Произнося с горячностью эти слова, Рылеев в то же время понимал, что он не прав, что он слишком строг, чего с ним никогда не было в отношении других женщин. Но относительно Дубровиной он не мог не быть беспощадным; инстинкт влюбленного возмущался в нем, он слишком много страдал от ее прошлого. Несмотря на желание простить ей, отнестись к ней участливо, он не мог совладать с собой. Наоборот, когда он заговорил об этом, у него словно что-то прорвалось в душе, его охватила злоба к Дубровиной за то, что она, дорогая ему женщина, могла жить в таких условиях, примиряться с ними, подчиняться им.
Это сознание и возмущение давно бродили в его душе и увеличивались по мере увлечения его Дубровиной, но он боролся с ними и не давал себе права ясно выявить свои чувства и мысли. Он не хотел их понимать, смеялся над своими волнениями. Впечатление, производимое на него Дубровиной, всегда шло в разлад с фактами. Когда он отдавался чувству, Дубровина казалась ему родной и близкой, но являлось сознание правды, сопоставление, и Рылеева охватывало отчаяние и злоба. Теперь же во время объяснения с Дубровиной после многих часов ожидания, раздумья, ревности, душевной борьбы, стыда и жалости к ней, когда он наконец появился пред ней с потребностью мстить и ласкать ее, пред ним более ярко и сильно, чем когда-либо, и более мучительно встали все эти проклятые вопросы. Рылеева охватила внезапно нестерпимая жажда сразу покончить с ними, выяснить разлад, происходивший в его душе, и высказать все то, что заставляло его страдать. Он чувствовал потребность объяснить себе то, с чем он никак не мог примириться, о чем он никогда не думал до Дубровиной, и что начал познавать впервые потому, что теперь все это больно коснулось его.
Рылеев стал говорить Дубровиной быстро, громко и ясно. Но, выкладывая пред ней все накопившееся в его душе, он не старался смягчить своих мыслей. Он говорил болезненно, горячо, нервно, и его страстность приобретала характер злости. Вследствие этого, против воли и цели, он стал оскорблять Дубровину и говорить ей дерзости, тяжелые и беспощадные, в присутствии женщин и официантов, невольно заинтересовавшихся объяснением любовников. Фантазия его мешалась с действительностью; он выкладывал перед Дубровиной все, что думал о ней дурного, не стараясь даже найти хорошие стороны: о них не было смысла теперь вспоминать. Он стал ей приводить все, что можно сказать про кафешантанную певицу. Он обвинял ее в той грязи, в которой сам купался в течение многих лет в обществе кафешантанных певиц, он все свои наблюдения в этом мире взвел на Дубровину, как на представительницу кафешантана. Рылеев, увлекшись, смаковал обидные для Дубровиной фразы, издевался над женщиной, которая, широко раскрыв глаза, бледная и растерянная, слушала его, ошеломленная потоками тяжелых обвинений, исходивших из уст любимого человека. Она не находила, что ему ответить, потому, что хотя все, что говорил Рылеев, было правдой, но правдой сильно преувеличенной, страшно обобщенной, до неимоверности оскорбительной и грубо выраженной.
Потрясенная Дубровина крикнула с рыданием:
— У вас нет сердца!.. За что? Как вы смеете? Какое вам дело? Кто вы такой, что стали у меня требовать отчета? Зачем вы это мне говорите? Вы знали, кто я и что?
Дубровина глухо рыдала. Она была нравственно разбита, она видела, что Рылеев почему-то рассвирепел и, как ревнивая женщина, понимала только, что Рылеев хочет оскорбить ее в присутствии ее соперницы. Помимо всего, перед ней главным образом стоял вопрос о разрыве с Рылеевым, и в этом состоял весь трагизм ее положения. Она не могла понять, чем руководится Рылеев, но близость разрыва, неизбежность разлуки были для нее ясны, и это повергало ее в отчаяние. Она чувствовала и сознавала, что Рылеев глубоко несправедлив к ней. Благодаря нахлынувшей на нее неожиданно, как вихрь, любви, она более, чем когда-либо, ощущала тягость своей специальности — развлекать и спаивать мужчин. Но теперь она стала чувствовать в себе силу вырваться из этого омута, который глубоко и сильно затягивает женщин со слабой волей. Между тем, раньше она не видала правильного и возможного выхода из кафешантана, за исключением случайности, играющей часто огромную роль в жизни человека. Рылеев своими частыми придирками, насмешками и презрительными намеками, исходившими от серьезного увлечения, заставил ее постепенно задуматься над своим положением омрачавшим ее отношения к любимому человеку, и это вело ее к известному нравственному обновлению. Ошеломленная и оскорбленная поведением Рылеева, унижавшего ее пред всеми и пред Де-Колье, торжествовавшей победу, Дубровина не оправдывалась и не защищалась. Наоборот, взрыв негодования был ему ответом. Дубровина захотела обидеть и задеть чем-либо Рылеева, глубоко, так, как он задел ее, и она инстинктивно затронула те же струны, которые заставляли Рылеева оскорблять ее.
— Вы кутите с певицами, я могу также гулять с кем хочу. Что-же — у вас Де-Колье, у меня губернатор, вы себе наслаждаетесь, а я себе. Я вам не запрещаю, нечего и требовать с меня. Вы полагаете, что я лучше вас не найду... Вице-губернатор лучше вас, порядочнее вас. Да, чтобы вы знали, значительно порядочнее. Он не унижает женщин, а вы — нехороший человек. Я вам ничего не сделала. Я могу кутить, делать, что хочу. Я вам не жена, и вы не имеете права так говорить со мною...
Вместо оправдания и смирения, чего ждал Рылеев, Дубровина оскорбила и унизила его так, как никто его не унижал. Она его, любимого человека, ставила ниже другого мужчины, которого он ненавидел уже за то, что он был с Дубровиной в кабинете. И вдруг, этот противный старик лучше его, Рылеева, и это все после клятв и выражений любви. Ничто сильнее не могло оскорбить Рылеева.
— Что-ж, — гордо и презрительно проговорил он, — дело вкуса, оставайтесь с вашим вице-губернатором, я не знал, что он вам так дорог, наплевать...
— Наплевать и мне, — воскликнула Дубровина, увлекаясь тем, что она сильно задела Рылеева, — я найду лучше вас, сколько хочу, не ваше дело, не воображайте так уж о себе...
Рылеева охватило бешенство от унижения, испытываемого им в учреждении, где все преклонялось перед ним, и от женщины, для которой он считал себя выше всех мужчин. Его возмутило бахвальство певицы. В нем было оскорблено самолюбие богатого кутилы и любовника. Не помня себя, он крикнул ей слово, грубое, оскорбительное для женщины, непечатное слово, означающее в народном выражении публичную женщину...
Если бы бомба, вдруг разорвалась в толпе, она не произвела бы такого ошеломляющего впечатления, как это слово. Дубровина слабо вскрикнула, сразу выпрямилась, но сейчас же, закрыв лицо руками, опустилась и съежилась. Наступила тишина, будто совершилось что-то необыкновенно важное.
Дубровина отняла руку от лица, оно было бледно и томно, губы были белы...
— Так... — как бы недоумевающе прошептала она.— Так... Может быть, вы и правы, — с усилием проговорила она, — для всех я была ею, но только не для вас....
Ослабевшая, опираясь рукой о стену, она поплелась по коридору к кабинетам и скрылась там.
Рылеев страшно пожалел о том, что у него сорвалось это слово, но он продолжал стоять на месте, возбужденный и смущенный. После ухода Дубровиной, все зашумели. Он слышал возгласы порицания и негодования. Его все строго и без стеснения осуждали, даже Де-Колье заволновавшись, стала лепетать:
— Фи, фи, так разве можно...
На всех произвело громадное впечатление не столько услышанное грязное слово, а обстоятельства, при которых оно было сказано. Рылеев никогда так грубо не оскорблял женщин, потому что интеллигентные люди в кафешантанах редко произносят эти слова, чтобы не портить иллюзии. Затем, Дубровина не казалась такой женщиной, которую можно было бы так оскорблять. Но, главное, всех возмутило и озадачило то, что это оскорбил не гость певицу, что было-бы с пол-беды, а любовник свою возлюбленную. Вот что было самое важное. Все понимали, что Дубровина должна быть убита тем, что ее поклонник бросил ей позорную кличку в присутствии толпы, подруг и знакомых. Все жалели и сочувствовали ей. в особенности женщины. Они понимали, что женщина в состоянии выносить презрение, но только не презрение любимого человека.
Рылеев стоял среди осуждавших его людей и не знал, что делать; он видел, что все отшатнулись от него, и ему стало неприятно и тяжело, хотя это были люди, которых он никогда, не уважал, и мнением которых о себе не интересовался и не дорожил. Но он инстинктом понимал, что тут его осуждали не певицы, официанты, хористки и хористы. Люди осуждали его, как человека, а не как гостя, кутилу и богача. Во взглядах, словах и восклицаниях всех он видел упрек себе в том, что нельзя так оскорблять женщину вообще, а в особенности ту, которая выделена из массы других.
Рылеев среди сожалений и говора вышел в сад, чтобы освежить свою отуманенную голову. Он начал учащенно, словно после долгого бега, вдыхать в себя сырой и свежий воздух наступающего дня. Часть неба уже посветлела., и голубой фон горизонта все более вытеснял синеву небосклона, заставляя меркнуть звезды. Рылеева неотступно, назойливо преследовала фраза Дубровиной: — я, может, была ею, но только не для вас! Эта фраза звучала у него в ушах. И ему было так стыдно и тяжело, как никогда в жизни, его душа наполнилась такой жгучей жалостью к Дубровиной, что ему хотелось рыдать. Он безусловно осуждал себя и раскаивался, и никак не мог понять, что с ним сделалось, как он позволил себе, и за что наконец он оскорбил Дубровину. Он никогда до сих пор не позволил себе оскорбить ни одной женщины, хотя провел много лет в обществе доступных женщин. Между тем судьбе угодно было поиздеваться над ним: женщина, которая была близка его сердцу, была с ним искренна и бескорыстна, эта женщина была глубоко унижена им. Он не знал, почему презрение, накопившееся незаметно в его душе против доступных женщин, должно было вылиться на Дубровину, которую он полюбил. На душе у него было тяжело и смутно. Его тянуло к Дубровиной, и он думал о том, чтобы броситься к ногам ее, просить у нее прощение, разсказать ей все, объяснить, что он не знал, что делать, открыть ей свою душу, приласкать ее. Жажда раскаяния мучила его, но он не смел этого сделать, не знал, как посмотреть Дубровиной в глаза, что сказать ей. Ведь, все это было для него впервые: и любовь, и страдание, и ревность, и все чувства, которыми он был обуреваем в последнее время, а сегодня в особенности.