Вдруг парень вздрогнул и резким движением повернулся к нарам. Затем он посмотрел под нары, и лицо его сделалось белым. Сначала он казался испуганным, но затем лицо его стало печальным. Губы юноши задрожали, он растерянно, со слезами на глазах, переводил взор с нар на пол, и обратно; но пальто, о котором он вспомнил, и которого искал, не было — оно исчезло. Он никак не мог притти в себя от нового торя, не знал, кому жаловаться, где искать украденной вещи; его порывало кричать, душило от обиды и несчастья. Надежда, которой он жил с вечера — продать пальто, на что он решился лишь после двухдневного голода — исчезла, и с ней уверенность, что он наконец поест вдоволь и будет сыт, может быть, еще три или четыре дня... а там, что Бог даст. Все упования на это рушились, решение заменить тепло едой оказалось неосуществимым, к голоду присоединился и холод. Юноша совсем упал духом, голова у него кружилась, в глазах пестрело, он с трудом соображал. Он в бессилии опустился на пол, склонил голову на руки и застыл в таком положении...
Ночлежка постепенно пустела; ночлежники один за другим удалялись: работать, попрошайничать или пропьянствовать день, чтобы снова с закатом солнца возвратиться сюда. Дальше других оставался парень, стащивший пальто. Вор возился около лохани, умывался и все ждал, когда наконец уйдет последний ночлежник, чтобы можно было забрать свою добычу и унести ее. Но этот ночлежник продолжал находиться все в том же положении, на полу, с опущенной на руки головой. Вора наконец заинтересовал вид сидящего на полу в скорбной позе человека и, подойдя поближе, он несколько минут глядел на него, стараясь угадать, что с ним. Сначала он предположил, что парень спит в таком неудобном положении, но затем ему показалось, что юноша болен. Тогда больше из любопытства, чем из участия, вор подошел к юноше, дотронулся рукой до его головы и спросил: «чего ты?».
Юноша вздрогнул, поднял голову и испуганно и, вместе с тем, удивленно посмотрел на спрашивавшего: Лицо его было так бледно и печально, что вор невольно почувствовал жалость к нему. Вопрос незнакомого человека привел его несколько в себя; он медленно поднялся с пола и, облокотившись о нары, искоса и недоверчиво посматривал на вора. Последний, оглядев в свою очередь истощенную фигуру юноши, заговорил с ним.
— Болит у тебя где-нибудь, что-ли... жар, может быть, тиф? Тогда ступай в участок, оттуда в больницу, — обратился он к нему, зная, как часто в ночлежках заболевают тифом, и люди, пришедшие в ночлежку здоровыми, утром увозились в бреду в больницу.
Обращенные к юноше слова показались ему выражением сочувствия, потому что, как всякий горюющий человек, он нуждался в этом сочувствии. Он чувствовал необходимость излить пред кем-нибудь свое горе, пожаловаться. Тихо, словно жалея, что он не болен, как предполагал его собеседник, юноша проговорил: «Нет-... у меня пальто украли» — и на глазах его показались слезы.
Если бы юноша вдруг запел петухом, вор не был бы так удивлен. Прежде всего он удивился тому, что юноша является хозяином пальто, которое он у него похитил, так как, совершая кражу, он мало интересовался физиономией своей жертвы. Но, главным образом, он был изумлен тем обстоятельством, что пропажа пальто принесла молодому человеку такое большое горе. Он никогда не предполагал, чтобы такой факт мог привести кого-либо в подобное отчаяние, вызвать у кого-либо слезы. Он на своем веку воровал много вещей и никогда не думал раскаиваться. Ему казалось, что люди, обнаруживая кражу, всегда сердятся, страшно ругаются, как, например, ругался бы он сам, если бы у него что-либо похитили, грозят и жалуются полиции, а если поймают вора, то бьют его, затем отдают городовому. Но чтобы кто-либо горевал по поводу дранного, ватного пальто — ему казалось очень странным, даже забавным. Никак не предполагая подобной причины горести своего нового знакомого, он, усмехнувшись, сказал: «а я думал, что с тобой Бог знает что творится, а то... пальто... стоит ли плакать о «барахле!»
Тогда юноша не выдержал. Его задело легкомысленное отношение к его горю. Прерывающимся, дрожащим голосом он стал жаловаться, обращаясь к своему собеседнику:
— Помилуйте, что же мне остается делать — утопиться, больше ничего. У меня, это пальто последнее, ведь, я не могу продать пиджак или ботинок, теперь не лето. А его у меня украли, я думал продать его сегодня и поесть, я, ведь, ей-Богу, третий день ничего во рту не имел, положительно ничего, а я больше не могу терпеть.
Из глаз юноши хлынули слезы. Все его страдания последних дней от голодовки, бесцельного шатанья по большому городу, а, главнее, от незнакомства с такой нуждой, выразились наконец горькими слезами. Стоило кому-нибудь коснуться его душевного состояния, вызвать его на откровенность, как твердость его натуры была сломлена, и юноша тяжело рыдал, словно пред родной матерью.
Вор Митька стоял пред ним смущенный слезами юноши. На него более всего произвело впечатление сознание юноши, что он ничего два дня не ел; это обстоятельство его очень заняло. Он не чувствовал настоящего раскаяния в том, что он совершил у него кражу; но, не страдая нравственно, он, вместе с тем, после откровенности своего нового знакомца, понял его горе, созданное кражей пальто, и вполне посочувствовал ему, хотя в то же время и не думал упрекать себя, как виновника этого горя.
— Так ты, значит, отощал, — проговорил он, — ну что-ж, пойдем, как-нибудь разживемся. А о пальто не плачь, пальто будет.
Обращаясь к нему покровительственным тоном, так как сами обстоятельства делали его более сильным, Митька почувствовал вдруг желание произвести впечатление на своего нового знакомого, показать ему свое превосходство, одним словом, покуражиться пред ним. И, действительно, когда Митька упомянул о том, что пальто найдется, молодой человек, так на него посмотрел, словно вся жизнь находилась в руках Митьки, а последний стал самодовольно улыбаться. Ему нравилась принятая на себя роль покровителя юноши, с которым его свела судьба,.
— Не может быть, — прошептал молодой человек, — неужели вы найдете пальто?
— А вот посмотришь, пойдем отсюда.
Они вышли на улицу, и здесь у ворот Митька велел своему товарищу подождать его несколько минут, а сам возвратился в ночлежку. Несколько успокоенный, юноша, слабый от двухдневного поста, опустился на скамейку у ворот и, дрожа от утреннего холода, стал с неясной надеждой на перемену своего положения ждать Митьку. Когда же последний торжественно появился с пальто в руках, юноша вскочил, не веря своим глазам. Схвативши обеими руками руку Митьки он сжал ее с чувством глубокой благодарности. Митька, крайне довольный тем, что привел в такой восторг юношу, стал смеяться и, похлопав его до плечу, сказал: «Ну, ну, полно, пойдем лучше насчет жравты поищем, может быть, на «фарт» наскочим».
Они не спеша направились к центральной части города, и юноша, идя рядом со своим новым покровителем, стал более внимательно осматривать Митьку. Он видел среднего роста коренастого парня, с добродушным, чисто русским круглым лицом, слегка под глазами изъеденным оспой. Светло-серые глаза ничего особенного не выражали, в них не светились ни ум ни хитрость, они на всех глядели спокойно и прямо. Со лба у Митьки опускался большой русый вихор, придавая ему несколько задорный вид.
Пройдя некоторое расстояние, Митька спросил своего соседа, слегка поворотивши к нему голову;
— Как тебя дразнят?
Юноша с неудомением посмотрел на него, но затем, вдруг догадавшись в чем дело, ответил, не будучи в состоянии удержаться от улыбки, даже смеха.
— Как зовут меня? Николай Рябинин.
— Колька, значит — будем знать.
— А вас как? — поинтересовался в свою очередь Рябинин.
— Меня — Митька!
— А по фамилии?
Митька поворотился к нему и в свою очередь с улыбкой спросил:
— А тебе на что моя фамилия? Митькой зовут — по имени «Корявый».
Рябинин снова улыбнулся, хотя не понял, почему Митька назвал себя корявым, но больше вопросов ему о его фамилии не задавал. Митька стал расспрашивать Рябинина о его прошлом; кто он и откуда, и, первым делом, поинтересовался, сидел ли он в тюрьме. Рябинин поспешил уверить его в противном и затем вкратце рассказал, что отец его был приказчиком и учил его в гимназии, так что он уже до третьего класса, дошел. Но затем отец умер от чахотки, семья впала в нужду, а мать стала путаться с управляющим дома, где они жили. Вследствие этого в семье пошли раздоры, сын пошел на мать, управляющего стал гнать. Кончилось тем, что управляющий победил, и Николаю перестали давать дома есть, вечно попрекали и гнали. Пробовал было он за работу взяться, к судье поступил, затем в мещанскую управу определился, да работа никак не клеилась, голова всегда семейными делами занята была, душа всегда ныла. Вечные огорчения, попреки и положение меньших братьев и сестер, которых управляющий, словно отец, бить начал, кружили ему голову. Он ходил сам не свой и наконец бросил мать, семью, решил уехать искать самостоятельного куска хлеба, пробивать себе дорогу, в надежде сестер и братьев взять от матери, как-нибудь отомстить ей и с управляющим счеты свести. Да только плохо рассчитал Николай. Дом-то он оставил, да вместо работы, которой не находилось, он стал по ресторанам ходить, водкой баловаться. Беспечно проводил он день за днем, пока кой-какие деньги были, в надежде успокоиться и все-таки определиться куда-нибудь. А там, как на зло, он паспорт потерял, а без него, ведь, у нас, хоть какой ни будь честный человек, никуда сунуться нельзя, переночевать даже не пускают. В это же время он узнал, что сестренка Катя от дифтерита умерла, мать брата к сапожнику на пять лет отдала, а главное — с брюхом от управляющего ходит. Совсем растерялся Николай, как сонный сделался, хоть руки на себя наложи. Работу все обещают, подождать просят. И так ходил, как потерянный, Николай изо дня в день, пока не остался без денег, с одной надеждою на пальто. Последние два дня ничего не ел, и это ясно видел Митька, внимательно слушая его и глядя ему в лицо.