолётное ощущение того, что он взрослый мужчина и никакой матери у него нет. Ерунда, конечно. Ни один маленький семилетний мальчик не может ощутить себя взрослым мужчиной. Никто в это не поверит. Тысячи и тысячи людей, ныне живущих на этой планете, верят в то, что, определённым способом дыша, они могут узнать, что там у них, в подкорке. Они же, эти тысячи, не сомневаются, что «символическим выражением проявившейся полностью первой клинической стадии родов становится опыт отсутствия выхода из ада. Он включает чувство увязания или пойманности в кошмарном клаустрофобическом мире и переживание необычайных душевных и телесных мучений. Ситуация, как правило, представляется невыносимой, бесконечной и безнадёжной. Человек теряет ощущение линейного времени и не видит ни конца этой пытки, ни какого-либо способа избежать её. Следствием этого может стать эмпирическая идентификация с заключённым в темнице или концентрационном лагере, с обитателями сумасшедшего дома, с грешниками в аду или с архетипическими фигурами, символизирующими вечное проклятье, такими, как Вечный Жид Агасфер, Летучий Голландец, Сизиф, Тантал или Прометей».[4] Но разве хоть один здравомыслящий человек из этих тысяч и тысяч поверит в то, что семилетний деревенский мальчик почувствовал себя взрослым мужчиной? Разве что как в фигуру речи, не более.
Дуся, конечно, знала, что его, Лёшку, пора отправить в школу в этом году. Даже приходили не то директор, не то какая-то тётка из районного отдела образования с загадочным для Дуси списком, где числился и её сын, Алексей Безымянный. Но как-то всё тянула и тянула до последнего, не идя туда, ничего не уточняя и ничего не отвечая на вопросы односельчан. Она была не в силах себе представить, что он хоть сколько-то времени будет где-то там, без неё. Неосознаваемый и оттого ещё более ужасный, первобытный звериный страх одиночества был у неё в крови с самого детства, но сейчас, когда у неё был сын, ужас не утих, а, напротив, – достиг своего апогея. Кто она, что она, откуда она, почему она и, главное, зачем она – Дуся Безымянная понятия не имела. Она знала лишь детский дом. Да, там кормят, там есть постель, и посреди разных нянечек – и добрых и злых, и драчливых и заботливых – иногда появляется божество – директор. Но ему, как и любому божеству, молились многие. На крепком мужике разом повисали гроздья детей. Потому что от него пахло настоящим домом, таким домом, где не только дети, а раз и навсегда чьи-то свои взрослые. И чай там не пахнет веником, и закусывать его не надо дубовым рафинадом, и не в столовой под противными лампами его пьют, а в красивой комнате под уютным абажуром, и к чаю подают вкусное густое варенье в красивых розетках. Вот и висли на нём эти гроздья. И хороших и плохих, и задир и молчунов. Его боготворили все. Но маленькой Дусе было стыдно выпрашивать любовь. Особенно у того, кто всеми любим. Она всегда тихонько забивалась в угол, откуда сам директор её однажды и вытащил. Цапнул своими сильными пальцами за шиворот, поднял, поцеловал и сказал:
– А кто это у нас тут в углу прячется? Тут все свои. Где все свои – там прятаться нет нужды!
И повёл к себе домой, держа за руку. И Дуся впервые в жизни была счастлива, даже не пытаясь понять почему. Просто в солнечном сплетении, там, куда больно бьют старшие мальчишки, вдруг разлился не обычный ужас предчувствия удара, а бесконечная беспричинная радость, и Дусе казалось, что, не держи Николай Алексеевич её за руку крепко-крепко, она улетит, и даже руками махать, как крыльями, не придётся. Она просто оторвётся от земли и станет воздушным шариком. Она им и стала, воздушным шариком! И летит за директором, просто он её держит за ручку-ниточку.
Тогда, за директорским семейным столом, она впервые и почуяла, как пахнет настоящий, а не детский, дом. Настоящий дом пахнет своим. И своими. У своих в своём доме нет безымянных, нет никого по имени: «Эй ты, шваль!», и каждый свой знает, что Леночка Безымянная ещё и «Пусечка», а Сашенька Безымянный ещё и «Котик». У своих не только одно имя. Не только то имя, что предназначено для записи в важные бумаги и строгие журналы, но ещё и своё, домашнее, имя. Имя не для мира безымянных. Имя для мира своих. Конечно же, маленькая девочка Дуся Безымянная не мыслила такими сентенциями, но где-то не то в душе, не то в надпочечниках сироты и, конечно же, в том самом солнечном сплетении навеки осталось это внезапно открытое ею ощущение дома, который есть не что иное, как кто-то свой.
Дуся-то и слов таких не знала: «абажур», а розетка до того визита в дом Николая Алексеевича представлялась всего лишь и только розеткой. Двумя дырками в стене, куда техничка втыкает штепсель утюга. Как-то детдомовские подружки подговорили маленькую Дусю сунуть в розетку шпильку, оброненную нянечкой, и у неё на всю жизнь остался шрам от электрического ожога на большом пальце правой руки. Похоже, Николай Алексеевич хотел взять Дусю к себе навсегда. Так ей показалось. Но точно так же казалось всем сиротам детского дома, по очереди бывавшим в гостях у директора. Каждый из них считал себя уникальным, не понимая и не принимая до конца, что так оно и есть на самом деле. Каждый начинал лучше вести себя некоторое время и даже тщательнее чистить зубы в холодном общем туалете. При всём желании директор детского дома, крепкий мужик-фронтовик, бывший беспризорник, не мог усыновить и удочерить многочисленных ничейных безымянных, несмотря на выправленные бумаги с прописанными мирскими именами, детей. У него были свои. Всё, что он мог дать сиротам, – это знание о том, что, кроме электрической розетки, нагревающей утюг и оставляющей ожоги, на свете существуют красивые хрустальные, и из них можно красивой ложечкой зачерпывать вкусное варенье, и запивать его вкусным чаем из хрупких чашек с алыми маками, а не из эмалированных кружек со сколами и инвентарными номерами. Он и сам не мог понять, плохо это или хорошо – подобное знание для этих не его его детей. И не слишком ли много печали для брошенных зверьков в послевкусии такого варенья, если мир их пока полон в основном боли? И не становится ли ещё больнее и без того болезненная среда обитания, если ты уже знаешь, что не в твоём детском доме, а в просто доме, у других, не у тебя, есть ещё и варенье? Своё варенье для своих пусечек и котиков. Не для чужих безымянных Дусь. Не твоё. И пил, бывало, Николай Алексеевич горькую, захлёбывая её солёными слезами. Пил и выл. И понимал, что на войне было проще. Вот он, враг. Твоё дело правое, а с той стороны не такие же люди, а враги. Приказ есть приказ, а думать некогда и не о чем. Разве что о доме. Ну, то есть о Родине. А теперь? И писал он регулярно заявления об уходе, и снова и снова получал под нос фигу от вышестоящих инстанций, потому что прекрасный хозяйственник, добрый человек и у детишек детдомовских не ворует. Руку скорее себе отгрызёт, чем хоть кроху малую позволит от детской пайки откусить. И персонал подбирает хороший. Метания же и душевные томления – это, уж прости, Николай Алексеевич, не по нашему ведомству, а по давно устранённому институту, не учили тебя, брат, что ли, в ВПШ[5] научному атеизму? И пусть мучился директор невозможностью всеобщего блага, но дело своё делал. Своё дело. Так что Дусе Безымянной, как и прочим сиротам этого детского дома, было немного легче, чем многим и многим сиротам других, не его, подобных учреждений, сочетающих в себе элементы и детского сада, и исправительной трудовой колонии строгого режима.
И хотя ходил Николай Алексеевич в школу на родительские собрания чуть не к каждому своему питомцу, но школа запомнилась Дусе не с самой приятной стороны. Чудесными для неё школьные годы не были. Благо только восемь классов. После которых именно он, их всеобщий и, значит, ничей благодетель, пристроил её в какое-то училище сельскохозяйственного профиля. Звёзд она с неба не хватала, животных любила и была слишком не от мира сего для города. В селе всё попроще. Но и эти размышления Дусю миновали в своё время. Всё вышло естественным образом. И лишь когда у неё появился сын, она вспомнила и абажур, и то, что долго не могла сформулировать своим не слишком предназначенным для этого непростого ремесла умом: «Дом, родина – это кто-то свой». Хотя не знала Дуся Безымянная, что в иных славянских языках слово «семья» фонетически идентично русскому «родина». Сын Лёшка и стал её домом и родиной. Патологическая фиксация? Так ли всё просто? Может быть ещё проще? Для Дуси Безымянной – да. С Лёшкой стало всё проще. С ним и чай, и варенье имели свой смысл. И во враждебную когда-то для неё, а теперь наверняка и для него среду – школу – она не могла решиться его вписать. Да и разве можно представить себе, что твой дом, твоя родина, твоя семья от тебя уходит, пусть даже и на время? Это Николай Алексеевич был чужим домом, чужой родиной, чужой семьёй, потому был волен приходить и уходить, когда захочет, а её сын – он только её. Свой собственный. И дом, и родина, и семья, и человек, и божество, и не может от неё уйти в какую-то школу, как не может уйти от тебя своя собственная хрустальная розетка со своим вареньем. Дуся Безымянная являла собою пример той самой материнской любви, граничащей с безумием. Абсолюта любви, недостижимого, как пресловутый абсолютный ноль, и такого же ненужного, мало того – смертоносного для обычных людей. Особенно для своих собственных людей, которые однажды утром могут тебе сказать:
– Мамочка, дай мне моё свидетельство о рождении.
И с завёрнутым в газету свидетельством о рождении, где в графе «Отец» стоял прочерк, отправиться в соседнее село записываться в школу. Самостоятельно. Без тебя. Прежде ласково, но строго сказав, глядя на материнские хлопоты:
– Мам, я сам! Пожалуйста…
– Ты чей? – строго спросила его уже бабьего, несмотря на молодость, вида толстая директриса сельской школы. Именно в её кабинет Лёшка, вежливо постучав, аккуратно вступил предварительно отмытыми в ведре у технички босыми ногами. Не бегать же за каждой встречной и не теребить воздух глупым вопросом: «Тётенька, тётенька, где здесь в школу записывают?!» Везде есть кто-то самый главный. Или главная. В колхозе – председатель. Не потому, что громче всех орёт, а потому, что может «решать вопросы». А в школе кто может решать вопросы? Директор. Маленький Безымянный это отлично понимал.
– Свой собственный! – внятно и громко, но в то же время просительно и с какой-то совершенно неуловимой интонацией, являющейся и всю последующую жизнь одной из главных составных частей его харизмы, ответил маленький босой мальчуган. И улыбнулся уже тогда неизбывно трогательно и подавляюще властно одновременно.
Дуся не дождалась.
Жизнерадостная до никчёмности, любящая только сына и ещё немного животных и даже соседей, ничья женщина, лишь семь лет владевшая своим, вскрыла себе вены осколками бутылки от газировки. В детском доме подросшие барышни (и даже юноши) частенько вскрывали себе вены, и каждый раз это ненадолго оживляло довольно скучное и скудное бытовое существование. Подростков, конечно же, тут же бинтовали, потому что надолго без присмотра в образцово-показательном детском доме не останешься, увозили их с громкой сиреной на карете «Скорой помощи» в больницу, и Николай Алексеевич лично носил гостинцы, узнавал у врачей, не надо ли чего. И долго-долго сидел только с ними, с чужими детьми. И разговаривал только с ними, о том, что жить надо изо всех сил, несмотря ни на что. И говорил, что нельзя лишать себя жизни самостоятельно, грех это, что бы там научный атеизм ни доказал, не тебе решать, когда окончить своё земное существование, потому что не твоё оно, а отца… кхм… этого самого. И даже кричал, что ладно бы погибнуть на войне, но вот так, от глупости, от ерунды, от чего-то – тьфу! – не стоящего, с чем любой здравомыслящий человек может справиться, потому что не даёт этот самый, которого большевики отменили, испытаний детям своим больших, чем по силам им! Становясь на некоторое время им, чужим детям, своим собственным, потому что никогда и нигде, кроме больницы, не кричал на детдомовских. Такую честь – повышать голос – он оказывал только своим родным детям, и детдомовские завидовали тому, что он кричал на родных детей, а на них – никогда. А сейчас, в больнице, кричал и сдерживал слёзы, вздрагивая, как от электрического удара, при простом и коротком слове «папа», сказанного ему не Пусечкой и не Котиком, а этими до боли своими чужими детьми. И потом, бывало, брал ненадолго к себе в свой собственный дом, договариваясь и с милицией, и с психиатрами, чтобы «не портили детям анкету». Бедный-бедный Николай Алексеевич, хозяйственный мужик, добрый человек, безмерно любящий детей, не видящий ни зги во мраке сиротской души и не разбирающий направления в бездорожье одинокого сердца. Когда-то Дуся поняла, что дешёвые эффекты ни к чему не приведут, хотя и не знала слова «манипуляция». Сегодня Дуся Безымянная поняла, что всёсвоё у неё уже было и больше ничегосвоего у неё не будет. Поэтому, вскрыв свои вены и абсолютно не почувствовав своей боли, она спокойно допила свой чай со своим вареньем. Легла на свою кровать и спокойно умерла своей собственной смертью, так же легко и беззаботно, как и жила с тех самых пор, как рождение сына примирило её с тем, что в не её доме есть не её абажур, хотя фамилия владельцев всего этого, не Дусиного, такая же, как и у неё. Потому что особой фантазией директор не отличался и большинству безбумажных, возникших из небытия сирот давал свою собственную фамилию. И никакой отец небесный не явился к Дусе, чтобы вовремя накричать, и пусть даже дать подзатыльник, и объяснить на пальцах, что всё просто, как дважды два: своя собственная у человека только его собственная жизнь. А может, решил, что хватит уже с простодушной Дуси Безымянной. Потому и не явился. Зато послал соседа дядь Колю с кубиками, припасёнными для любимого всеми «выблядка» Лёшки в подарок из последней поездки «в раён», обнаружить бездыханное бескровное тело его матери на пропитанных кровью простынях.
Кто отличит вирус безумия от божьего промысла? Психиатр? Священник? Сосед-механизатор?
– Это… Парень, вот что… – дядь Коля ждал на крылечке. – Ты туда пока не ходи. К нам пока ходи. Тут это… Мамка там твоя умерла, – выговорил он наконец. И, хмуро пожевав губами, стал гладить мальчика по светлой голове.
Вряд ли дядь Коля хотел что-то Лёшке объяснить. Скорее себе. Для недавнего фронтовика, перенёсшего несколько тяжёлых ранений, видевшего мгновенные и мучительно долгие смерти боевых товарищей, была страшна в своей нелепости и нецелесообразности выбранная Дусей Безымянной несанкционированная приказом или, например, трагической случайностью своевольная кончина в мирное время. Цыплёнок может сдохнуть от болячки, его может переехать грузовик или умучить глупые дети, но сам птенец никогда не убьётся намеренно! Чем человек отличается от птицы, тем более эта Дуся, такая же невинная и безобидная, что твой курчонок, а?
Смерть, она, конечно, для сельских жителей – дело привычное, бытовое. Это в городе до будки сбегал, телефонный диск покрутил, родню и соответствующие службы оповестил – и сиди себе, знай страдай. В селе же, да ещё и в селе послевоенном, смерть иных людей тревожит куда меньше, чем смерть коровы, козы или даже кур, потому что скот – он и кормилец, и поилец, и денег, кроме того, стоит. А человеческая жизнь почти бесплатная, если в сиське молоко есть. С похоронами, что правда, морока. К председателю надо идти – вмиг решит… Атеистам и вовсе за так, на дурняк, форма существования достаётся. Если ещё веруешь в какого-нибудь Иисуса или Магомета – так отрабатывать надо, потому что за веру в то, что ты не желудок с полутора десятками метров кишечника на ножках, а ещё и бессмертная душа, платить надо. Советская же власть ещё в самом начале все внешние долги отменила. Так что жизнь не дар, а просто нелепая случайность, такая же нелепая случайность, как и смерть, что бы там ни выдумывали раньше попы. «Религия – опиум для народа». Точка. Хотя был тут один умник с геологами. Кричал, что не точка. Кричал, что религия – опиум для народа, потому что облегчает его страдания. Не дурманит, а боль снимает. И, мол, изучайте первоисточники, крестьяне несчастные. Пьяный был в дымину, чего по пьяни не брякнешь. А может, и правда облегчает? Вон, Трофимовна на мужа и троих сынов похоронки получила – и жива всё ещё, и здоровье – дай бог каждому. Тьфу ты! Почти сорок лет советской власти, а всё ещё этот бог каждому даёт. Бог – не девка, каждому давать. Так это… Помолится Трофимовна в своём углу под закопчёнными ликами – и на работу. И в церковь не лень пешкодралом и по весеннему бездорожью, и в зимнюю стужу, и в пыльный летний зной, и в осеннюю распутицу. А без иконок и бога своего тронулась бы давно Трофимовна. Ну так то похоронки, война, бога-душу-мать! Понятно хотя бы… Но нельзя же так, как эта дурища! Тем более когда сопля твоя вот-вот домой вернётся. Оно же, курча, когда пугается, само себе может башку свернуть или крылья переломать. Оно же, маленькое, от страха дуреет. Ой, ну как же ж так?
Примерно что-то такое думал или говорил дядь Коля не себе и не Лёшке, сожалея ещё и о том, что родная советская власть, отменив почти повсеместно попов и во множестве разваляв церкви, не отменила заодно и всякие глупые размышления и вопросы, ответы на которые не у кого получить, и ни в какой газете, ни в одной резолюции съезда КПСС, ни в одном лозунге из тех, что висят на почте, не прописано, с каких таких зелёных веников Дуся Безымянная взяла да и порезала себе тонкие малокровные запястья. Это ж, поди, мучительно без сноровки, а откуда у неё сноровка-то, у пигалицы этой. Ну, вернее, уже той. Которой уже нет. Не зэка же она и в штрафбате не служила, это там все знают, как сподручнее с жизнью счёты свести, со своей ли, с чужой. Бухгалтеры хреновы! Родился? Живи! Не можешь для партии и правительства, живи для бога. Для бога не можешь – просто живи, ни для чего. Вставай с петухами, умывайся, воды из колодца натаскай, печь растопи – и в коровник. Вернулась – двор помети, огород покопай, грядки прополи – и снова в коровник… Сын из школы вернётся – покорми, подзатыльник дай для острастки, чтобы учился хорошо. Глядишь – и тоже геологом станет, будет умные речи нам, дуракам, толкать под стакан. Так день и пройдёт в заботах и чуть-чуть – в мыслях, вроде и не для чего-то там, а всё равно делом занята. Может, та корова тоже не хочет удои повышать, особенно когда силос такой паршивый и гнилой, хоть волком вой, а не бурёнкой мычи. Ан нет же, повышает! Сама не справляется, мы поможем. Где водички колодезной добавим, где наоборот… в общем, есть способы жирность повысить. Что ж та Дуся, не могла по-людски прийти к соседям, повыть дурниной, если совсем уж тошно отчего-то ей стало?.. Помогли бы, чай, не звери, да и звери своим помогают, если из одной стаи или хотя бы стада. Трофимовна никогда поговорить и сто грамм принять не брезгует, не смотри, что у неё бог есть, а у нас вроде нет. Выпьет, поплачет, ей и легче вроде. У той все сыны мёртвые, ладно муж, а она живёт. А у этой пацан загляденье. Так она вон чего… Вечно тихая, мутно-радостная до одури, худенькая, беленькая, кто бы знал, что из неё столько кровищи натечёт, пол скользкий, и дерево теперь только стругать, иначе никак.
– Что ты такое несёшь, ополоумел совсем, старый?! – строго прикрикнула на него появившаяся на крыльце законная супруга, суровая тёть Вера. – Ой, Лёшенька… – завела она, было, по-бабьи тоненько, но тут же оправилась. – Мама твоя, Алексей, умерла. Слабенькая она была для этой жизни распроклятой, вот и умерла. Болела она. Сильно болела, просто тебе ничего не говорила, потому что ты ещё маленький. Но ты ни в чём не виноват, запомнил? – насупила она брови. Тёть Вера женщина была добрая и с пониманием.
– Запомнил, – ответил Лёшка, чтобы не расстраивать ещё больше и так, судя по всему, расстроенную смертью его матери тёть Веру. Сам он нисколько не расстроился, потому что не то чтобы ему не было жаль маму, которая столь внезапно умерла, конечно, он сожалел, что теперь не с кем будет запускать кораблики в луже, потому что сам складывать кораблики так же ловко, как мамка, он ещё не научился. Но, с другой стороны, не сильно он и переживать будет, потому что с мамой в последнее время стало очень сложно. Целуешь её, а она немеет, улыбается и в стену смотрит. Это пока ты совсем маленький, главным для кого-то быть несложно, потому что ты всё равно ничего не помнишь про это. А когда уже подрастёшь, то быть самым главным, пусть даже и для любимой мамы, становится всё труднее и труднее. Поначалу быть главным для кого-то – это что-то вроде клетки для голубя. Тебя кормят и поят, смотрят с обожанием и везде с собой носят. Но клетка – она клетка и есть. Ложись, складывай крылья, жирей и подыхай. Голубю нужна своя голубятня: полетал высоко в небе, вернулся. Чтобы и зерно, и вода свежая, но и путь на волю всегда открыт. Но это быстро перерастаешь. И начинаешь улавливать из пространства, что быть главным для кого-то – это когда твоя и только твоя сила должна надевать маски для них. И для своих, и для чужих. Меняясь и оставаясь прежней – только своей собственной. Изгибаясь, оставаться непреклонной. Менять мотивы, не отступаясь от намерений… Это трудно. Очень трудно. Вопрос привычки. А привычка – это вопрос опыта. А опыт на момент описываемых событий был для семилетнего Лёшки статистически недостоверен. Так что… «Ученик на уровне ощущений». Причём безо всякого гуру-сенсея. Откуда они в послевоенном Нечерноземье?
…Ничего такого он тёть Вере, разумеется, не сказал. Даже то, что точно чувствовал, не сказал – что и раньше знал – никто не виноват. Никогда. Просто мама в последнее время стала ещё более странной, чем раньше, и даже не хотела отдавать его в школу, и он специально попросил её остаться дома и пошёл сам, а то с неё бы сталось там плакать и просить директрису не записывать его, Лёшку. И всё равно, рано или поздно, она бы умерла, и он знает, что ни в чём не виноват, и понимает, что не сегодня, так завтра или послезавтра мамка всё равно бы умерла. И пусть ни дядь Коля, ни тёть Вера не волнуются из-за того, что это случилось именно сейчас, пока его, Лёшки, не было дома. Он уже взрослый, уже школьник и всё равно бы не мог всё время сидеть дома и ждать мамкиной смерти, раз уж это так важно, чтобы мамка умерла именно при нём. Тем более что он перед уходом с мамой попрощался. Навсегда. Но об этом он дядь Коле и тёть Вере тоже не сказал.
Дядь Коля смотрел на пацана прищурившись и только чаще стал затягиваться самокруткой. Тёть Вера ошалело поглядела на него и сказала:
– Поплачь, родной, поплачь, легче станет.
– Да мне и так не тяжело. Спасибо. Ну, я пойду к вам, раз мне туда, к мёртвой маме, нельзя, – поблагодарил он её за заботу и послушно отправился в сторону соседского дома.
– Чего это с ним? – испуганно спросила тёть Вера у мужа.
– Шок с ним. – Дядь Коля часто слышал это слово в госпиталях. Врачи на войне очень любили это короткое ёмкое слово и часто пускали его в ход. Руку, скажем, кому на хрен оторвало по самое плечо, а он ходит, как заведённый, глазищи по пятаку, а то ещё и смеётся. На кровавую культю глянет и аж до колик хохочет. Или спокойный, что та чурка с дровника. Зловещее такое спокойствие, жуткое. И на вопросы отвечает, может складно речи толкать. Так врачи и говорили, мол, шок. Состояние полного беспредела. На войне, правда, не говорили, а орали. Был один доктор, что ещё на гражданке вроде как по женской части трудился, но они, хирурги, – сам доктор объяснил, когда узнал, что дядь Коля деревенский, – вроде механизаторов, молотилка ли, трактор ли – всё одно. В механизмах разбираешься? Так тебе ни одна тарахтелка, что на колёсах, что на гусеницах, не страшна. Так вот тот доктор орал, когда шок с кем случался: «Фиксируйте, на хуй! Седируйте, вашу мать!.. Чем-чем! Спиртом!.. Исподнее своё на перевязочный дери, идиотка, если марля закончилась, что спрашиваешь, дура?!» Хороший доктор был, дядь Колю спас. Хотел, было, разыскать после войны, чтобы лично отблагодарить. По-старому – в ноги упасть и спасибо сказать. Фамилию даже записал на бумажку, чтобы не забыть, да выкинул ту бумажку, потому что доктор, оказывается, сперва в плен, а потом в лагеря. Как он выжил-то в плену? Он же вроде из этих был, которые Христа умучили. Это он сам такие шуточки выдавал. Через мужиков искал, слава богу, не через учреждения. Бумажку с фамилией с перепугу выбросил в урну вокзальную, ещё и думал, что сжечь было надо. За что его в лагеря-то? Что он там, в плену, выдать мог? Маты свои перематы? Великая государственная тайна… Или то, как посреди кромешного ада ещё и время находил и посмеяться, и медсестричку в углу зажать? Или какое особенное секретное внутреннее устройство кишок и костей именно советского человека, отличное от фашистского? Или как, пока всех раненых не эвакуировал, госпиталь с места не снимал? Взорвать надо было раненых? Бросить? Но раз посадили, значит, было за что. Просто так ведь не сажали. Правда, теперь вот говорят: «Были ошибки». Но не могли же всё время ошибаться. Эх, где ты теперь, товарищ капитан медицинской службы? Сгнил в лагерях или амнистировали тебя после съезда нашей родной коммунистической партии? Вряд ли. Ты же не уголовник. Упокой твою душу Господи, сколько Трофимовну прошу, чтобы за доктора этого свечку поставила. Богу, если он, конечно, есть, всё равно, поди, как зовут и православный ли. Просил же уже. Так эта, язви её, Трофимовна, говорит: «Имя надо». Я ей и говорю: «Скажи, мол, раб божий капитан медицинской службы!» А она мне: «Точно знаешь, что мёртвый? Грех живого за упокой поминать». А каким ему быть после войны, плена и лагеря? Упёртая старуха, не соглашается. Ну, ей виднее, я и так его вспоминаю под стакан, а имя-фамилию вышибло. Потому что нажрался я тогда в поезде после столицы горькой до… до шока. Вот и у пацана Дусиного сейчас, поди, шок. Что его, в сарае запереть и стакан самогону налить? Да вроде и не шок. У него-то руки-ноги целы и кишки из брюха не вываливаются так, что рукой придерживать надо. Чёрт их разберёт, этих тронутых. Присмотрим за мальчонкой, пока его в детдом не пристроят. Чай, не звери…
Слишком долго сердобольным дядь Коле и тёть Вере за Лёшкой присматривать не пришлось. В день похорон в село явилась та самая директор школы на председательском «уазике» и увезла записанного в первоклассники Безымянного, заверив соседей, что позаботится о нём сама.
И слова своего не нарушила. Сама и позаботилась.
Все восемь школьных лет Алексей Безымянный жил у директрисы на правах сына. Вернее – на куда больших правах и на куда меньших обязанностях, чем у родного отпрыска его приёмной матери. Потому что плоть от плоти, кровь от крови, собственный сын – веснушчатый увалень-троечник, совершенно равнодушный к чему бы то ни было, кроме рыбалки и метания ножичков, был, кроме всего прочего, неласков, вытирал нос рукавом, в общем, вёл себя как самый обыкновенный сельский паренёк. То есть – вовсе не так, как когда-то мечтала ещё не располневшая студентка университета. Когда-то она жаждала выйти замуж за городского, жить в многоэтажном доме, в пусть маленькой, но уютной квартирке, в которую вода течёт прямо из крана, а в туалет зимой можно ходить без тулупа, а вот прямо как есть – в халате и тапочках. Она была достаточно умна и весьма привлекательна, но городские почему-то женились на городских, а за ней продолжал ухаживать кавалер её местечкового детства, поехавший в город исключительно за ней и выучившийся на агронома по дороге. В конце пятого курса она, повздыхав, вышла за него замуж и, в принципе, никогда об этом не пожалела. Они вернулись в родной колхоз. Молодой муж достаточно быстро стал главным агрономом, а потом и вовсе председателем колхоза. И жену никогда особо не третировал на домашних фронтах, потому что считал труд учителя одним из самых почётных. Даже продвинул в директора. Любил и уважал, ничего не скажешь. Только вот недавно умер от обширного инфаркта. На войну его не пустили, сунули партбилет под нос в одном из немаловажных партийных ведомств, мол, все такие бравые патриоты и вояки…евы, а кто весь этот фронт кормить будет, а?! Вот вам, короче, наше партийное задание: «Херачить, херачить и ещё раз херачить! Под пулями любой мудак полечь сможет запросто, для этого головы не надо особой. Так что ты, дядя, если не великий полководец, то вламывай там, где твои знания и умения для победы нужнее, понял?!» Понял, конечно, как не понять. Так проникся, что урожаи были что надо. Не за страх, а за совесть работал! Работали. Все. Бабы, дети и председатель, который сам пахал больше и дольше любой лошади. Зато как война закончилась, тут бы жить и жить, а он пару лет поскрипел – и каюк. Врачи ей объясняли, мол, на стрессе держался. Все долгие военные годы. А долгосрочный стресс ни для кого даром не проходит, вот он и того. Обширный. Не миокард, а сплошная рубцовая ткань. Видимо, на ногах перенёс раньше. Болело сердце? Ну, так что вы хотите. И левая рука немела? Давно? Ясно. Долго продержался. Видать, здоровье крепкое было. Устал ваш мужик от такой жизни. Так вот. Надпочечники утомились, адреналин истощился, сердце износилось. Но она-то знала, что не от нытья в руке (что здоровому мужику те ноющие боли? Тьфу!), не от стрессов (он как раз спокойный был и почти никогда не орал ни на кого), не от усталости (ему трёх часов сна всегда хватало) её муж богу душу отдал. От косых взглядов и дурных разговоров этих самых безруких и безногих выживших и от бессильной обиды и незаслуженного стыда скончался. Накануне как раз вызвал пропесочить одного: де, хорош ханку жрать, давай работать, всем дело найдётся, и безруким, и безногим, а то совсем сопьёшься и, не ровён час, с залитых глаз жену и деток культёй порешишь. Ну и, как водится, услышал гневную отповедь со слюнными брызгами, огрёб по полной ласковых слов. И крыса он тыловая, и пока они там, на фронтах, за Родину, за Сталина кровь проливали, он тут, в тепле, сытости и безопасности отсиживался-прохлаждался да баб охаживал, вон их сколько, на гарем хватит! И до этого не раз слышал, но, как видно, любому самому стоическому терпению есть свой край. Домой вернулся, перед сном стакан той самой, от которой отговаривал, дёрнул, поплакал, песню спел, лёг спать рядом с ней, подвернув под себя вечно ноющую кряжистую левую медвежью лапу – грел он её так, думал, на погоду шалит, баюкал здоровую красивую руку, как хворого младенца, – и не проснулся. Хороший мужик был, грех жаловаться. Хотя и простецкий.
Да и сын от него вышел совсем не такой, каким смутно представлялся ей будущий отрок в далёком, почти позабытом уже студенчестве. Ах, театры-премьеры, кафе-мороженое, набережные, шифоновые платья. Городской муж, городской сын, мир во всём мире, чистенькая городская школа с умненькими городскими детками… А вместо – председатель, война, после войны не легче, холодная школа-сарайчик, вечно требующая хлопот, и ученики-олухи, которым почти всем что в лоб, что по лбу. И сын – самый что ни на есть олух из олухов. А не умница, не отличник, не «стремящийся в люди». Ему что книга, что фига, что – прости господи – Третий интернационал. «Механизатор!» – частенько ворчала себе под нос носительница канонического учительского имени Марья Ивановна, строгий директор самой обыкновенной сельской общеобразовательной школы. Алексей же, сделанный неизвестно кем, рождённый какой-то почти юродивой сиротой, вскрывшей себе вены, не подумав, на кого она оставляет семилетнего сына, был воплощённой мечтой её интеллигентной юности. «Как причудливо тасуется колода!» – не правда ли? Такая толстая плотная колода из наших разномастных желаний и планов, в которую, накинувши такие же «рубашки» для маскировки, проникают козырная карта крови, туз удачи, валет успеха, дама обстоятельств, шутовство божьего промысла и мусор шестёрочных случайностей. Мальчик с невесть откуда взявшимися, чуть ли не генетически хорошими манерами покорил Марью Ивановну. Он так стоически переносил обрушившееся на него горе полного и окончательного сиротства, так не похоже на поведение его ровесников в похожих жизненных ситуациях. Помнится, в войну получит баба похоронку на мужика, и сама воет, и дети в слезах и соплях. А через неделю, глянь, уже отошли. Играют в свои нехитрые детские игры, дерутся и заливисто гогочут над глупыми и даже грубыми шутками друг друга. Дети, они дети и есть. А этот тих, задумчив. «Спасибо, Марья Ивановна! Доброе утро, Марья Ивановна! Разрешите, я помою посуду…» Разрешите! Она уже и слова такие забыла. До самых глубин давно забытого пробуравил её этот Безымянный. Как будто снова юна, и нет ещё никакой войны и горя, как будто всё впереди – хорошее и светлое, а не то, что на самом деле было и уже осталось далеко позади. А что сейчас? Школа, тяжёлый сельский труд, потому что без огорода и скотины и директор не обходился, не говоря уж об учителях. Учителя, которых вечно не хватает, а те, что есть, – сами чуть не полуграмотные. В смысле – культуры им не хватает, хотя и читать, и писать, и считать, разумеется, умеют. Кто молодой, старается, отработав положенное, из села в город сбежать. Кто остаётся, выходит замуж или женится и ассимилируется с местным населением, меняя туфли на кирзовые сапоги, забрасывая Шекспира ради посадки картошки. Кому и для чего тут нужен этот Шекспир? Печку растапливать? Так передовицами сподручнее. Да и в пять утра как-то ещё не до поэзии. А к вечеру проза дня грядущего так глаза застит… пеняла на себя, конечно. Позор! А ещё филолог. Да куда ж денешься-то…
Печально стало Марье Ивановне, когда появился в её доме Алёшенька. Но печаль её была светла. И к светлой печали примешивалось то самое чувство, присущее всем женщинам русских селений, – жалость. Уж так ей жалко было этого светлоголового, вежливого, спокойного паренька, что слёзы струились из глаз после каждого его: «Очень вкусно, Марья Ивановна, спасибо! Можно, я возьму книгу с вашей полки?» Уж так не хотелось отпускать его от себя, как не хочется ни одной маленькой девочке выпускать из рук ни на миг любимого плюшевого мишку, что она отправилась к важным мужчинам, ещё помнившим заслуги её покойного мужа перед партией, фронтом и Победой. Мужики прониклись, кому-то там позвонили, где пошутили, где припугнули, и, переплыв океан бюрократических препон без особых бурь и штормов, Марья Ивановна официально стала матерью Алексею Безымянному. И её книжные полки стали его книжными полками. Фамилию менять не стала из уважения к покойной. Ну, в смысле, из какой-то плохо формулируемой суеверной боязни, потому как уважать женщину, познавшую на собственной шкуре все «прелести» детского дома и тем не менее бросившую своего единственного сына на произвол абсолютного сиротства, она не могла. Она, правда, предприняла попытку поговорить об этом с Алексеем.
– Алёша, я тебя усыновила! – сообщила она как-то за ужином, когда всё уже было решено.
– Уматерила! – загоготал, впрочем совсем беззлобно, её родной сын. После чего был отослан во двор.
– Спасибо, Марья Ивановна, – проникновенно сказал ей маленький ангел, благодарно глядя в глаза. Под взглядом этих небесных очей со стальным отливом («платье цвета «электрик», – всплыло в памяти Марьи Ивановны из, кажется, Артура Конан Дойла) она, как правило, теряла волю. И принимала это за любовь. Как много и много позже многие и многие женщины будут терять волю и принимать потерю собственной воли за любовь к Алексею Николаевичу Безымянному.
– Мне было бы приятно, если бы ты называл меня мамой, – еле продавила комок голосовых связок обычно строгая директриса.
– Думаю, моей маме это было бы неприятно. Ведь у человека только одна мама, правда ведь? – искренне вопросил он усыновительницу и доверчиво распахнул глаза. Он умел быть искренним и пользоваться этим. Уже маленьким он отлично чуял, куда повернётся разговор, даже если сам собеседник об этом понятия не имел.
– Конечно-конечно, Алёшенька. Мама у человека одна, но твоя мама умерла, и у тебя некоторое время не было ни одной мамы, а теперь снова есть. Я твоя мама, как бы ты меня ни называл. Тебе просто самому так будет удобнее, но я сейчас даже не про это, с тем, как меня звать, ты сам разберёшься со временем. Я хотела тебя спросить, можно ли я дам тебе свою фамилию. Это фамилия моего покойного мужа, Борькиного отца. Вы с Борисом теперь братья, а братьям удобнее носить одну фамилию.
– Конечно, вы теперь моя мама, и Боря – мой самый настоящий брат, я его очень люблю, он умеет столько всего, чего не умею я, – начал говорить маленький Алёша, – но мама так любила свою фамилию и… И даже как-то недавно приснилась мне и сказала, что всё знает и очень рада… И только попросила не менять фамилию, потому что это фамилия директора детского дома, где она выросла, и она его очень-очень-очень любила и хотела бы, чтобы я вырос таким же хорошим, как он, и прославил его фамилию, – не покраснев, соврал мальчик, и глаза его замерцали, и даже моргать он стал реже, чтобы предательские капли не выдали смятения. Признаться честно, никакого смятения он не испытывал. И снов никаких не видел. И даже про Безымянного директора детского дома знал только из рассказов односельчан. Дядь Коля немало выпил на скромных поминках и вывалил на Лёшку столько всего, что не каждый бы взрослый выдержал и понял. Но Лёшка выдержал. И понял куда больше самого дядь Коли. А Дуся никогда не рассказывала сыну ничего подобного, не потому, что не хотела его огорчать или ещё почему-то, а потому, как была неспособна к столь возвышенным помыслам о прославлении фамилии. Ей достаточно было текущей радости, например принести своему сыну диковинную шоколадную конфету в блестящей фольге. Просто Лёшке куда больше нравилась фамилия Безымянный, чем Колотушка. Алексей Колотушка. «Айда Колотушку колотить» – это первое, что скажут в школе. Да и в книгах, которыми слишком изобильно для сельского дома были уставлены нехитрые шкафы и полки Марьи Ивановны, он не встречал таких фамилий у более-менее пристойных персонажей. Раз уж виконтом де Бражелоном нельзя и Гулливером в этой стране лилипутов не назовёшься, то пусть уж он лучше будет Безымянным, чем Колотушкой.
Марья Ивановна, как любая сельская баба, пусть даже и советская, и отучившаяся в университете, в том числе научному атеизму и марксизму-ленинизму, питала уважение и даже страх к контакту с потусторонним миром путём сновидений, и потому вопрос о фамилии отпал сразу и навсегда. Алексей остался Безымянным, и они с Борисом Колотушкой отправились в первый класс. Где в первый же день именно Лёшку хотели проверить на длительность свёртывания крови из носу, называя его «выкидыш дохлой чокнутой дуры», а Борька в одиночку поколотил целую ватагу задир, полностью оправдав свою гордую фамилию и добрую память сурового к несправедливости и неоправданной жестокости покойного отца.
– Борис, споры надо решать без рукоприкладства! – строго выговаривала Марья Ивановна щедро «офонаренному» сыну-победителю. – Я – директор школы, а мой собственный ребёнок в первый же день устраивает безобразную драку!
– Мама, – выступил Алёша, – Боря защищал меня. Мальчики говорили мне нехорошее и хотели избить.
Марья Ивановна унеслась во двор заливаться счастливыми слезами, а Борька, хлопнув по плечу, сказал:
– Молоток, мужик! А драться я тебя научу.
Следующие восемь лет они представляли собой торжество разумного симбиоза. Лёшка решал за Борьку контрольные и давал списывать домашние задания, Борька, обладающий немалым авторитетом у хулиганья, не давал брата в обиду. Лёшка подсказывал Борьке интеллектуальные стратегические ходы, Борька щедро делился с Лёшкой искусством практической тактики ближнего боя. Первое так никогда и не понадобилось Колотушке. Второе так никогда и не пригодилось Безымянному.
Марья же Ивановна была счастлива и обожала обоих. Но отчего-то рука сама собой накладывала Лёшеньке кусочки повкуснее и тянулась к одёжке получше. Чёрт её, эту руку, подери, ну что ты с ней будешь делать!
Алексей учился не просто хорошо, а удивительно хорошо. Отличник, на лету не только схватывающий, но и быстро превосходящий сельских учителей. К тому же – книгочей, три раза по кругу перечитавший школьную библиотеку и скромные запасы человеческой мудрости, облечённой в вербальную форму, имевшиеся в доме приёмной матери. Специально для Алёши она выписывала на школу – собственные ресурсы ныне не особо позволяли роскошествовать – всю периодику от пионерских, комсомольских и взрослых «правд», «Юных техников» и «натуралистов» до «Нового мира», «Роман-газеты» и «Красной звезды». Пока кровный сын помогал заниматься скотиной, доил корову и коз, кормил кроликов и кур, вскапывал огород и удобрял его из компостной кучи, носил воду и починял всё, что под руку поломанное подвернётся, сын приёмный дудел в горны, стучал в барабаны, клеил стенды и пылко проводил политинформации, прежде бывшие в этой далёкой школе делом чисто номинальным.
Когда Алексея Безымянного приняли в комсомол, он тут же автоматически сменил прежнего комсорга школы, как раз её окончившего, и стал частенько наведываться в соседний уездный городок на заседания райкома, членом которого стал сразу после окончания восьмого класса. В свидетельстве о неполном среднем образовании выстроилась плотная шеренга пятёрок, и Лёшка поступил в медицинское училище – самое приличное в маленьком районном центре учебное заведение. Не на слесаря же, в самом деле, было учиться Алёшеньке! На фельдшера – это ему куда больше подходило.
– А потом в город поедешь, на врача выучишься, – рыдала мама Марья Ивановна, гордясь своим сыном, – будешь нас всех лечить. Больницу поднимешь, а то страх какой-то, а не больница сейчас.
– Непременно! – отвечал Лёша, хотя планы у него были совсем другие. Никогда, ни в каком виде он не собирался возвращаться сюда, где родился и вырос. К этим вечно забитым беспросветным трудом людям. К пьющим и матерящимся бабам и мужикам. К грязи и бездорожью. Сюда, где жестяная банка сгущённого молока вызывает такой же дикий восторг, как стеклянные бусы у вождя племени, затерянного в дебрях Амазонки. В журнале «Огонёк» он видел фотографии другой жизни, в которой девушки в белых спортивных костюмах стройными рядами идут по чистенькой Красной площади. Там окна гастрономов топорщатся в счастливых «москвичей и гостей столицы» осётрами и пирамидами банок с икрой, крабами и шпротами. А по заасфальтированным улицам ездят чистенькие машины. И люди ходят в лакированных ботинках по набережным забранной в бетонные берега реки и в красивых купальниках позируют на лесенках, ведущих прямо в воды, а не чавкают в резиновых сапогах по вечной жиже и не ныряют в чёрных трусах в илистую речку-вонючку. И, будучи проницательным от природы, подозревал, что есть ещё и другие, куда более привлекательные… журналы.
«Злыдень» Борька, всегда понимавший кудахчущих, хрюкающих, мычащих, лающих и мяукающих тварей, поступил в ветеринарный техникум, что тоже было ох как неплохо. Сельхозакадемия ему не сильно светила с его успеваемостью, и он собирался вернуться в родной колхоз зоотехником и жить себе «как люди». Нормальные люди на своём нормальном месте. Крепкий земной мужик, как и его отец. Хороший, но не звёздный. С обострённым чувством справедливости и умением работать «от рассвета и до забора». И ещё два раза по столько же в случае необходимости. Такая планида.
«На фельдшера» после восьмого класса учиться долго – полновесных четыре года. За это время Алексей Безымянный так прочно укрепился в районной и краевой комсомольских организациях, что до республиканской было – рукой подать. Подал он, что правда, не рукой, а неким другим органом. Тем самым, что так любят упоминать в биографических справках. Членом. Только не совета, а самым обыкновенным – мужским половым. В него по уши влюбилась одна из секретарей краевого райкома комсомола. (Для детей и юношества, чьи ассоциативные ряды ограничены восприятием эталонов офис-менеджмента, сообщу, что «секретарь комсомольской организации» – понятие, конечно, архаичное. Но «в те далёкие годы» степень судьбоносности подобных связей оценивалась, как если бы в наши дни ученик курсов дизайна села Кукуева очаровал начальника PR-отдела регионального филиала крупной рекламной корпорации, скажем, Челябинска или какого другого города-миллионника на российских просторах.) Она была для восемнадцатилетнего Алексея старовата – железобетонный тридцатник. Но любви все возрасты покорны. Особенно – любви женской. Лёшка воспользовался неистовой покорностью сердца влюблённого секретаря и, получив с её помощью все возможные мелкопоместные рекомендации, отправился штурмовать столичный медицинский вуз. Предварительно, разумеется, получив свой красный диплом, свидетельствующий об окончании среднего медицинского учебного заведения.
Честно говоря, к медицине Алексей Безымянный был совершенно равнодушен. Можно даже сказать, что медицина ему не нравилась. Он был слишком брезглив и чрезмерно логичен для таких грубых и одновременно столь тонких, частенько вовсе не ментальных, хотя сущностно весьма осязаемых материй. Он ни разу не отрезал ножницами голову ни одной лягушке на лабораторных занятиях по нормальной физиологии. И вовсе не потому, что ему было жаль это пучеглазое земноводное. А потому, как сама мысль о том, что необходимо дотронуться рукой… какой там «дотронуться» – крепко зажать в горсти осклизлое тело, и – хрясь-хрясь-хрясть! – размыкать и смыкать инструмент на плоти до полного усекновения верхней челюсти со всем прилежащим, да так, что в тебя летят брызги гадких субстанций, вызывала у него желудочный спазм.
Благо почти весь преподавательский коллектив медицинского училища был женским, а Лёшкино влияние на фемин было одинаково безоговорочным. От него в равное благоговейное оцепенение впадали и юные жёны, и старые девы, и синие чулки, и роковые уездные красотки. К его врождённому обаянию присоединилась красота юного греческого бога. Вернее – титана. Не тонкого, отчасти гомосексуального мальчика, вызывающего у женщин смешанные чувства материнской нежности и эфемерного дымчатого желания, а сформированного молодого мужчины, вызывающего только страсть, страсть и ещё раз страсть. Чугунную, тяжеловесную человеческую страсть. Так он и прошагал победоносно по медицинскому училищу, получая в зачётку свои «отл. с отл.», ни разу не подставив собственный палец под скарификатор, не вонзив иглу даже в чужую мышцу, не говоря уже о венах. Ни разу не вынеся тазик с мокротой за туберкулёзным больным на практических занятиях в профильном диспансере. Ни разу не поучаствовав в фиксации буйных, допившихся до делирия, алкоголиков в психиатрической лечебнице. Ни разу не эвакуировав рвотные массы у неудачно попытавшихся окончить земное существование путём принятия per os[6] всякой дряни. Ни разу не удержав язык у эпилептика в припадке. И ни разу не вынеся «утку», не сменив дренаж во время практики в отделениях гнойной хирургии и реанимации. Алёша и практику-то не проходил, постоянно пропадая в райкомах, обсуждая какие-то наиважнейшие комсомольские дела, перед значимостью которых меркла любая сифонная клизма. Удачно миновав кровавые токи, мочевые брызги и каловые массы, юный фельдшер-комсомолец укатил в столицу и с первого раза поступил в медицинский институт. Чуть позже патронесса-секретарь, несколько раз посетив первокурсника, отпустила его в самостоятельное комсомольско-половое плавание в большой воде огромного города. Отпустила просто – без каренинских драм и ужимок бесприданницы. Среди многих способностей Алёша обладал и этой, удивительной: выходить из любых сталеплавильных страстей не только не обожжённым, но даже не раскрасневшимся. Дамы не мстили. Дамы оставались благодарны. Разве можно мстить богам (или даже и полубогам) за оказанную честь, а?
Мама Марья Ивановна поохала, поахала, поплакала, советуя Лёшеньке выбрать вуз «поближе» и рекомендуя летать «пониже», но он стойко стоял на своём «далеко-высоко» – и она смирилась. Особенно после того, как он пообещал быть осмотрительным, часто писать, наказал Борьке следить за матерью, крепко пожал руку первому, а последнюю – нежно поцеловал. На прощание.
Первоначально оглядевши столичный город, Алексей понял… Что Москва слезам не верит? Так везде слёзы – всего лишь секрет, предохраняющий глаз от высыхания, а всё, что больше, – солёная вода. Что в большом городе человек человеку волк? Так и в маленькой деревеньке ни разу не заяц. Что человеку без рода без племени некому помочь? Ну, он пока не немощный, а малолетнего сельского хулиганья, всегда готового к драке, здесь нет, так что Борька ему тут не помощник. «Основателем», «энциклопедистом», «гуманистом» и «фундаменталистом» много позже стал статусный мужчина Алексей Николаевич Безымянный. А молодой паренёк Алёшка понял текущее главное бытийное обстоятельство: одет он как колхозник, приехавший на ВДНХ. То, что в уездном городке, не говоря уже о родной, быстро забытой деревеньке, считалось пристойным и даже нарядным, тут смотрелось неуместно и нелепо. Например, секретарь институтской комсомольской организации ходил, куда положено, в элегантном костюме. На занятия – в ловко скроенных и отлично сшитых брюках. А куда не очень положено, скажем на квартиру к красивой девушке Ольге Андреевой, где слушали странную музыку и выплясывали конвульсивные потные танцы, – и вовсе в джинсах, идеально облегающих красивую крепкую молодую задницу, и в клетчатой, непонятно где раздобытой рубахе. В магазинах таких вещей не было. Даже ГУМ и ЦУМ предлагали пареньку пусть и добротные, но такие убогие, безликие и криво сработанные штаны, рубашки, галстуки и драповые пальто, что у него, молодого эстета, уже видавшего «как надо», челюсти сводило от тоски. Лёшка втёрся в доверие к прежде опасавшейся новичков коренной наследственной столичной жительнице Ольге. Подружился с секретарём комсомольской организации и так искренне, от всей души, выполнял функции услужливого мальчика на побегушках, что скоро ему открылись тайные места пошива верной, идеологически выдержанной одежды и точки приобретения заграничного, чуждого светлым идеалам Всесоюзного ленинского коммунистического союза молодёжи разнообразного тряпья. Но была ещё одна, куда более серьёзная проблема: деньги. Дорогие сердцу каждого советского человека плотные прямоугольные цветные бумажки с портретами Ильича и водяными знаками.
Трагедия провинциала. «Потребовались песни, стихи, романы, обряды, жилища и новое умение хорошо держать себя в обществе».[7]
Песни, стихи, романы и обряды Алексей освоил молниеносно. Недюжинный острый ум, отличная память. И ещё он обладал счастливой особенностью иных насекомых – мимикрией. То есть способностью подражательно изменять поверхность, не затрагивая своей истинной биологической и поведенческой сути. И в человеческой среде обратимая изменчивость способствует не только элементарному законному выживанию, добыче пищи и продолжению рода, но и повышению в социальной иерархии путём пожирания тех, под кого ты так тщательно маскируешься. В световой части своей жизни он страстно провозглашал тезисы последних съездов. В теневой – Алёша бренчал на гитаре и пел про охоту на волков, километрами цитировал с выражением стихотворные опусы модных поэтов («Я видал, как подлец мусолил/по Владимиру Ильичу,/Пальцы бегали малосольные/по лицу ему, по лицу!»[8]). И мог вовремя ввернуть: «А теперь отдай рюмку. Я несу тут всякую чепуху, а ты пьёшь».[9] И отлично выплясывал рок-н-ролл. Но при этом лично он – Алексей Безымянный – не ощущал ровным счётом ничего. Чем разительно отличался от своих таких же на первый взгляд товарищей, не чуждых лицемерия. У него вовсе не было собственного лица, если под «собственным лицом» понимаются душевные томления и творческие метания. Зато у Лёшки была собственная не слишком точно сформулированная цель.
Время —
вещь
необычайно длинная:
были времена —
прошли былинные.
Ни былин,
ни эпосов,
ни эпопей.
Телеграммой
лети,
строфа!
Воспалённой губой
припади
и попей
из реки
по имени – «Факт».[10]
Фактически Алексей Безымянный хотел, чтобы было ХОРОШО. Конкретно ему, Алексею Безымянному. В любые времена, при любых властях, в любых обстоятельствах, посреди любых пространств. В незыблемость чего бы то ни было и уж тем более кого бы то ни было он не верил. Потому как неплохо учился и за любой фактической, отредактированной и отретушированной стороной вопроса его интуиция прозревала недоступное: всё течёт, всё меняется, и мало кто успевает приспособиться к текущим изменчивым условиям. Кто-то захлёбывается в грязевом селе, кого-то смывает потоком чистой воды, иные – тонут в безопасных с виду бытовых болотах. «Ты сможешь! Тебе не страшны никакие воды и ветра. Ты вовремя ляжешь на нужный галс. Ты чуешь, когда надо просто дрейфовать. Ты – выплывешь даже без парусов, без мотора и без вёсел!» – уверяла его интуиция. И он мог. Он – выплывал. Он становился жабой, если того требовали изменившиеся условия. Мог быть нужным и полезным, если это было нужным и полезным ему. Потому и деньги нашёл достаточно быстро. О нет! Он не пошёл разгружать вагоны, закидывать уголь в бездонные горнила котельных и уж тем более – санитаром в пропахшие запахом тления с торжествующей формалиновой ноткой морги. Это не вписывалось ни в текущее, ни в грядущее «хорошо». Он – случайно, на дачной вечеринке с шашлыками под гитару – познакомился с Ольгиной матерью – вечно скучающей, отлично сохранившейся дамой предклимактерического возраста, женой партийного босса чуть выше средней руки. Алёша отлично понимал риски этой связи, но пользы перевесили. Ольга Андреева любила свою неразумную мать и со снисхождением юной зрелости отнеслась к случившемуся, став странной парочке скорее патронессой, нежели оскорблённой дочерью и покинутой возлюбленной. Она вовсе не была оскорблена, потому как любимая мамочка внезапно перестала соперничать с подросшей дочуркой в чём только могла, как это уже повелось в последние годы. Да и покинутой возлюбленной ни у кого бы, кто знал Ольгу близко, язык не повернулся её назвать. Пара постельных экзерсисов с Алексеем разочаровали юную сибаритку, привыкшую к заботе и поклонению. Ранее все её половые, простите за прозу, партнёры были старше и опытнее. Следовательно – искуснее. Грубый механистический массаж органов малого таза ей не требовался в силу молодости и здоровья. Ей требовалось поклонение, восхищение, премьеры в театрах, лучшие столики в недоступных ресторанах. Красота игры вообще. Всего этого молодой, симпатичный (и даже, можно сказать, красивый), но простоватый и бедный паренёк из провинции предоставить не мог, как бы ни старался и ни растопыривал перья. До того, что было нужно Ольге сейчас, ему ещё было как до Луны пешком. Маме нужна игрушка? Пожалуйста! Обеспеченная юность щедра, а добрые люди не давятся тем, чего сами съесть не в состоянии, лишь бы другим не досталось. Ольга была добрым человеком. Она искренне радовалась, что вечно скучающая мать перестала скандалить с бесконечно занятым отцом. Последний Алексея и вовсе не замечал, полагая вполне нормальным его частое присутствие в городской квартире и на загородной даче. Отчего бы юноше, на правах сокурсника дочери, и в самом деле не сопроводить его, Ивана Андреевича Андреева, супругу в магазин, не помочь перевезти вещи или что там ещё? Вот недавно как раз очень выручил – поехал кататься с женой на лыжах. Потому как сам он ну никак не мог – работа. Ольга с текущим зрелым любовником и матушка с Алексеем вчетвером посещали Большой зал консерватории. Билеты поставлял papa. Или Ольгин кавалер. Внешне всё было более, чем пристойно, – tacito consensu.[11]
Алексей приоделся, пообтесался, научился пользоваться столовыми приборами в полном объёме и никогда ничего не путал и ничем, в отличие от той же Ольги, не пренебрегал. Это она могла позволить себе на правах «коренной и потомственной» запихивать сочащийся липким соком кусок груши в рот руками. Ей всё не только прощалось, но и принималось влюблённым окружением за милые, эротически окрашенные шалости. Ему же следовало быть безупречным, ибо именно безупречность являлась для Алексея одним из пропусков в мир «Хорошо!».
Студенческие годы Безымянного внесли некоторые коррективы в пастушью хватку. Соперничать с «джинсовым» секретарём комсомола института так и не представилось возможным в силу анамнеза указанного товарища. Затеять рискованную игру с неясным прогнозом исхода можно было. Но Алексей не был столь азартен, чтобы «или всё, или ничего». Потому что в этом случае он получит, скорее всего, именно ничего. А он был расчётлив. Не чистый искромётный блеф был его стезёй, а точно просчитанные комбинации. И комсомольская узкоколейка медленно, но верно влилась в профсоюзную магистраль. К тому же тамошние стада были, как ни крути, более тучными, хотя и чуточку менее престижными.
Учёба шла сама собой. «Нб» округлялись без отработок, потому как причины отсутствия студента Безымянного на занятиях всегда были предельно уважительны (разрешение деканата прилагалось). Экзамены безболезненно сдавались на «отлично», и медицинский вуз так же незаметно прошёл мимо Алёши, как и медицинское училище.
Ольга захотела быть акушером-гинекологом. Папа, звоня по этому поводу куда надо, заодно назвал и ещё одну фамилию. Отчасти и по Олиной, естественно, просьбе. Иван Андреев все институтские годы своей неразумной, но горячо любимой Оленьки считал молодого человека пажом дочери, мужественно пережидающим её легкомыслие и увлечения. Теперь же прочил его ей в мужья. Основательный парень, о таком зяте мечтает любой любящий отец. Нос Алёшка держит по ветру. Профсоюзный лидер. В этой теме ему можно будет и помочь. Если толкового врача из него не выйдет. А в том, что не выйдет, Олин отец отчего-то не сомневался. Никак не вязался этот пламенный уже ко времени окончания института коммунист в хоть и партийном, но светлом мозгу ответственного товарища с хирургическим ремеслом. Никак. Error in forma![12]
Шеф (Anamnesis morbi)
Господь
Из духов отрицанья ты всех мене
Бывал мне в тягость, плут и весельчак,
Из лени человек впадает в спячку.
Ступай, расшевели его застой,
Вертись пред ним, томи и беспокой,
И раздражай его своей горячкой.
– Глубокоуважаемый Председатель, глубокоуважаемые члены Диссертационного совета, я хочу поблагодарить моего научного руководителя, доктора медицинских наук, профессора, академика Алексея Николаевича Безымянного за всё, что он для меня сделал. За…
– …наше счастливое детство спасибо, родная страна!
– Не перебивай! И не издевайся. Я репетирую благодарственную речь.
– Да-да! Волобуев, вот твой меч!
– Тебе смешно, а меня на этих «глубокоуважаемых» просто заклинило. Не дай бог, ляпну просто «уважаемые». Нарушение этикета.
– И что?
– Неловко. Я вообще защиты до ужаса боюсь!
– Ой, я тебя прошу! Пятнадцать минут позора – и ты кандидат наук.
– Не пятнадцать, а больше. Ещё и вопросы же. Имена эти с отчествами надо запоминать. «Глубокоуважаемый Каквастам Каквастамович, спасибо за вопрос!..» Хорошо, если ещё по очереди задавать будут и ответов дожидаться. А не то все сразу вывалят… О-о-о!!!
– Хочешь, прикол расскажу?
– …
– Как-то внучок одного из зубров министерских в нашем спецсовете защищался. Ему накануне список вопросов выдали. В той последовательности, в которой наши глубокоуважаемые члены должны были их задавать. Но члены уже и до приняли, и в перерыве догнались, внучок-то первым защищаться зассал, ну и пришли наши поддатые члены в приподнятое состояние. Им уже не до последовательности было – не опростоволоситься бы. Да и на банкет поскорее. Вот они вопросы валом и огласили, каждый со своей бумажки, наплевав на нумерацию.
– И что?
– Но не таков был наш герой. Он своей бумажки строго придерживался. И на вразнобой заданные вопросы ответил в точно оговорённой накануне последовательности. Вскочил, положим, первым Пётр Петрович, должный вопросить отрока третьим на предмет достаточности применённой терапии гидрокортизоном во второй группе обследования, а внучок ему: «Спасибо, глубокоуважаемый Иван Иванович, за вопрос! В данной конкретной работе мы не ставили своей целью выяснить уровень щелочной фосфатазы в контрольной группе!»
– Ужас! И что?
– Как что – единогласно! Что правда, академики уже под столами от смеха давились – градус-то зашкаливал. Но соискатель хранил железобетонную серьёзность и дубовую напыщенность. Так что уверенней, уверенней! И всего делов!
– Но я-то не министерский внучок!
– Тем более уверенней. Побольше цинизма. Людям это нравится.
– Тебе легко говорить, ты-то уже давно доктор наук, профессор!
– Да, сынок. И, между прочим, глубокоуважаемый член нашего специализированного Диссертационного совета. Так что не забудь и семью поблагодарить. Тем более это принято этикетом.
* * *
Толкового врача из Алёши не вышло. Из Алексея Николаевича Безымянного вышел обаятельный новатор здравоохранения.
Не так сразу, конечно. И может, «не с места», но «в карьер».
Окончив субординатуру, Ольга пожелала остаться при кафедре. Папа помог. И она стала аспиранткой. Там же оставили и Алексея. Уже скорее по инерции. Но поскольку аспирантуры на всех не хватало, то Алёша стал старшим лаборантом.
Ольга вышла замуж не за Алёшу. О чём партийный папа очень, очень сожалел. Ольга вышла замуж за «коренного и избалованного». А папа отлично знал, что из них редко что толковое выходит. Ну что, действительно, может выйти из паренька, с детства мамой залюбленного, папой и сонмом бабушек-дедушек вскормленного? Что получится из того, кого кутали, оберегали, водили в лучшие общеобразовательные, музыкальные, художественные и прочие школы и ещё в бассейн? Хотя бассейн маленькому будущему Ольгиному мужу пришлось оставить – потому что почки. «Почки! – хмыкал про себя партийный папа. – Такие почки засыхают, так и не распустившись. Другое дело – пробивные провинциалы. У этих тяга к жизни, как в хорошей аэродинамической трубе. Эти взлетают к небесам, крепко держась голыми руками за восходящие потоки воздуха, чуют всем телом перемены и надпочечниками осязают малейшие изменения направлений. Алёшка именно из таких. А Лёнчик этот… Лёнчик, он Лёнчик и есть…»
Любимая дочь Оленька. Нелюбимый зять Лёнечка. Привычная статусная жена-красавица. И Алексей – непонятно кто и кому, но давно уже член семьи. Не то запасной вариант – не вечно же Ольга будет замужем за «этим»! – не то привычная деталь интерьера. Он же – вечный носильщик, дворецкий, рыцарь без страха и упрёка, посыльный и подмастерье… Пока. И Ольгин отец это чуял теми самыми надпочечниками.
Ольга при этом быстро шла в гору. Кроме хорошего папы, у неё оказались не только талантливые, но и – что немаловажно – удачливые руки. И светлая голова в придачу. Да ещё и знание английского, не хуже, чем у Набокова. То есть на уровне родного языка. Спасибо всё тому же партийному папе. Именно он разыскал Ольге в детстве не просто няньку из деревни, как поступало большинство прочих средне– и высокопоставленных партийных, а вредную своенравную воспитательницу со знанием языков. Гувернантку, как сказали бы раньше. У них с Ольгой был железный распорядок дня, и она, не стесняясь, охаживала любимую папину дочурку линейкой, если та позволяла себе запнуться, тараторя наизусть неправильные глаголы. Не больно, конечно, но обидно. Английский Ольге чуть позже ох как пригодился.
А пока что она успешно окончила аспирантуру, защитила кандидатскую в рамках кафедральной темы. Что-то о лечении гиперпластических процессов. Semper idem.[13] Молодая ассистент Любовь Захаровна охотно собирала теоретическую, анамнестическую и статистическую часть для них обеих, а Ольга щедро делилась с ней практическими наблюдениями. Так что Любаше досталась роль абортов в «вечной» теме, а Ольге – лечение предопухолевых состояний в гинекологии. Алексею тоже захотелось стать кандидатом наук, и материал щедро поделили на троих. Мозгом была Ольга, руками, набиравшими тексты на пишущей машинке и рисовавшими схемы и таблицы тушью, – Любаша. Алексей, не смотри что старший лаборант, был уже Алексеем Николаевичем, хотя к лечебной работе и близко не подходил. Ему вполне хватало работы профсоюзной.
Как-то раз они пили чай «на троих», и Ольга восторженно пересказывала коллегам содержание научной статьи из американского медицинского журнала. Здесь, за плюшками, все были свои, потому Оленька позволила себе гневаться и костерила последними словами «успехи» нашей «передовой» советской медицины.
– Каменный век! – вопила она.
– Тише-тише! – уговаривала её чуть более взрослая Любаша.
– Да кто здесь кого слышит? Меня, вон, даже Лёшка не слушает, учёный хренов. Как будто я об истории древних веков говорю, а не о современной науке. Видишь, уставился стеклянными глазами в стену. Скучно ему с нами.
Ольга ошибалась. Алексею не было скучно. Профсоюзная организация – это, конечно, хорошо. Но мало. А значит, недостаточно «хорошо».
Профсоюзная организация должна заботиться о женском здоровье? А то! Профсоюзная организация обо всём должна заботиться.
– Оль, напиши мне, что нужно для того, чтобы и у нас был не каменный век, а современная наука.
Спустя несколько лет кандидат медицинских наук Алексей Николаевич Безымянный организовал и возглавил первый в стране криохирургический центр для лечения предопухолевых состояний женской половой сферы. Ольга была на седьмом небе и вовсю занялась оперативной деятельностью. А там, где кипит практическая работа, всегда есть материал для теоретических исследований. В 1983 году и Ольга, и Алексей стали докторами медицинских наук. На сей раз обе работы Ольга собрала сама. Сама обработала, сама и настучала на пишущей машинке. Любаша удовлетворилась уже имеющейся степенью и под своды центра перейти не пожелала. Ей было вполне уютно на основной базе кафедры без лишнего шума. Она никогда не была честолюбивой. Интересы же Ольгиного честолюбия лежали в основном в практической сфере, а вот Алексей страстно возжелал академического, научного признания. Сладкий яд первого стоящего административного успеха уютно растёкся по его приспособленному для этого нутру. И он, воодушевлённый первым успехом и им же поддерживаемый, напрягся и создал первый в стране отдел иммунодиагностики и иммунокоррекции в гинекологии. Который, по признанию Академии медицинских наук СССР, стал одним из ведущих по этой проблеме в бывшем Советском Союзе.
Как Алексею Николаевичу всё это удалось? Он не интересовался медициной, во всяком случае глубоко. Но он был умён. И не просто умён, а очень умён. Ум – это не только способность анализировать, прогнозировать, искать и находить пути решения научных проблем. Ум – это ещё способность анализировать, прогнозировать, искать и находить пути решения проблем личных, бытовых, общественных и даже мировых. Последние Алексея не очень тревожили, а решение предпоследних автоматически удовлетворяло уравнения первых и вторых. Ольга работала, Алексей изыскивал пути, торговал направо и налево лицом, обаянием и даже мужской состоятельностью (в нужных ему для решения поставленных задач министерствах ключевые позиции частенько занимали дамы, что значительно упрощало дело. По дороге он даже женился на одной из них и вскоре стал отцом по настоянию жены, которая была для первородящей даже не «возрастной», а уже почти пожилой).
Никто и не заметил как. Как? КАК?! Как ближе к концу восьмидесятых прошедшего столетия Безымянный возглавил кафедру А&Г факультета последипломного обучения и усовершенствования врачей?
Зато Ольга наконец заметила его. Как мужчину.
Она как раз развелась с мужем. Лёнчик действительно оказался никаким, точно в соответствии с папиными прогнозами. Дальше младшего научного сотрудника научно-исследовательского института технического стекла он не продвинулся, хотя за спиной был Олин папа, который ради дочери был готов на всё, даже тащить этого тюфяка наверх. Но «тюфяк» наверх не хотел, ему было очень уютно на дне. Лёнчик по призванию был рыбкой придонной, с вялой, холодной, полупрозрачной кровью. Постоянные укутывания родни, сперва в тёплые шарфы, а позже – в успокоительные беседы о бездуховной жене-карьеристке на маминой кухне под бабушкин чай, физиологические ликворы не согревали, зато замедляли и без того малоподвижные душевные токи избалованной натуры. Он утвердился в мысли, что гениален, но что от этого толку, если несправедливый мир усыпает лепестками роз дорогу перед наглыми бездарями. Вместо того чтобы сбить хоть одну «наглую бездарь» с этого благоухающего пути или проторить свой собственный шлях, Лёнчик натоптал себе маленькие, уютные, безопасные дорожки. Из дому на работу. С работы – домой. С порога – на кухню. Из-за стола – на диван. Ну, иногда с кухни – в мамину кухню, потому что Ольга частенько была слишком занята работой, а варить самому себе пельмени – это не для гения. Он никогда не скандалил с женой, даже если был разогрет специями к маминым домашним котлетам, но весь его понурый, покорный вид свидетельствовал о том, что он несчастен с Ольгой. Потом он стал ещё несчастнее, потому что его мама и бабушка захотели внуков и правнуков. А у Ольги не получалось забеременеть. Последствия абортов, выполненных в юные годы от взрослых, поголовно женатых возлюбленных. Такая «маленькая» неприятность под названием эндометриоз. Сапожник без сапог. Ольгу подобное положение вещей устраивало, если честно. Нет, не эндометриоз, конечно, который делал обычные ежемесячные женские боли практически невыносимыми, а отсутствие детей. Ну, не было в ней этого места. Не хотелось ей «продлевать себя» в абстрактном пространстве и времени. Её вполне удовлетворяли текущие.
– Лёнчик, зачем тебе ребёнок? – ехидно поинтересовалась она, после того как обследовалась и узнала вердикт. Кстати, он не был «окончательным и бесповоротным». Можно было пытаться. Но она не хотела превращать радость соития в механистический труд по созданию себе подобного. Ну, разве что как побочный эффект… Но радость от того самого соития она испытывала не с законным мужем, а младенца он, по всей видимости, хотел своего. Вернее – хотели его мама и бабушка.
– Чтобы был продолжатель рода! – удовлетворил её любопытство Лёнчик, горделиво расправив петушиные плечики.
– Какого рода? – уточнила Ольга.
– Моего!
– А если родится девочка, и вырастет, и выйдет замуж, что тогда? Роду конец?
– Нет, она же будет моей дочерью. И, в конце концов, фамилию можно не менять. Ты же вот не взяла мою фамилию и продолжаешь род своего отца.
– Моему отцу всё равно, продолжаю я его род или нет. Мой отец меня просто любит, понимаешь, о чём я?
– Ну конечно, я буду любить своего ребёнка. Это нормально – любить своего ребёнка.
– Лёнчик, нормально – это хотеть ребёнка, чтобы его любить, а не затем, чтобы он продолжал сомнительной давности, крепости и прочих некондиционных параметров род.
– То есть ты не будешь рожать мне ребёнка?
– Чтобы родить, надо сперва зачать. Для меня это достаточно проблематично. Попробуй с кем-то другим, авось получится. А может, к тому времени в магазинах появятся! – огрызнулась в ответ Ольга и отправилась на работу.
Зачать с кем-то другим значило отклониться от натоптанных тропинок. Лёнчик был к этому не готов. Есть две кухни, есть диван, есть работа. Да и чёрт с ним, с тем ребёнком. Жили как-то без него, и дальше будем жить.
А дальше – умер Ольгин отец. И ей пришлось тащить на себе не только свою семью, но и мать, привыкшую жить на широкую ногу и привычек своих бросать не собиравшуюся. Олина мама была кладезем спекулятивных контактов – все товароведы более-менее пристойных магазинов города были у неё прикормлены, и даже на похороны она раздобыла себе заграничное чёрное платье в обтяжку и не забыла накрасить глаза французской тушью стоимостью в четверть Ольгиной зарплаты. Конечно, на сберегательной книжке у неё лежали очень солидные деньги, но она не собиралась их трогать, оставляя на «чёрный день». Отец же умер скоропостижно и никакого завещания не оставил. Да и какое завещание, если на свете у него было только двое любимых людей – жена и дочь. Это во-первых, а во-вторых, квартира – государственная, дача – государственная, машина – и та служебная. Только сберкнижка, изначально открытая на имя жены. Так что Ольга взвалила на себя избалованную мать, привыкшую к обилию хороших тряпок, качественной пище, которую после смерти отца раздобывать стало сложнее, потому как эпоха осетров, икры и многочисленных колбас давно отошла в небытие – середина восьмидесятых двадцатого столетия процветала всеми характерными для советского «застойного» периода российской истории стигмами. Ещё маме, конечно, нужна была соцприслужница. Ольга вызвалась убирать и готовить сама, но вдова категорически отвергла такое предложение и, утирая слезу, скатившуюся по начинающей морщиниться щеке, стоически убрала квартиру сама, пожарила яичницу и сварила кофе. Ольга отдраила полы, сковороду и плиту после маминых упражнений и, плюнув, наняла ей приходящую даму. Зато ей, профессионалке швабр и котлет, мама с первозданным пылом принялась давать указания. Прежняя домработница, бывшая в доме, сколько Ольга себя помнила, покинула этот мир вслед за Олиным отцом, не перенеся его смерти. Sic fata voluerunt.[14] Мужчины лучше женщин умеют хранить свои маленькие и большие тайны.
Ольга всё больше и больше работала, Лёнчик приобретал всё более трагическое мироощущение. Пока наконец не переспал с уборщицей НИИ технического стекла. Нечаянно-негаданно. Был чей-то день рождения, безалкогольная эпоха ещё не наступила, Лёнчик перебрал лишнего и, начав движение привычной тропой по маршруту «работа – дом», запетлял и наступил ногой в ведро с грязной водой. Молодая рыхлая женщина что-то пробурчала, впрочем, не слишком сердито. Лёнчик, упав на колени, принялся лобызать края её синего халата и предлагал смыть провинность кровью. На кровь она не согласилась, тогда он стал вылизывать пол коридора языком. Уборщица бросилась его поднимать на ноги и отлично справилась, потому как была достаточно дюжая для хилого Лёнчика. Он уткнулся в её вкусно пахнущую потом мягкую большую грудь и засопел, блаженно пуская слюни. Проснулся утром в незнакомой, убогой, но чистенькой квартирке и узнал, что вчера признался в вечной любви, предложил руку и сердце и даже разок выполнил супружеский долг. Лёнчик немного упал духом, но вкусные сырники с рыночной сметаной, сгущёнкой и малиновым вареньем на завтрак заставили его дух воспрянуть. А уж после того, как он опомнился и побежал к телефону-автомату звонить жене, которая наверняка обзванивает больницы, морги и милиции, а в ответ услышал: «Лёнчик, я только голову к подушке прислонила, у меня же ночное дежурство было, дай поспать! Я работаю как проклятая, пока ты в своём НИИ яйца слева направо перекидываешь!» – и сразу после равнодушный хохоток коротких гудков, он вернулся к грудастой уборщице и ещё раз исполнил «супружеский долг». За что был награждён «ленивыми» варениками. Его «невеста» была виртуозом творожных блюд. И не ленилась закупить молочный продукт пораньше, подальше, подешевле и впрок. И потратить время и силы на, к примеру, обожаемую Лёнчиком запеканку, а не так, как его пока ещё официальная жена, брякнуть:
– Вон холодильник, вон продукты. В чём дело? Паралич разбил? – и продолжить разговаривать по телефону с очередной пациенткой. Да и надоело ему выслушивать кровавые подробности её отвратительного ремесла. Она его техническим стеклом никогда не интересовалась и всегда называла бездарью, неудачником и бездельником. Теперь уж он ей покажет, кто тут неудачник.
К его огромному удивлению, Ольга облегчённо вздохнула, когда он сообщил ей, что встретил другую и теперь, как честный человек, обязан на той, другой, жениться. Да и к тому же она лучше Ольги готовит и не считает Лёнчика ничтожеством. Напротив, смотрит в рот, ловит каждое слово. И желание. И даже сказала ему, что он отличный мужик. Конечно же, она имела в виду, что он прекрасный любовник. Так что и мужчина он о-го-го, что бы тут некоторые ни говорили!
– Слава богу! – воскликнула Ольга и нежно поцеловала законного супруга в лоб. – Желаю счастья, и всё такое. Мне было неловко тебя выгонять в никуда. А мама твоя и бабушка окончательно бы довершили твоё растление. Тем более что это не так уж и сложно – ты и так с гнильцой.
Лёнчик надулся, собрал свои немногочисленные вещи в Ольгину командировочную сумку (от радости она была немыслимо щедрой), достал из кладовки гитару в покрытом десятилетней пылью чехле, сказал, что за лыжами, книгами и решением бумажных вопросов зайдёт позже, в удобное для Ольги время, положил ключи на стол и покинул помещение.
Он очень удивился, что мама и бабушка не обрадовались такому повороту событий. Вот и пойми этих женщин. Он теперь сыт на завтрак, на обед и на ужин, все рубашки выглажены, все пуговицы пришиты, да и ребёночек скоро будет, а они ведут себя, как две ядовитые змеи. Ольга, мол, врач, кандидат медицинских наук, заведующая дневным стационаром криохирургического центра лечения предопухолевых состояний женской половой сферы, доцент, в конце концов! А эта кто? Уборщица? Подтиралка? Что значит не важно?! Да к чёрту её домашние пельмени, ты что, магазинные сварить не в состоянии самостоятельно?! Паралич разбил?! Она же даже говорить грамотно не умеет. Да кто она такая?!
Лёнчик был крайне удивлён, узнав что «наша Оленька», оказывается, полна всяческих достоинств и на самом деле никакой не «дьявол в юбке», каковым была ещё недавно, а «ангел во плоти». И не третировали её прежде свекровь и мать свекрови, а просто-напросто мягко журили. Да и не журили, а жизни учили. Да и не учили вовсе, а так… Помогали советом и словом добрым.
Однако нрав «подтиралки» не замедлил расцвести и завязаться плодами. Точнее, плодом – рыхлым младенцем пола женского. Так что вскоре прежние «кобры» вытягивались во фронт под дудку новоявленной законной супруги и матери. Последней достало смекалки назвать дочь в честь прабабки со стороны отца, и женщины стали принадлежать ей безраздельно, вместе с Лёнчиками и всеми своими остальными потрохами.
Ольга же, оставшись одна, ещё беззаветнее предалась любимому делу. И как-то раз, поздним вечером, когда на кафедре, как им казалось, никого уже не было, старые друзья решили вдвоём обмыть Лёшкино новоявленное заведование и Ольгину новообретённую свободу. Надо ли говорить, что после бутылки коньяка они стали вспоминать былое? Прошло всего каких-то десять с лишним («…сколько-сколько? Ну, хорошо, пусть почти пятнадцать…») лет, как они окончили институт, а всё у них отлично! Просто за-ши-бись! Хотя кто бы мог подумать, что он…
– Я же тебя помню кургузым, хоть и головастым, пареньком из глубокой-глубокой, далёкой-далёкой провинции, который краснел при виде своих брюк и относился к столовым приборам как к предметам религиозного культа! – пьяненько хохотала Ольга. – Ты был очень хорошенький. Пожалуй, красивый… И совсем-совсем ничего не умел. Ну, ты понимаешь… Если, конечно, помнишь.
– Я всё помню, – неожиданно серьёзно и трезво сказал прежде над чем-то давним хохотавший Алексей Николаевич. – И очень удивлён, что помнишь ты. Удивлён и рад. Дурацкое слово «рад». Я счастлив, Оля, что ты помнишь.
– Конечно, помню. Я была дура, а моя мама – нет. Ещё, кажется, дураком тогда был мой отец, а я была не только дурой, но и подлой тварью. Но мне всё это казалось таким забавным. Твоя безответная недолговечная любовь. Твой простенький деревенский секс. И моя мамаша, плотоядно взиравшая на твои руки и плечи. И я подумала, что не так уж я предаю отца, напротив, даю ему отдых от назойливой жены.
– Твой отец всё знал, Оля. Он был очень умным человеком. И он любил вас настолько, что готов был закрывать глаза на всё. Особенно на разрешённого им же мальчика-игрушку для жены. Мальчика, который вскоре повзрослеет, и на него, уже взрослого, он делал серьёзную ставку. Твой папа хотел, чтобы мы поженились. Даже когда ты вышла замуж, а потом и я женился. И даже когда обзавёлся сыном, он всё ещё надеялся, что мы с тобой будем вместе рано или поздно. Совершенно не понимаю за что, но он любил меня. И даже помогал до самой своей смерти звонками куда следует.
– Да в курсе я. И того, что он тебя любил, и того, что он хотел видеть тебя моим мужем. Вот то, что он был в курсе ваших с мамой шашней, для меня, честно говоря, откровение. – Ольга недолго помолчала. – А любил он тебя за тягу к жизни, за честолюбие, за жажду успеха. Он мне всегда говорил, что будущее за неофитами, а ты – самый что ни на есть яркий представитель этой породы. Но я-то думала по-другому. Сам виноват, покойный papa. Воспитал меня так, уж как воспитал. Ерунда, конечно. Сама виновата, прости, отец. – Оля глянула в потолок. – Но мне тогда казалось, что наш с тобой брак – это слишком. Инцест какой-то по кругу. Я спала с тобой, пусть всего только пару раз, но всё же. Потом ты спал с моей матерью достаточно долго. И вдруг – вуаля! – ты снова спишь со мной, но уже на правах законного супруга. Древний Рим, блин! И к тому же у меня как раз случился надрывный роман, уже не помню с кем, а тут подвернулся Лёнчик и… Просрала я своё женское счастье, да? – она вопросительно поглядела на Алексея.
– Нет, – он глянул на неё тем самым своим взглядом, от которого теряли волю родная мать-самоубийца, соседка «тёть Вера» и сосед «дядь Коля», мама Марья Ивановна, педагогический коллектив медучилища, секретари райкомов комсомола, партийные и министерские статусные дамы, пациентки, студентки, случайные попутчицы и все-все-все.
Ольга не стала исключением. Да и, в конце концов, у них обоюдно-отягощённый друг другом богатый половой анамнез, чего ломаться.
Они с огромным удовольствием занялись любовью прямо на столе в ассистентской, а затем, обнявшись и синхронно повиливая бёдрами, направились к лифту. Покурить. Курила Ольга. Лёшка не курил никогда. И курение не переносил в принципе. Спокойно при нём могли дымить вонючими палочками только трое. Ольга Ивановна. Игорь Израилевич. И Елена Геннадьевна. Последняя во времена описываемых событий ещё училась в школе и пока была далека от множества последующих вредных привычек.
Полюбили-покурили, а дальше-то что? Что ещё было у Андреевой и Безымянного, кроме общих тайн, совместной работы и сиюминутной любви в парах коньячной ностальгии?
Ещё у Алексея Николаевича была жена. Та самая министерская чиновница средней руки, старше его лет на пять и родившая ему сына. Она так обрадовалась, когда забеременела, была так счастлива, пока носила, что совсем чокнулась, когда родила. Нет, никаких послеродовых психозов у неё не было. Потому что даже на послеродовые психозы времени и сил не осталось. Всё время и все силы её были посвящены новорождённому Николаю Алексеевичу, названному вовсе не в честь Лёшкиного отчества, а потому что отца жены, погибшего на фронте, по случайному стечению именных обстоятельств, именовали Николаем. Даже спала она некоторое время, сидя у кроватки сына, тотчас просыпаясь от малейшего его шевеления. Из декрета к министерским обязанностям она не вернулась никогда. Алексей противился такому решению. Во-первых, потому, что был честолюбив и честолюбие его распространялось на всех без исключения. Жена – домашняя хозяйка? Это ему претило. Вот жена, скажем, замминистра здравоохранения по материнству и детству, это да! А то и вообще министр, чем чёрт не шутит? Но супруга его и прежде не была карьеристкой, наивно полагая, что любые отраслевые министерства существуют именно для улучшения работы отрасли, а не наоборот. Министерство для отрасли, а не отрасль для министерства. Примерно так рассуждала она и просто хорошо делала свою работу. Потому и даже не родив, никогда выше средней руки не прыгнула бы. Теперь же она решила хорошо делать работу матери. Алексею от этого решения жены стало сразу и резко нехорошо. И няньки, и ведомственные самые лучшие детские сады были супружеской чете Безымянных доступны, а в безумную любовь, пусть даже и к своему ребёнку, он не верил, потому как никогда и ни к кому её не испытывал. Не испытал он её и сейчас. Ну, забавный комок розовой плоти. Иногда улыбается, а иногда и орёт как резаный, корча препротивные рожи. Ест. Спит. Играется ручками. Почему жена испытывает при виде всего вышеперечисленного приступы экзистенциальной радости на грани с истерикой, он не мог понять. Дусина любовь к нему была тиха. Любовь Марьи Ивановны – уважительна. Так что Алексей Николаевич решил, что жена его – бездельница обыкновенная и клуша домашняя. Ну, кроме того, что, похоже, законченная психопатка. Он выругал сам себя за то, что был сбит с толку строгим костюмом, отточенной разумностью рабочих алгоритмов и серьёзным выражением лица будущей супруги. За то, что принял ответственное отношение к общему делу за стремление к личному успеху. Слишком ответственное. Она ведь и тогда, когда помогла ему, выгоды не искала и, в отличие от многих, на взятки не намекала и уж тем более в лоб не озвучивала требуемые суммы. Справедливо полагая, что борьба с предопухолевыми состояниями женской половой сферы действительно крайне важна для советского здравоохранения. И не менее справедливо полагая, что молодого учёного Безымянного эта борьба тревожит по тем же причинам. Конечно, и поэтому, и по тем же. А как же иначе? Действительно, крайне важно решение этой проблемы для советского, мать его, здравоохранения. Блага не с неба сыплются, а от всеобщего блага отваливаются, разве не так? И что в этом плохого?
Муж с женой горячо спорили на кухне, кидая друг другу гневные обвинения:
– Курица!
– Карьерист!
– Да, карьерист. А что тут удивительного, отвратительного или ещё чего морально невыдержанного? Для вас же стараюсь. В том числе. Ну, давай я тоже засяду дома, и мы вместе будем умиляться каждому отхождению газиков. А потом, чуть позже, когда он подрастёт во взрослого пердуна и спросит: «Мама-папа, а что вы для меня сделали?!» – мы пропукаем ему «Оду к радости». Если, конечно, подрастёт. Потому что если мы оба будем сидеть дома, то, кроме неистощимой, в том смысле, что её можно бесконечно пережёвывать, пищи духовной, – Алексей махнул рукой в сторону массивных книжных шкафов в коридоре, под завязку набитых дефицитными источниками знаний, – жрать нам будет нечего. И одеваться не во что. У тебя, между прочим, официальная заработная плата куда больше моей. Я не понимаю, зачем тебе дома сидеть безвылазно?
– Потому что ни одна няня, ни одно детское учреждение не будет лучше родной матери! – трагически-картинно простонала жена. – Наёмная женщина – совершенно чужой нашему сыну человек. В яслях и детских садах вечные сквозняки, воспитатели-садисты, отвратительная еда и никакого индивидуального подхода. – Из глаз её покатились слёзы. – Какой ты жестокий, Алексей! – резюмировала супруга.
– Ой, вот только не надо! Вспомни своих ровесников, я уже не говорю о детстве наших родителей. Оглянись вокруг, посмотри на детей. Вырастали, вырастают и вырастать будут. В детском доме, в селе, с ключом на шее. И ничего. И здоровые, и умные, и с характером, и с удачей в зубах.
– Ага. В детском доме, – зло произнесла жена. – Здоровыми вырастали. Вроде твоей мамы, разодравшей себе вены осколками бутылки из-под газировки.
Алексей Николаевич не выдержал и влепил спутнице жизни сочную оплеуху, хотя не имел привычки драться вообще (в детстве у него для этого был Борька, а позже не пригодилось, он мог решить любой конфликт переговорами) и уж тем более поднимать руку на женщин. Она перестала плакать и даже не схватилась за резко покрасневшую щёку. Она смотрела ему в глаза с ненавистью. Ещё ни одна женщина никогда не смотрела на Лёшку с ненавистью. Надо же, какова ирония судьбы, впервые с ненавистью прямо ему в зрачки вперилась та, что должна быть для взрослого мужчины самой близкой, – жена.
– Делай, что хочешь.
Он оделся и ушёл. Она не слышала, как он закрыл за собой дверь. Коленька захныкал.
Жена полностью отдалась заботам о сыне. Алексей Николаевич полностью отдался работе и бабам. Он и раньше был знатным ходоком, но теперь и вовсе не считал нужным что-либо скрывать и хоть как-то прятаться. Решил, что у него окончательно развязаны руки. Женщина, смотрящая с ненавистью, не вызывала в нём ни малейшего уважения, не говоря уже о сексуальном влечении. Жена из «Ленусика» была переименована в «мать», и на ней был поставлен жирный крест, как на не оправдавшем себя проекте. Пусть пылится в архиве – непригодившаяся «первичная документация».
Бабы хороводились вокруг него, и он того стоил. Красивый, всё ещё молодой, успешный, ласковый, язык подвешен, да и всё остальное на высоте. Кроме того, он удивительным образом в эпоху, далёкую от «всяких психологий», мог считать, хоть и со спины, что конкретно данной даме нужно. Этой не хватает похвалы? «Я никогда не встречал таких безупречно красивых ног, которые бы так гармонично сочетались с аналитическим складом ума!» Другая из породы «жалельщиц»? Нет проблем! «Это такой тяжкий груз – руководить лечебным учреждением. Больные, наука, административные проблемы. Всё на мне. Я на грани нервного срыва!» Другой и вовсе ничего не надо. И так смотрит открыв рот как на бога. Вот хотя бы эта, новая аспиранточка. Она и студенткой себя неплохо зарекомендовала. Во всех смыслах. Кажется, именно её на ящиках, нет? Морда как у морской свинки, задница толстовата, но зато обожает и готова ему ноги мыть и эту воду пить. С таким серьёзным пылом вгрызлась в сахарный диабет у беременных, как будто ей там, простите, мёдом намазано. И пашет, и пашет. И строчит, и строчит. Потешная, как плюшевый зверёк. Нет, ну правда, крупная учёная морская свинка. Преданная до последней капли совести. Пойдёт куда угодно, не задумываясь, по тем головам, на которые он ей укажет. Ну что ж, будем делать из крупной учёной морской свинки крупную учёную служебно-охранную свинью. Такие кадры – большая редкость. А то, что пару раз поимел в кабинете между делом, так сама напросилась и, главное, всё правильно понимает. Никаких тебе лишних нежностей. Одевается и уходит, не забыв на прощание уточнить, что именно необходимо послать на предстоящую конференцию. И проблем от неё – ноль. Одни решения. И муж у неё, слава богу, имеется. И ребёнок. И никто с ним дома не сидит, сопли ему шершавым материнским коровьим языком не вытирает. Есть же нормальные женщины. Боевые, так сказать, подруги, а не отупевшие от материнства самки.
Вид законной супруги, сладострастно изучающей содержимое носового платка, в коий его собственный отпрыск соизволил высморкаться, вызывал у Алексея не только метафизическую, но и самую реальную тошноту. Ещё его удивляло, что, несмотря на полное отсутствие в жизни сына сквозняков, воспитателей-садистов и отвратительной манной каши с комочками, наследник беспрестанно болел всем, чем только можно, от банальных острых респираторных заболеваний и затяжных бронхитов до аллергий и каких-то неврологических заболеваний, в которых Лёшка не разбирался. Ему казалось, что паршивца надо меньше кутать и куда меньше опекать. А иногда и наподдать ремнём. Какая там была последняя трагедия? Коленьке в песочнице надели на голову ведёрко. С песком. И что? Из-за этого надо было идти к родителям крохи-«обидчицы» и устраивать грязные глупые разборки, потрясая справками из психоневрологического диспансера? Да он чуть со стыда не сгорел, когда молоденькая красавица, представившаяся матерью той самой крошки, выловила его у подъезда, чтобы извиниться и, переливаясь всеми оттенками алого, прошептать, что ей очень неловко об этом говорить, она понимает, что Коленька болен, но, может, тогда не стоит с ним гулять, когда в песочнице, да и вообще во дворе, другие детки. Детки есть детки, они бывают злые. Ну, не то чтобы злые просто так, а потому что Коленька кусается, щипается, а вот как раз в последний раз, за который и ей, и даже трёхлетней дочери ужасно стыдно, Коленька тыкал в деток булавкой. Английской такой. Она думала, что дочка врёт, но – «нет-нет, вы не подумайте! Лизонька никогда не врёт, а только выдумывает, как все детки» – она показала матери две красные точки на тыльной стороне ладошки.
Алексей чуть не впервые за время существования сына подошёл к нему близко-близко. Тот посмотрел на него исподлобья, как щенок, увидавший незнакомого взрослого кобеля, и, судорожно оглядываясь, сипло прошептал:
– Мама! Мамочка! Мамочка-а-а-а!!! Папа меня не лю-ю-юбит!
Лёшка взял сына за шиворот рубахи, начал трясти и чётко говорить прямо ему в лицо:
– Людей нельзя колоть булавками, понимаешь?! Нельзя просто так живых людей колоть булавками. Если на тебя не нападают и твоей жизни ничего не грозит, нельзя в живых людей втыкать булавки!!!
– Они не хотя-а-а-т со мной играть!!! – истошно завопил Коленька, извиваясь ужом, но отец крепко держал его.
– Надо попросить! Проявить инициативу. Надо самому быть интересным, чтобы тобой интересовались другие. Надо придумать игру, которую никто до тебя не придумал, и предложить в неё поиграть. Предложить, понимаешь? Увлечь, обаять! А не колоть булавками!
– Отпусти немедленно! Алексей, немедленно отпусти его!!! – закричала выбежавшая из ванной комнаты жена. Она было кинулась к мужу, но её остановило никогда ею прежде не виданное выражение его лица. Точнее – стальной хищный блеск глаз. Прозрачная ярость. Он отодвинул от себя сына на расстояние вытянутой руки, потому что тот от ужаса, или в качестве спектакля для матери, начал мочиться в штаны.
– Отпустить? Ты уверена? – Та в ответ лишь молча закивала головой. – Ну да, тебе решать, что делать с этим паршивым помётом, такой ведь был уговор, так? Ты мать, ты всё бросила ради того, чтобы сделать из него здорового, умного и порядочного человека, тебе всё и решать, – и разжал руку.
Коленька шлёпнулся на толстый ковёр и взвыл, как милицейская сирена. Больно ему не было, но он прекрасно знал, как на мать действует его голос именно в таком диапазоне. Она тотчас кинулась к нему.
– Ты специально его швырнул!
– Конечно, специально. Но ты сама просила его отпустить. Не войте оба. Заткнитесь! Значит, так, делай с ним что хочешь, воспитывай его, как считаешь нужным. Но ещё хоть одна выходка, подобная булавочной, хоть один твой «крестовый» поход во внешние миры с войнами за эту срань господню, – кивнул он на примолкшего отпрыска, – всё! Сняты с довольствия. Развод и девичья фамилия. Алименты с зарплаты. Работа, детский сад, высокая няня, деревянные игрушки, каменный пол. Поняла?
– Поняла, – ответила мать.
– Понял?
– Понял, – кратко и, что характерно, спокойно и осмысленно ответил сын.
Она знала, что муж её пугает. Он с ней не разведётся, потому что слишком на виду. Это ему не на руку. Но что-то такое, чего она никогда не могла понять в нём, что-то… первобытное, что ли?.. заставило её впредь быть осмотрительнее даже в своей слепой материнской любви. На ощупь.
Так они и жили. У Алексея Николаевича – своя жизнь. У матери с Коленькой – своя. К тому моменту, когда он стал заведующим кафедрой А&Г факультета последипломного обучения и усовершенствования врачей, сын уже ходил в школу. Большего лоботряса и разгильдяя и представить себе было невозможно. Коленька мог пропускать занятия лишь потому, что не имел желания выходить из дому. Или потому, что учительница к нему придирается. Он вертел матерью как хотел, и она слепо верила во всё его враньё. В те редкие моменты, когда отец бывал дома, а он, Коленька, ещё не спал, сын закрывался в своей комнате и носа оттуда не казал. Что правда, Алексей Николаевич всё реже бывал дома даже по ночам. Днями он создавал очередное своё детище – первый в стране центр планирования семьи, функционирующий на принципах некоммерческого госрасчёта (и снова Ольга подсказала ему, как «тлетворное влияние Запада» обратить на пользу советским гражданам, не быть при этом битым, и в соответствующие структуры отчислить, и в должные карманы откатить, и себя, любимых, не забыть). Так что ночами ему нужен был отдых в дружественной ему атмосфере. Там, где флюид ненависти не мешает ровному дыханию. Там, где по ночам не мучают кошмары, а объятия мучительно сладки. Алексей Безымянный был не из тех, кому надо просто выспаться. Он предпочитал активные постельные виды отдыха. И тогда он оставался у Ольги. А если ощущался недостаток адреналина свежих эмоций, от которого он подзаряжался, как аккумулятор автомобиля подзаряжается во время движения, тогда он оставался у кого-нибудь ещё. Иногда ему становилось горько – не такими представлял себе свою жену и своего ребёнка Алексей Николаевич Безымянный. Это всё не его. Вот Ольга Андреева годилась ему в жёны. Она уже была не только доктором наук, но и профессором, заведовала криохирургическими предопухолевыми делами, которые создавала с ним плечом к плечу и знала куда лучше кого бы то ни было. У неё, что правда, не всё в порядке с деторождением, но, во-первых, репродуктивные технологии не стоят на месте. А во-вторых, может, она и права. Кому нужны эти дети? И где гарантия, что следующий не возьмёт с собой в песочницу ножовку – посмотреть, что там у остальных деток внутри?
Прежде созданные структуры функционировали. Центр планирования семьи вовсю расписывал наперёд графики комфортных – по сравнению с обыкновенно-больничными – абортов, а также всяческих диагностических выскабливаний, лечебных замораживаний и прижиганий. И на всё вам «Здравствуйте – пожалуйста – не изволите ли?», если, конечно, изволили прежде в кассе оплатить и с квитанцией в кабинет войти. Алексей наказал Ольге найти хорошего массажиста и вменяемого («Милый, где же я тебе их в нашей стране процветающей карательной психиатрии раздобуду?!») психолога, на что та, поворчав для проформы, разыскала требуемых специалистов. Алексей Николаевич проводил с каждым сотрудником беседы с глазу на глаз, как с претендентами на должность, так и – регулярно – с уже принятыми на работу. Сотрудники на него чуть не молились. А в семье его за человека не считали.
– Оль, я – создатель и директор Центра планирования семьи. Моим же собственным жене и сыну на меня наплевать. Забавно, – говорил он своей официально признанной нынче всеми любовнице и боевой подруге.
– Разводись к едрене фене. Поженимся, и будет тебе счастье, я так планирую. А ты?
– Да я тоже, Оль, примерно так и планирую.
– Если бы ты ещё не блядовал направо и налево, мы бы стали идеальной семьёй, – вздыхала Ольга.
– О чём ты? – проникновенно глядя в глаза, он начинал её щекотать.
– Ты прекрасно знаешь, о чём я! – пытаясь отпихнуть его руки, говорила Ольга.
– Понятия не имею!
– Да?! А твоя – наша, прости, – учёная морская свинка? – Оля начинала хихикать, потому что не выносила щекотки, и её гнев развеивался, потому что оставаться грозной, глупо хихикая, очень сложно.
– Оль, я, может, и бабник, и ещё готов выслушать подобного рода несправедливые обвинения, но я не зоофил и с морскими свинками в таком смысле дела не имею, даже если они учёные. Я учёными морскими свинками строго научно руковожу. И к тому же ну посмотри на себя и посмотри на неё. Тебе не стыдно делать такие предположения?!
Ольге не было стыдно, она знала, что Лёшку уже не исправить, и заняться любовью в командировке, чтобы наутро и не вспомнить об этом, было для него нормой жизни. Он не виноват, что так влияет на женщин, что они сами готовы заниматься с ним этим где угодно, сколько угодно и ничего не требовать взамен. И к тому же она очень захотела стать его женой. И даже, чем чёрт не шутит, родить от него ребёнка. Совсем другого. Не похожего на его никчёмного Коленьку от той тупоголовой курицы.
– Когда же ты уже разведёшься? Тебе уже нечего бояться. Профсоюзный босс, создатель двух крупных медицинских центров, заведующий кафедрой. Ну, скажи на милость, чего тебе бояться? Никаких осуждений нравственности и обсуждений морального облика уже не случится. Да и времена вовсе не те. К тому же ты её не на произвол судьбы бросаешь. Отдай ей квартиру, пусть владеет. Денег у нас с тобой на двоих тоже весьма прилично выходит, не пропадём, даже с этими двумя лишними «вагончиками», хрен с ней, пусть и дальше ничего не делает, хотя я лично не представляю, чем она занимается с утра до ночи. Коля твой вроде как из возраста ночных горшков вышел давно, а сейчас уже вошёл в онанистическую зрелость и не сегодня завтра баб домой начнёт водить. Ну что тебе там с ними делать?
– Да я там с ними и не бываю почти. Чем ты недовольна, не понимаю.
– Это я не понимаю, отчего ты медлишь, – бурчала Ольга. – Я хочу быть твоей женой. Понял? Законной женой. Же-ной!
– Ага, значит, женой нищего старшего лаборанта, прежде пользованного её маменькой, Ольга Андреева когда-то быть не хотела, а теперь – нате-пожалуйста, вынь да положь, хочу быть столбовою дворянкою! Пардон, официальной супругой Алексея Николаевича Безымянного, профессора, новатора, лауреата, директора и заведующего кафедрой! – Лёшка начинал сердиться.
– Тогда я тебя не любила. А теперь люблю, – надувалась она.
– Ага. Богатых и красивых все любят. Классика любовного жанра… Ну, ладно-ладно, не обижайся, – примирительно добавлял он, помолчав. – Хочешь, с вещами к тебе перееду? Оль, развод – дело долгое. Нас просто так не разведут, у нас ребёнок.
– Ой, я тебя умоляю! Ты и более долгие дела в мгновение ока решаешь. Хорош уже меня завтраками кормить, шуточками бдительность усыплять и былыми обидами попрекать. Не женишься, я от тебя уйду! – топала ногой Ольга.
– Ой, боюсь-боюсь! Оля, не надо, Оленька, не уходи!!! – он начинал паясничать и канючить.
– Вот зря ваньку валяешь, Безымянный, – теперь уже она начинала сердиться. – Говоря, что я уйду от тебя, я не имею в виду твою крепкую задницу. Я имею в виду нашу крепкую задницу… Вообще уеду отсюда на хрен. Меня здесь, кроме получокнутой мамаши и тебя, ничто не держит. Я в Америку рвану и неплохо там устроюсь. А maman в багаж сдам – чтоб не сопротивлялась. Ольга Андреева специалист экстра-класса и, в отличие от некоторых – не будем тыкать пальцем – великих теоретиков, блестящий практик. Так что… А ты, как гениальный организатор, прекрасно знаешь, что кадры решают всё и таких, как я, диагностов и хирургов днём с огнём, не буду скромничать.
– Оль, ну хватит. Это уже не смешно, – Алексей притягивал её к себе и гладил по голове. – Ну конечно, я разведусь. Мне, кроме тебя, никто не нужен.
И он действительно развёлся. Тихо и полюбовно. Жена, было, взбрыкнула. Но узнав, что ей остаётся квартира, приличные деньги на вкладе и положенные до совершеннолетия алименты, успокоилась и никаких претензий предъявлять не стала и тем более устраивать скандалов. Алексей с Ольгой стали жить вместе и вскоре подали заявление в ЗАГС. Cui bono?[15]
И тут случилась молоденькая лаборантка Наташка, провалившая экзамены в какой-то простенький вуз, и её молодая решительная мамаша в придачу. Конечно, не было никакой скатерти и чая с мармеладом. Спонтанных. Наташка сама всё рассказала маме, и они совместно выработали план предстоящих действий. Ну, совместно – это громко сказано. План выработала мама, а Наташка, как исправный солдат, в точности исполнила все приказания родительницы. Половая жизнь для девушки была не внове – мама частенько уезжала в командировки по своим спекулятивным и золотым делам, а однажды даже была арестована, судима, но оправдана за отсутствием улик и отпущена. С тех пор, к слову, она перестала менять любовников как перчатки, и у неё появился один-единственный и постоянный. Крепкий, как скала, Григорий Гаврилович, изредка приходивший в красивом кителе, на погонах которого золотом сияли три большие звезды. In pleno.[16]
– Спать с генералом МВД – не значит ссучиться! Спать с генералом МВД – значит иметь «крышу» над головой, – как-то раз подслушала Наташка мамин кухонный разговор с одним «золотоискателем», продававшим маме очередь на «Волгу». Наташка как-то раз, ещё давно, когда была совсем глупая, спросила маму: что это за такая очередь на Волгу? Чтобы поехать на Волгу, нужно отстоять очередь?
– Чтобы доехать до Волги на «Волге», – засмеялась мать. – А очереди – это вот какие, сейчас покажу! – Она понеслась в комнату дочери и, растворив шкаф, вышвыривала на пол вешалки с Наташкиными заграничными платьями и шубками, коробки с иностранными (отнюдь не с дубовыми югославскими, венгерскими и гэдээровскими) туфлями и сапогами, стаскивала с полок американские (а не индийские) джинсы и прочие блага, недоступные в таких количествах и в таком качестве другим советским школьникам. – Ещё что это за очереди? – хохотала мама. – Пойдём! – она потащила опешившую Наташку за руку на кухню, открыла огромный холодильник, какого не было ни у кого из одноклассников девочки, и стала тыкать пальцем в банки с икрой, в килограммы лимонов, бананов и апельсинов, которые не переводились там круглый год, а не только в канун празднеств. – И так далее, и тому подобное! Так что не задавай глупых вопросов и вообще поменьше говори и побольше думай.
Мать, внезапно устроившая погром в ответ на вполне безобидный вопрос, была вовсе не зла. Напротив. Но уж очень напугало тогда Наташку это яростное веселье. После того случая, тщательно прибрав, она всё больше молчала и иногда даже думала. Потому и не стала уточнять, какая это у мамы крыша над головой, оттого, что она спит с «генералом МВД». У неё вроде своя крыша над головой. Своя и Наташкина. Квартира у них была кооперативная. И девочка знала, что кооперативная – это своя, несмотря на явное смысловое противоречие слов «кооперативный» и «свой».
Генерал Григорий Гаврилович Наташке нравился. У неё никогда не было папы, только мама. А только мамы девочке мало. Так, во всяком случае, говорила бабушка, пока была жива, хотя у самой бабушки не было никакого дедушки, а значит, у мамы тоже никогда не было папы. И потому ей теперь, видимо, «всё мало», со слов той же бабушки. Прежние мамины хахали Наташке не очень нравились. Они были какие-то беспричинно грубые, и мама с ними тоже становилась противной, визгливой, грубой и развязной. Запросто могла послать Наташку куда подальше, только завидев скривившееся при виде дочурки лицо очередного ухажёра. Григорий же Гаврилович был ласков и даже когда называл маму «уголовницей» и ругал другими нехорошими словами, то делал это нежно. Мама тоже становилась с ним нежной и ласковой, запрыгивала к нему на колени, как девочка, ерошила волосы и ворковала: «А ты меня посади!» И Наташке казалось, что они любят друг друга. Как-то раз она поделилась своими скромными соображениями на предмет Григория Гавриловича с мамой. Про то, что он никогда не приходил с пустыми руками или «по делу», как мамины «прежние», и что она с каждым его визитом пополняет коллекцию своих плюшевых мишек («Один только раз шепнула, а он запомнил!»). И никогда, пока он церемонно пил коньяк с лимоном из маленьких пузатых бокалов (а не как «прежние» – водку из гранёных стаканов, под солёный огурец), её не выгоняли из кухни. Она могла задавать Григорию Гавриловичу любые глупые вопросы, и он на них всегда очень серьёзно отвечал. Так что хоть и была Наташка уже живущей половой жизнью восьмиклассницей, но в присутствии этого мужчины чувствовала, что детство её не закончилось. А может, никогда и не начиналось? Разве бывает детство у девочек, у которых нет пап?
– Мама, а почему вы с Григорием Гавриловичем не поженитесь? Вы же любите друг друга и подходите друг другу, что даже важнее любви, как мне кажется, – как-то спросила её Наташка.
– И любим. И подходим, – вздохнула мама. – Ой, я думала, ты умнее, чем кажешься, – тут же сменила она грусть на сарказм. – Нашлась великий эксперт в области половых отношений! Здоровая уже дурында, трахаешься уже, поди, а всё туда же – почему, почему! По кочану! Потому что он женат!
– А почему он не разводится? – спокойно продолжила выяснять вопрос Наташка. Девочка привыкла не обращать внимания на резкие перепады маминых интонаций. Она знала, что мать любит её больше всех и всего на этом свете. Просто мама очень нервная дома, потому что ей надо быть выдержанной там, не дома. Дома мама расслабляется. – У нас в классе навалом таких, у которых родители разводятся, женятся, и не раз.
– Сравнила член с пальцем! Кому там нужны ваши слесари и инженеришки? А он – генерал. Делать ему, что ли, нечего – с приличной женой разводиться из-за всякой швали вроде меня. Любит пока – и на том спасибо. А я уж постараюсь, чтобы подольше любил. Я ему в дочери гожусь, так что удержу, не сомневайся. И, кстати, ты на свою гопоту бесштанную особо не рассчитывай в жизни. Выйдешь замуж за сантехника, так тебе сантехничкой и быть всю жизнь. Вот если выйдешь замуж за генерала или там профессора – будешь генеральшей или профессоршей. Поняла?
– Поняла, – покорно соглашалась дочь, которой как раз очень нравился Витёк из соседнего подъезда. Его папа работал слесарем в ЖЭКе, а мама – продавщицей в рыбном отделе универсама. Жили они не бедно, но не так «культурно», как хотелось бы Наташкиной маме, кто знает, что именно она имела в виду? Сам Витёк после восьмого класса собирался идти в ПТУ, потом в армию, а потом они уже – по плану – должны были пожениться.
– Поняла, не поняла, а пацанчика своего, зубом цыкающего да портвешок в подъезде попивающего, отваживай скорее. Что, собралась всю жизнь бок о бок с его мамашей рыбой торговать и свёкра раз в месяц в психиатричку с «белкой» укладывать? Вмиг от такой жизни разжиреешь, одуреешь, опустишься ниже уровня грязной лужи. И бухать начнёшь. Уже покуриваешь, да? – мать картинно доставала из заграничной пачки тонкую элегантную сигарету. – Ты на меня не смотри, глупая вошь. Я курить поздно начала, и не от хорошей жизни. Тебя уже родила. И говно никогда не смолила по подъездам и закоулкам. А у тебя дети родятся дебилы, потому что на «Агдаме» или «777» зачаты будут под вонючую папироску. И в твои двадцать пять ты будешь выглядеть старше меня. Кидай этого гадёныша, добром прошу. Не то скажу Григорию Гавриловичу, чтобы пристрелил на хер, – лениво и добродушно говорила мама, потягивая дорогой ликёр. – И учись, курва, хорошие люди в институты поступают, а не в ПТУ, ткацкий станок осваивать. Там и женихи поприличнее водятся, в институтах.
В институт Наташка провалилась. Даже мамина помощь не помогла. В аттестате у дочурки стояли сплошные тройки, и то благодаря маминым подношениям директрисе. Никак не тянула она институт. Это даже Григорий Гаврилович признал, несмотря на то что любил Наташку. Или именно поэтому.
– Из неё выйдет отличный парикмахер. Или, там, не знаю… Ну, маникюрша. Она не глупая девочка, но у неё мозги под науку не заточены, лапусик, ну никак не заточены, уж прости. А парикмахер – да, – извиняющимся тоном говорил он своей любовнице.
– Никаких парикмахерш! Не будет моя дочь в чужой перхоти копаться! Если учёбу не тянет, надо замуж прилично выдать. Пусть мужу уют создаёт. Будет по профессии жена. А пока, дорогая, мама тебе мужа будет искать, пойдёшь поработаешь, шваброй помашешь, чтобы знала, что к чему в этой жизни! Гриша, куда мне это чудовище пристроить, не подскажешь? В приличное место, чтобы без гопоты в окружении и прочего передового рабочего класса.
Григорий Гаврилович подсказал. Недавно его жена ходила в Центр планирования семьи лечить всякое там… Ну, не важно. (Лапусику совершенно не обязательно знать, что у жены Григория Гавриловича атрофические процессы слизистой влагалища, а его это не устраивает.) Так вот, её лечащая врач сказала, что им нужна санитарка. Нет ли знакомой хорошей девочки? Но оформят младшей лаборанткой, потому как санитарских ставок уже не выделяют, а санитарка нужна позарез. И никто не хочет идти младшей лаборанткой, потому что санитарка нужна молодая, красивая и вежливая, такой уж у них антураж в этом центре, никаких толстых грубых бабищ, чтобы не портили «психологический климат». Почему не хотят? Потому что всем молодым, красивым и вежливым хорошим девочкам нужна запись в трудовой книжке, что именно санитаркой работает в Центре планирования семьи. Потому что в санитарки идут только те молодые, и красивые, и вежливые, кто в медицинский провалился. Им нужен стаж по профилю в лечебном учреждении. «Младшая лаборантка кафедры», пусть даже и медицинского института, им в трудовой ни к чему.
Наташе было всё равно, что у неё записано в трудовой. Так там навсегда и осталось всего лишь две записи: «такого-то зачислена на должность младшей лаборантки кафедры А&Г факультета последипломного обучения и усовершенствования врачей» и «такого-то уволена с должности младшей лаборантки кафедры А&Г факультета последипломного обучения и усовершенствования врачей по собственному желанию». Уволилась Наташка ближе к её свадьбе с Алексеем Николаевичем Безымянным. Как раз накануне этого радостного события Наташкиной жизни в ассистентской повесилась профессор Ольга Ивановна Андреева. И не осталась бы живой, если бы не Антонина Павловна, задержавшаяся на работе, да «невесть откуда взявшийся» (по версии вечной старшей лаборантки) Игорь Израилевич.
Чем дальше за горизонт времени уходила эта история, тем более правдоподобно самоотверженной казалась Антонине Павловне её собственная роль в деле спасения профессора Андреевой. С годами даже появилась уверенность, что именно она, а не «бравый еврей», выхватила из учебного стенда секционный нож, совершенно ненужный в акушерстве, и перерезала им верёвку. (К слову, там же был и налобный рефлектор, и пилка Джигли, и уретральные бужи. Над компоновкой наглядного пособия давным-давно потешались, это был постоянный предмет для сомнительной весёлости шуточек. И вот неуместный в деле помощи рождению новой жизни секционный нож спас ещё достаточно молодую жизнь, хотя предназначен был для вскрытия мёртвой плоти.)
Именно она, Антонина, как ей теперь казалось, заорала: «Сдохнешь, сука, – тебе пиздец!!!» – и дышала Ольге рот в рот, и надавливала двумя руками на основание грудины; и она, только она и никто больше, отпаивала после Андрееву чифирём, заваренным в кружке кипятильником, – горьким липким сиропом, – потому что именно она, Антонина Павловна, насыпала туда с перепугу двенадцать ложек сахара. Это она укачивала Ольгу Ивановну, как малое дитя, обняв двумя руками, и шептала: «Девочка-девочка! Хорошая девочка Олечка будет жить долго и счастливо. Олечка-дурочка самострельная. Ничего-ничего, Олечка-девочка, не из таких петель жизнь вытаскивает». Вот только кто же тогда кричал: «Что стоишь, корова пучеглазая! Беги за дежурным реаниматологом. Антонина!!! Тьфу на тебя, дебилка никчёмная!» – она никак не могла вспомнить. Потому что тогда – память о котором стиралась быстрее крымского загара – она вдруг резко оглохла и воспринимала всё так, как будто её замотали с головой в толстый ковёр и поставили в углу. Это только в книгах легко читать, как кого-то «вынули из петли», и в фильмах забавно смотреть, как человек, которому, по счастью (или несчастью?), не переломило шейные позвонки, дрыгает ногами, задыхаясь, пока благословенные обстоятельства освобождают от удавки. А в реальной жизни это страшно. Очень страшно.
Когда Оля уже полусидела-полулежала на коленях у Игоря Израилевича, Тоня высвободилась из «ковра» и на ватных ногах сделала пару шагов к нему.
– Отошла? – спросил он её буднично и даже вроде как ласково, и от его обычного голоса сразу кровь побежала быстрее, и в ногах начало животворяще покалывать, и в ушах зашумело, срывая плотину пелены. – Вот и хорошо. И не надо нам уже реаниматолога. Меньше народу – больше кислороду. Подай мне мой саквояж и чаю завари. Кинь три ложки заварки и прокипяти минут пятнадцать. И сахару ложек семь насыпь да размешай хорошенько.
Игорь Израилевич извлёк из своего потёртого лекарского чемоданчика контейнер со шприцом и несколько ампул. Зажав их в кулак, другой рукой сразу всем ловко снёс «бошки» безо всяких подпиливаний и ваток. Набрал, выпустил воздух, надавив на поршень, затянул у Ольги на плече оранжевую резиновую трубку, одномоментно вошёл в вену, расслабил и ввёл этот химический коктейль, призванный урегулировать ритм, отладить дыхательный центр, помочь надпочечникам и частично заглушить душевную боль. Игорь Израилевич знал много толковых рецептов, не озвученных официальной фармакопеей. Антонина уже занималась чаем и сахаром. Чай и сахар – это просто и понятно. Это куда легче, чем стоять в углу, замотанной в ковёр, чувствуя, как кровь замедляет свой ход и ты лишаешься чувствительности при условии сохранения чувств.
– Тоня. Слушай внимательно. Она, я и ты. Больше никто ничего не знает. Девочке не нужна психушка. Не сдержишь язык поганый – отрежу к такой-то матери! Вот этим самым и отрежу, – он продемонстрировал старшей лаборантке секционный нож, рассекший немногим ранее толстую, надёжную верёвку. – Он затупился маленько, так что… будет мучительно больно за бесцельно просранные слова. Поверь на слово бывшему военному врачу, бывшему военнопленному и бывшему зэка-лепиле.
И Антонина молчала. Долго молчала. Пока Ольга не уехала в Америку, а история несбывшейся любви и отступившей смерти не превратилась в пошлую легенду о ревности и суициде, рассказываемую – намёками – всем встречным-поперечным лицам и прочим штатно равнодушным ушам.
Вино превращается в уксус, Ветхий Завет – в страшилку для новозаветной идеологии, а прощение – в пустой звук занимательной филологии. Habeat sibi. Cogitationis poenam nemo patitur,[17] не правда ли?
Шеф (Status present)
Мефистофель
Ты б не прельстился добрым метловищем?
А я бы прокатился на козле.
Нам далеко, и мы ещё порыщем.
Фауст
Покамест ноги носят по земле,
Ещё я пешеход неутомимый…
– На сегодняшнем кафедральном будет Шеф!
– Держи карман шире.
– Да мне он сто лет не нужен, но ты смотри, как профессорша нарядилась.
– И опять облом.
– Давно облом.
– Она уже неделю всем покоя не даёт с этим кафедральным. Окна в кабинете перемыли, паркет натёрли, салфетки накрахмалили, книги в шкафах переставили. Фотографии и дипломы перевесили. Конфет закупили. Сама часа три в парикмахерской, поди, просидела.
– Ну, конец нам всем, если он не приедет.
– Не приедет. Да и не нам всем, а вам всем. У меня, слава богу, плановая операция. Всем горячий привет!..
* * *
«Она, я и ты» и, конечно же, он, Алексей Николаевич.
Игорь Израилевич тем же вечером, поручив Ольгу заботам своей жены – классической еврейской мамы, вызвонил Шефа и пригласил в кабак.
– Надо серьёзно поговорить, Лёша. На нейтральной территории.
Тот согласился без второго слова, даже не пытаясь уточнить, зачем это вдруг в столь неурочный час, в столь неуместном для серьёзных бесед заведении и на какую, позвольте, тему говорить ассистенту Игорю Израилевичу с заведующим кафедрой, профессором Алексеем Николаевичем. Но Безымянный не стал бы тем, кем он стал, не будь он таким, каким он был. И априори объяснений от старого доктора не потребовал. Потому что, во-первых, интуиция. А во-вторых, смотри выше. Так что через час он был в оговоренной ресторации. Старик уже выпивал и закусывал, как раз отправляя в рот наколотый на вилку кусок мяса, и потому руку Алексею не пожал, а лишь пригласительно ткнул столовым прибором в стоящий напротив стул.
– Здравствуй, Лёш, – поприветствовал старик заведующего, дожевав свиную отбивную.
– Здравствуйте, Игорь Израилевич. За что пьём? – не дожидаясь, Алексей Николаевич плеснул и себе из графина. Стол был накрыт на две персоны.
– За здравие.
– Это хорошо, что не за упокой.
– И не говори!
Мужчины чокнулись и опрокинули стопки.
– Я, Лёш, вот о чём. Тебе, молодому славянину, старый еврей – не совесть, а Ольге Ивановне я – не отец родной. Ты меня давно знаешь, а я так и вовсе тебя насквозь вижу. В жопу не лезу осанны петь, но и по углам не шепчусь. И её я очень хорошо знаю. Вы у меня на глазах выросли. Ты, Лёшка, не ханжа, не моралист и срать хотел на общее благо, именно отчасти и поэтому ты прекрасно выполняешь своё предназначение. У тебя хватает ума не лезть в практику, но ты танком прёшь именно в те фронта, которые для нашей медицины новы, а следовательно – актуальны, за что честь тебе и хвала. Короче, ты полон всяческих даже тобою до конца не осознаваемых достоинств, хотя и на фоне хорошо тебе самому известных недостатков. Мне плевать на чужие половые страсти, ты в курсе. Кто когда кого ёб и почему перестал и у кого с кем не сложилось – не мои дела, да и ничьи, по моему глубокому разумению. Там им виднее.
Алексей Николаевич внимательно слушал. Он знал, что Игоря Израилевича лучше не перебивать, когда он так витиеват. Сие означает, что он как раз подходит к главному. В конце концов, он его тоже неплохо знал.
– Я всё это к тому, что ни учить, ни лечить я тебя не собираюсь. Ты сам учёный и мозг кому хочешь промоешь. От рождения это у тебя, как я понимаю. Но с Ольгой ты не справился.
– Ну, вроде как мы с ней поговорили, друг друга поняли и всё решили полюбовно. Она и сама мне сказала, что я ей не нужен. Сама к Наташке ногами выпихала.
– Баба она сильная, никто не спорит. Ты хотел, чтобы она тебя ногами выпихала, – и она выпихала. Задарма выписала тебе красивую индульгенцию. Купила на свои и подарила тебе. Но ты не учёл разность сопромата несгибаемо сильных, вроде Ольги, и сильно гибких, вроде тебя. Это не оскорбление, дорогой. Это описание технических характеристик. Но Ольга сегодня поломалась.
– Что случилось, Игорь Израилевич? – Алексей насторожился. – Хорош уже вокруг да около.
– Оля повесилась, – старый акушер-гинеколог пристально и прямо посмотрел в глаза молодому профессору. Как нырнул. Повисла недолгая пауза. Лёшка не шевельнулся, не отвёл взгляда и, казалось, перестал дышать. Игорь Израилевич разлил оставшуюся водку из графина и аккуратно отрезал себе на закуску ещё кусочек мяса, отточенно пользуясь ножом и вилкой «на ощупь», не переставая смотреть Безымянному в глаза.
– Однако тупой, но ещё годный секционный нож из нашего дурацкого учебного стенда исполнил наконец своё предназначение, о котором, поди, и не подозревал.
Алексей шумно выдохнул, опрокинул в себя сто грамм, не закусывая, откинулся на спинку стула и закрыл глаза.
– Ага. Жива. Но, прости, не мог отказать себе в желании изучить реакцию твоих зрачков на стресс.
– И как?
– Жить будешь. И она будет. Только желательно вам никогда друг о друге не вспоминать. Не прикасаться. Не слышать, не видеть, не встречаться, не переписываться, не перезваниваться. «Не», «не» и «не». Не только жить в разных местах, но и работать как можно дальше друг от друга. Ты – тут, а она – там. Где-нибудь там, очень далеко, скажем, к примеру, в городе Бостоне. Чтобы между вами океан. И мы – мы с тобой – ей в этом поможем. Я так надеюсь, в последний раз.
– Как я смогу работать без неё? – Алексей не был так уж непробиваемо бездушен. Но все вопросы, кроме заданного, были очевидно лишними.
– Сможешь. Она подрастила отличные кадры, да и у тебя нюх на людей. Администрирование своей морской свинке поручи, врач из неё, как из говна пуля, но щёки надувать и разносы устраивать она уже научилась с твоей подачи. Так что Ольге пока долгий, автоматически продлеваемый больничный или отпуск за свой счёт, тебя она видеть не должна, ты к ней тоже носа не суй. С мамой барышни я разберусь самостоятельно.
– Кто-то ещё знает?
– Антонина.
– Слабое звено.
– Зато на крепкой цепи. Она никому ничего не вякнет. Ну, по крайней мере, в ближайшем обозримом будущем, а зрение у меня хорошее, не беспокойся. А то вместо Ольги в дурдоме окажется. С навязчивыми идеями.
Алексей Николаевич ушёл первым. Игорь Израилевич заказал ещё двести. И некоторое время отравлял окружающее пространство вонючим дымом любимых сигарет, прикуривая одну от другой, лишь изредка грозя кулаком кому-то наверху и тыкая дулей в кого-то внизу. Sine ira et studio.[18]
Через год Ольга Андреева уехала в Штаты. Главной её головной болью к моменту отъезда стало то, что мать напрочь отказалась ехать вместе с ней. Мадам Андреева плакала, кричала, вообще была против этой затеи, уговаривала, мол, «где родился, там и пригодился». Дочь лишь горько усмехалась и рассказывала матери анекдот о дохлой птице, которая «Нэ пригодддилась!» одному эстонскому партийному деятелю с тех самых комсомольских пор, когда он её подобрал. Болела ли у Ольги душа – никому не было известно. Ни она сама, ни патронировавший её Игорь Израилевич ни словом не обмолвились о том, что случилось. Возможно, это противоречит постулатам психоанализа, предписывающим вытаскивать из человека все самые гадкие и отвратительные воспоминания и препарировать их публично, детально изучая при ярком свете. Но конкретно Ольге помогли тайна, покой и приглушённое освещение. Яркие лампы немедленно напоминали об операционной, и она чувствовала самую настоящую профессиональную ломку, известную, например, спортсменам, вынужденным по тем или иным причинам на время забросить постоянные изматывающие, но тем и манящие тренировки. Никто не знал, что творилось у неё в душе. И это было хорошо. Потому что там, в её душе, зарождалась новая Ольга. И ни в каких инвазивных методах не было необходимости, как нет в них необходимости в случае нормального эмбриогенеза. В некие таинства не стоит лезть неумелыми руками, зажав в них громоздкие инструменты. Слово порой куда более опасный инструмент, чем скальпель. Если нет крайней необходимости немедленно ургентно спасать – тут Игорь Израилевич предпочитал заточенный металл, – то лучшей терапией является молчание. Медленное, верное, постепенное молчание – чрезвычайно эффективный медикамент, особенно в сочетании с витаминами кухонной болтовни ни о чём, иммуномодуляторов хороших книг и комплексной общеукрепляющей гимнастики анекдотов, разговоров о погоде, природе и красивых тряпках.
Ольгин отъезд был целиком и полностью заслугой Игоря Израилевича. Так же, как и её восстановленное психическое здоровье. Пару месяцев после эпизода несостоявшегося самоубийства она прожила у него в квартире, в комнате старшей дочери. Никто к ней не приставал с расспросами о том, почему она, взрослая женщина, у которой есть собственная квартира и материнские апартаменты, живёт у пожилой еврейской четы. Живёт, и всё.
– Оля поживёт у нас некоторое время. – Этого единожды сказанного предложения для супруги Игоря Израилевича было более чем достаточно. Она была куда моложе его, но к настоящему моменту эта разница почти стёрлась. Она беззаветно любила его и как никто другой знала крутой нрав старика, не всегда видимый миру.
Ольгу кормили завтраками, поили на ночь рюмкой хорошего спиртного, а хозяин дома изредка громко прикрикивал, когда она надолго затихала в ванной:
– Оля! Я хочу помыться!
– Да вы же час назад мылись, когда с работы пришли! Не волнуйтесь, Игорь Израилевич, тут нет вашей бритвы, ваша драгоценная жена, наш ангел-хранитель, даже свой тупой станок для пяток забирает к вам в спальню, потому что вы так распорядились.
– Дура ты, Ольга! Я просто хочу помыться! Пачкаюсь я быстро. Вот будет тебе, сколько мне, и тоже такая будешь. Старость – такая быстро портящаяся штука, знаешь ли! Только-только был свеж, минуту спустя – воняет. Вроде только пукнуть хотел, а оказалось, что и покакал слегка заодно!
Оля заливисто хохотала в ответ, потому что сердиться на грубость слов пожилого акушера-гинеколога, прожившего очень непростую жизнь, не было никакой возможности. Да и к тому же тоном они говорились любящим. Отеческим. И даже проблемы с матерью Игорь Израилевич решил, когда та пыталась выяснить, что это за такой длительный больничный, чем это её здоровая, как, пардон, лошадь, дочь внезапно и сильно заболела? И почему это она не в больнице, не у себя дома и не под заботливым материнским крылом, а живёт у каких-то старых жидов?! После разговора с Игорем Израилевичем мама успокоилась. И даже пришла в прекрасное расположение духа. Что он там ей наговорил, неизвестно. Жаль. Наверняка психологи многое бы дали за подобный мастер-класс.
Кого и за какие концы дёргал пожилой мужчина, сам абсолютно «невыездной», непонятно. Ольга сперва вяло, под его диктовку, писала какие-то заявления в важные государственные структуры, потом ходила туда с ним, где, в указанных им же кабинетах, молча сдавала какие-то документы, в других – ставила подписи. Оказалось, что она, по троюродной бабушке по матери, «чистокровная» дщерь Сиона. Чуть позже выяснилось, что у неё и родственники в Земле обетованной имеются. Очень дальние. Игорь Израилевич был неутомим. Алексей Николаевич щедро оплачивал «счета». И наконец, получив все нужные бумаги, миновав Австрию и Израиль, Андреева оказалась в Соединённых Штатах Америки. Языкового барьера для неё не существовало, и Ольге, неожиданно для самой себя, там очень понравилось. И спустя всего лишь три года Olga Andreeva, сдав все необходимые экзамены и получив все достаточные и более того сертификаты, уже работала акушером-гинекологом в небольшой частной клинике, основным профилем которой были лечение и профилактика гиперпластических процессов и прочих предопухолевых состояний женской половой сферы. И вскоре даже вышла замуж. Оказалось, что сорокалетние женщины в Штатах, в отличие от родных просторов, старыми не считаются. Оля не вышла замуж ни за кого из потомков русских аристократических или представителей еврейских политических эмиграционных волн. Госпожа Андреева сочеталась законным браком с коренным американцем, все просматриваемые предки которого всегда жили на этом континенте. Судя по фамилии, цвету волос и штату Массачусетс, корни у него были ирландские. В одном из госпиталей города Бостона уже прекрасно освоили процедуру ЭКО, и Ольга, пройдя малоприятные манипуляции, стала матерью. С совершенно неожиданным для себя удовольствием. Муж её, к слову, был администратором одной из самых крупных родовспомогательных клиник города Бостона. Просто администратором. Профессиональным администратором, а не человеком в белом халате, совмещающим целый ряд неподъёмных, зачастую и по отдельности, функций.
Как-то раз, прогуливаясь по ботаническому саду с уже достаточно заметным животом (буквально накануне предполагаемого срока родов), она столкнулась с… Лёнчиком. Бывшего мужа сопровождали рыхлая женщина с добродушным лицом и очень смешливая пастозная девочка. Последнему обстоятельству Оля немало удивилась. Пухлые отёчные подростки редко бывают жизнерадостными. Но эта девчонка сияла, улыбаясь каждому цветочку и листику. Да и Лёнчик вид имел вовсе не унылый. Он всё-таки что-то там изобрёл. И его всё-таки заметили. Вовсе не в родном НИИ, потому что родной научно-исследовательский институт закрыли. А Лёнчик вдруг получил письмо, где ему сообщали, что его статья в одном из узкоспециальных журналов переведена на английский язык и Массачусетский технологический институт будет рад видеть его в своих стенах. Сколько лет дома он говорил, что его идея вполне рабочая, а не научно-фантастическая. Но наши ему отвечали, что нет средств на «чистую» науку, есть бюджет исключительно и только на производственные нужды. Зато у этих, у империалистов и эксплуататоров, средства нашлись, и Лёнчикова «чистая» наука вполне теперь внедрена в производство. Но только, увы, не в отечественное, а в забугорное, американское. Хотя, впрочем, он уже гражданин США, так что именно в отечественное, именно в отечественное!
– Ой, прости, я всё о себе да о себе! – опомнился Лёнчик. – Это моя жена, Татьяна. И наша дочь, Валентина, в честь моей бабушки, если ты помнишь, как её звали.
– Ну, как я могу забыть твою бабушку?! – не удержалась от ехидства Ольга. Вполне, впрочем, благодушного. – Здравствуйте, Татьяна и Валентина. Я, видимо, не дождусь, когда наш общий родственник меня представит. Меня зовут Ольга, и я – бывшая жена вашего мужа и папы. How are you?
– I’m fine! – захихикала Валентина. И радостно добавила следом: – Мы с мамой знаем, кто вы, видели вас на фотографиях! В жизни вы гораздо красивее! Ещё мы знаем, что вы совсем не умеете готовить. Так говорит папина мама. Но она всегда добавляет, что вы очень умная, не то что моя мама. Если бы я была такая красивая, как вы, я бы тоже не училась готовить. Но мама говорит, что для такой, как я, путь к сердцу мужчины лежит через желудок.
– Валя, что ты такое говоришь! – одёрнула простодушную ретивую девчушку мать. – Спасибо, Ольга, у нас всё хорошо! – с достоинством поблагодарила за внимание уборщица. Да-да, она и тут работала уборщицей. Точнее – офис-клинером. В том самом Массачусетском технологическом институте. Вернее, в том его помещении, где трудился её учёный муж. Английский язык она знала куда хуже мужа и дочки, но зачем ей английский? Были бы Лёнчик и Валюша присмотрены, уж она и молча сумеет сделать так, чтобы им было хорошо.
Выяснилось, что и живут они друг от друга недалеко, так что потом смешливая и всё умеющая по дому и кухне Валентина ещё и частенько подрабатывала бебиситтером в семье Ольги. Вале и просто так доставляло удовольствие возиться с забавным рыжим бутузом, когда его родители ещё задерживались на работе, а у «главной няньки» уже заканчивался рабочий день.
Мать Ольги Андреевой крепилась ровно до той самой поры, пока на родине не настал окончательный бардак и павловские реформы не превратили в мгновение ока солидные сбережения покойного мужа в сумму, равную стоимости блока сигарет. Игорь Израилевич, всё ещё неизменно стареющий и всё ещё бесконечно бодрый, помог Ольгиной родительнице решить бытовые дела и отправил её к дочери за океан. После чего помолился всем, на всякий случай, богам, хотя был воинствующим атеистом, и попросил их более не обрушивать на его седую голову ничьих проблем, как будто не сам он любил заниматься разрешением ситуаций тех, кого любил. Некоторое время спустя, когда в родных пенатах плюс-минус наладилось, так оно и стало – никаких проблем, – и он даже как-то слегка скис. Но у него была работа, с которой его почему-то не увольняли. И даже не намекали на давным-давно пенсионный возраст. Он глядел на своих пожилых дочерей и взрослых внуков и решительно не понимал, почему его не одолевают боли, сердцебиения, а главное – блаженный спасительный склероз. Жена его тихо умерла вполне счастливой, и он принял этот факт совершенно спокойно, как и подобает человеку, в достаточной мере наглядно ознакомившемуся с тем обстоятельством, что бессмертия тела не существует. Даже пытался учинить небольшой скандал на кладбище, потому что выяснилось, что просто так прах после кремации не выдают – надо предъявить квитанцию о том, что ты заплатил за «место в стенке».
– На кой чёрт мне место на вашей полке горшков с пеплом? – орал Игорь Израилевич на служительницу кладбищенского культа, озвучивавшую условия и калькуляцию с привычно скорбной миной на постном лице. – Моя жена хотела, чтобы я вытряхнул её в Москва-реку!
– Папа, ну перестань, – сказал почти седой уже муж старшей дочери, доставая кошелёк. – У них правила. Это не такие большие деньги, чтобы именно сегодня из-за них скандалить.
– Для нас – небольшие. Для какой-нибудь старушки, похоронившей мужа, последние, – тихо и яростно выговорил бравый еврей.
– Малоимущим предоставляются льготы, – сказала служительница замороженным голосом. «Родные и близкие» быстро схватили папу/дедушку/прадедушку под локотки и утащили с кладбища домой. За поминальным столом он толкал пламенные речи, плакал навзрыд и в конце концов совершенно неожиданно развеселился.
Поздним вечером прохожие могли наблюдать на одной из набережных странного одинокого старика, торжественно и слишком уж прочувствованно напевавшего: «Я по свету нема-ало хаживал, жил в землянках, в окопах, в тайге-е-е. Похоронен был два-ажды за-аживо, знал разлуку, любил в тоске-е-е. Но тобой я привык горди-и-иться и везде повторя-а-ю слова-а-а…» – и сыпавшего при этом что-то похожее не то на молотый перец, не то на сажу из керамической вазочки в мутную воду режимной реки.
– Ну вот, любимая. Здесь всё началось, здесь всё и… – тихо сказал Игорь Израилевич, пару раз сморгнул, размахнулся, метнул ритуальный сосуд подальше, целя в радужное пятно мазута, и отправился домой, чтобы всю ночь рассматривать старые фотографии под новую бутылку водки.
Алексей Николаевич в то время, как Ольга заново устраивала свою жизнь, миловался с молодой женой, изменял ей с дамами разных возрастов, периодически вытаскивал повзрослевшего сына из разных передряг, но главное – работал, работал и ещё раз работал. Его кафедра разрабатывала и изучала, он – создавал и объединял. И в 1994 году стал ректором медицинского института. Позже – академии. К началу нулевых двадцать первого столетия господин Безымянный представлял собой красивого мужчину в расцвете средних лет, ухоженного, модно и дорого одетого, безукоризненно безупречного во всём. Действительный член Академии наук и член чего только можно и нельзя себе представить; награждённый всем, что только существует в отрасли и в смежных с нею пределах. У него были и квартира, и дом, и дача, и скромный, но приличный автопарк, хотя далеко не все академики так материально процветают. Прямо скажем – единицы. Потому что Алексей Николаевич Безымянный был самый настоящий делец во всех смыслах этого слова. Его знали все. Он добился всего, чего хотел. Он даже создал клинику репродуктивной медицины. Ему, наконец, было хорошо!
И ему было нехорошо… Разве бывает хорошо рациональному игроку, когда он выигрывает миллион? Нет. Бывает мало. Или конкретно его патология вовсе другая? Что это? Кризис среднего возраста? «Не дождётесь!» – прокручивал он про себя старый анекдот. Он кидался то в одно, то в другое и из всего выныривал победителем.
Жена у него была – как положено жена: всё ещё молодая, всё ещё красивая, бассейн, фитнес-клуб, поездки-тряпки. И она, его законная супруга Наталья Безымянная, была ему совершенно безразлична. Не то чтобы надоела, а просто… Чёрт его знает, что просто… Единственный сын, тот, что от первого брака, из очередной передряги так и не выбрался, при передозе надо иметь связи с самим господом богом, чтобы разрулить проблему, а таковых Алексею Николаевичу ещё не удалось завести. Впрочем, он не слишком печалился, как это ни ужасно для почитающих общечеловеческие ценности в рамках общепринятых морали и нравственности. Мало того, смерть единственного сына Алексей Николаевич принял как избавление. Точно так же, как когда-то маленький Алёшка принял смерть своей матери. С одним «но» – с мамой, при её жизни, ему было приятно. Отпрыск же и так принёс ему немало неприятностей, чтобы ещё и трагически переживать из-за его кончины, нося на лице скорбную мину. И, наверное, так было лучше для всех, кроме первой жены, потому что она вскоре отправилась вслед за своим слишком горячо любимым сыном на небеса. Или в ад. Точно никто не знает. Алексей Николаевич решил, что так для неё в данном случае лучше, потому что делать ей больше на этой грешной земле было, в общем-то, нечего.
Наталья ему так никого и не родила, да он не очень-то и хотел. Оказалось, что у них «иммунологическое бесплодие» – организм Наташки вырабатывал антитела к сперме Алексея Николаевича. Можно было прибегнуть к ЭКО – хочешь, в созданной самим отечественной клинике, а хочешь – в любой иностранной. Но жена не слишком рьяно настаивала, и потому муж вяло отнекивался. Ничто так не сподвигает женщину к любому бездействию, как мужское нежелание чего-либо. Тёща устраивала периодически истерики на эту тему, но с «зятька» всё было как с гуся вода. Он уже давно её не боялся, как не боялся с самого начала, если быть совсем уж откровенным. Юная, восторженная, простоватая Наташка тогда нравилась ему куда больше давно известной умной, ехидной Ольги, если честно. К тому же Ольга всегда знала ему настоящую цену, а Наташка и правда верила, что он – прежде всего великий врач. Смешные обыватели. Ах, как велика их неистовая вера в лейблы. Наверное, они думают, что академики не какают. А медицинские академики – все, как один, хирурги от бога. Или хотя бы диагносты. Вы вот попробуйте организуйте всё это. В последнее время вдруг стала взбрыкивать давно уже выученная служебно-охранная морская свинья-профессор. Эта-то чего? Ни женой, ни любовницей никогда не была, так… Боевой товарищ с элементами дружеского перепиха. Вот и разберись попробуй, когда бабское неуёмное слепое обожание перейдёт в такую же неуёмную слепую ненависть. Ни до кого ей никогда дела не было. А если было – сразу же зажимала. Как Ленка появилась – сразу стойку сделала. Чуть не раньше его самого поняла, как это далеко, глубоко и, похоже, навсегда. Как хорошая охотничья псина делает стойку раньше самого охотника.
Наташка-профессор – морская свинка/боевая свинья – на фоне приевшегося уже тупого восторга Наташки-жены выгодно оттенялась интеллектом.
Но сейчас, пережив всё то, что он пережил, имея всё то, что он имел, он чувствовал себя глупо, как частенько чувствует себя самый умный мужчина, влюблённый в действительно умную женщину, а не просто «выгодно оттеняющуюся интеллектом».
Алексей Николаевич Безымянный перебирал и перебирал про себя свои бирюльки, как чётки – по кругу: «Ректор академии… Действительный член… Квартира… Дом… Машины… Поездки… Центр… Клиника… Ещё клиника… Проект… Ещё проект…» И не приносило ему это никакого успокоения. «Бабы… Бабы… Жена-Ленусик-мать… Ольга Андреева… Ещё жена Наташка… Наташка-профессор… Бабы… Бесконечные случайные бабы…» Он пил, гулял, работал как вол, произносил речи, открывая фонды, благотворительные организации, страховые клиники, конференции, съезды и конгрессы. И не было в этом ни корпускулы покоя, не говоря уже о частице света.
– Ты больной на всю голову. Ты ведь даже не бабник, если на то пошло. Ты – рассудочен, но ты всё-таки игрок, который не может пройти мимо даже дворового турнира в подкидного «дурака» на щелбаны. Но ты бы не создал всего того, что ты создал, если бы не был таким. Человеком без принципов, человеком без морали, человеком без совести и чести. И благодарное человечество рано или поздно воздвигнет тебе памятник рукотворный из итальянского мрамора, а то и причислит к лику каких-нибудь мелкопоместных святых. Но тебе уже будет всё равно. Потому что тебе будет наконец-то по-настоящему хорошо. Твой status present будет зафиксирован, – издевательски хохотала Ленка. Елена Геннадьевна… Эта…
И только тогда ему ненадолго становилось хорошо. Действительно хорошо. На малый-малый, практически неощутимый миг. На пресловутое «прекрасное мгновенье». И не по силам ему, Шефу, было его остановить. Человеку не под силу остановить хоть что-нибудь. Потому status present не существует по определению. Это всего лишь краткий миг накануне следующего status present. И потому, а posteriori,[19] вся жизнь – лишь анамнез. Temporis filia[20] – история, выдающая себя за человека.