Кафешантан. Рассказы — страница 20 из 29

Веревкин показал ему двадцатипятирублевый билет: Сенька угрюмо молчал, и надежда Веревкина увеличилась. Он продолжал:

— За нами пять минут не будешь числиться, сейчас же передадим тебя следователю: Лучше Пасху в тюрьме справлять, чем здесь, в сибирке, а Таньку твою отпущу...

Сенька при этих словах поднял на соблазнителя глаза.

— Все-таки будет, чтобы кто тебе передачу носил в тюрьму, а то и ее посажу, увидишь...

— Она, ей-Богу, не виновата, — сорвалось у Оеныси.

— Все равно, я ее примажу к делу, будет вам праздник.

— Таньку отпустите? — недоверчиво спросил Сенька, она, ведь, больная...

— Вот, чтобы я отца и матери не видел, — стал усиленно божиться Веревкин, — раз откроешься, сейчас отпущу и четвертную дам.

— А если ребята узнают, тогда мне будет, — сказал Рыжий.

Веревкин даже обиделся.

— За кого же ты меня считаешь? — воскликнул он: — не пойду же я «хевре» рассказывать, что ты подсеял. Для чего это мне, ты, ведь, можешь другой раз пригодиться.

— Так отпустите?

— Да говори где, как тебе не стыдно! — терял терпение Веревкин.

Сенька вздохнул и прошептал:

— Против сумасшедшего дома в овраге, в свалке зарыты.

— Кто с тобой был?

— Те же, кроме Таньки и Федьки.

— Честное слово?

— Говорю же вам.

— Ну, хорошо, — облегченно проговорил Веревкин, — ступай посиди.

— Только вы устройте, чтобы ребята не проведали.

— Я уж знаю. Когда приведем тебя, ты ударь «пант», спроси, кто выдал и ругайся, понял?

Сенька полуулыбнулся и вышел, потупя взор.

— Ну, а теперь, — воскликнул Веревкин, потирая руки, — я подведу этого мерзавца под карантин, я ему покажу, как за воровскую братию руку держать, будет он меня знать, я ему уж подсею, получить от хевры на орехи, останется доволен. Это у меня самое верное средство учить таких негодяев, я ему покажу характер.

Улыбнувшись улыбавшимся и понимавшим его товарищам, он отправился искать спрятанное добро.

Через час позвали Митьку в сыскную, где уже находился Сенька, довольный, что отпустили Таньку.

— Ну что, — обратился к Митьке Веревкин, — ты не скажешь, где вещи?

— Какие вещи? — удивился Митька.

Веревкин вскочил торжествующий и, вытащив шкатулку из-под стола, показал Митьке.

— А вот какие, теперь знаешь? — воскликнул он.

Краска залила лицо Митьки, он не верил своим глазам.

— Что, скрыл? Дурак! Если бы ты один воровал, тогда я понимаю, а когда взял с собою новичка, надежда плохая.

— Разве кто подсеял? — тихо, бледнее спросил Митька. —

— А что же —- Святым Духом узнали?

— Кто же это?

— Да твой приятель.

— Колька?

— Ну-да, Рябинин так и отдал вас, говорит, что ты был, Сенька и он, а Федька и Танька не были, так, ведь?

Митька стоял бледный, ошеломленный и негодующий, глядя то на Веревкина, то на Сеньку, стоявшего как ни в чем не бывало.

— Ну, чтож, — проговорил он, тяжело и решительно вздохнув, — ежели все известно, скрываться не буду. Ну, а с Колькой я уже счета сведу, — погрозил он кулаком, сверкая глазами. Веревкин тихо улыбнулся своим улыбавшимся и понимавшим его товарищам.


VII.

Митька был вне себя. Измена Рябинина нанесла ему тяжелый удар, он не мог примириться с мыслью, что доверился человеку, который так жестоко и коварно посмеялся над ним. Митька не мог простить себе того обстоятельства, что Рябинин, несмотря на свою гнусность, вызвал его симпатию к себе, что он ошибся в нем, не угадал его души, ничтожной и мелкой. Митька не мог представить себе, как хватило совести у Рябинина выдавать товарищей, после того как его, голодного, накормили и напоили.

— Вишь, змея проклятая, — шептал Митька, сжимая яростно кулаки. Он чувствовал себя виноватым перед товарищами, пострадавшими из-за измены Рябинина, которого Митька ввел в их компанию. Митьку выводило из себя сознание, что если бы не Рябинин, он, Сенька и Танька на праздники проводили бы время вместе, как все христиане, разговлялись бы, шли бы по церквам и звонили бы на колокольнях. Он вспомнил поведение Рябинина и удивлялся тому, как он раньше не замечал его подозрительного отношения ко всему. Он вспомнил, как Рябинин во время ареста все молчал, а проснулся раньше всех при приходе полицейских. Вспомнил, как Рябинин, будучи введен в первый раз в сыскное отделение, смотрел виновато на товарищей и ни к кому не подходил. Все это сопоставлял Митька и упрекал себя: «Никогда никому не верил, а раз позволил, и вот чего дождался». Все мог простить Митька, но только не измену и коварство со стороны товарища. Больнее же ему еще было от того, что он полюбил Рябинина; за что, за какие качества, он не отдавал себе отчета, но беспомощность и безответность Рябинина, его восхищение пред Митькой, все это располагало к нему Корявого, пожалевшего его и согревшего его товарищеской лаской, которой он сам жаждал и искал, чувствуя себя всегда одиноким, без привязанности, Рябинин же как будто удовлетворял его в этом отношении, выражая ему свою благодарность преданностью и вниманием, горящими восхищением взглядами и наконец безусловным послушанием, которое очень льстило Митьке и много подкупало его в пользу Рябинина. Думал Митька, что он нашел наконец настоящего и искреннего друга, который не пойдет ни на какую сделку, не продаст близкого товарища. Митька мечтал оставить родной город и уехать с Рябининым в столицу и там попытать счастья, где его не знают ни полиция, ни сыщики. Теперь же, шагая по камере, в которую врывался весенний шум, возбуждающий в каждом человеке стремление к деятельности, свободе, любви и ласке, Митька готов был проломать головой эти каменные стены, чтобы вырваться на свежий воздух, уйти от однообразных нар и решеток. Никогда ему не была так ненавистна, эта камера, никогда его так нестерпимо не тянуло на улицу к людям, солнечному свету, предпраздничному шуму и движению. Мрачная тишина арестантской действовала подавляюще на него. Ему было необыкновенно обидно сознание, что он сидит по вине человека, стольким обязанного ему. Обидно потому, что он ничем не заслужил такого отношения к себе со стороны Рябинина.

— Ну, уж и сведу я с ним счеты, — с ненавистью и злобой погрозил он, — дорого ему моя ласка обойдется. Знает же мерзавец, что Пасха подходит, что собака и то взаперти не захочет сидеть, и сердца у него не было.

Слезы блеснули в глазах Митьки. Он дрожал от волнения и стал поддаваться стремлению увидеть Рябинина, поговорить с ним, посмотреть ему в лицо, в его бесстыжие глаза, спросить его, как он мог решиться на такое дело. Его воображение создало сцену объяснения с изменником, когда Рябинин испуганно и виновато смотрел на него, не зная, что ответить, потому что нет, ведь, оправдательных слов после такого дела, и пред Митькой неизбежно, как безусловное последствие, явилась картина, как он вонзает нож в коварное сердце изменника. Вплоть до вечера, шагая по камере, или ворочаясь на нарах, Митька был во власти этого проекта, всецело подчинившись потребности какого-либо действия, равного по своей силе и последствиям виновности Рябинина. Его мозг колола мысль, что над ним так нагло и гадко посмеялся Рябинин, который за это получит, если не полную свободу, то значительное облегчение своей участи. Сознание это выводило из себя Митьку, заставляло мечтать его о мести и крови. Трепеща, волнуясь и бранясь, Митька снял сапог, нащупал что-то под кожей голенища и стал зубами разрывать верхний шов. Долго возился Митька и наконец из сшитых вместе двух концов голенища вытащил, словно из ножен, тонкую, легко гнущуюся стальную блестящую пластинку. Он концом этого тонкого без рукоятки ножа поскреб ноготь, и жестокая улыбка исказила его лицо.

Приближалась полночь, и даже в полутемные камеры и арестантские коридоры врывалось особенное, торжественное настроение. Пронесся глухой, но торжественный удар колокола. Продрожав и не успел затихнуть как он был уже сменен другим, еще более торжественным, и удары колокола, догоняя друг друга, стали с гулом величаво носиться над городом. Взбудораженный этим торжественным выражением наступившего праздника, Митька как-то инстинктивно бросился к дверям и напряг взгляд через окно в дверях в коридор в бессознательной жажде кого-нибудь увидеть. Ему бросилась в глаза фигура городового, стоявшего против дверей его камеры. В одной руке городовой держал шапку и ключи, которые ему доверил надзиратель, уйдя на час с дежурства, чтобы погулять с невестой на церковном погосте, так как он знал, что в такую ночь редко совершаются преступления. Другой рукой старый городовой широким размахом руки осенял себя крестным знамением. Митька, видя крестившегося городового, позавидовал ему. Ему захотелось и плакать и сорвать дверь с замков и петель. Он жаждал и праздника и мести, торжественной толпы и Рябинина.

— Дяденька, дяденька, — взмолился он.

Старый городовой встрепенулся, одел шапку и подошел к дверям.

— Чего тебе? — спросил он.

— Дяденька, яви божескую милость, — попросил Митька, — выпусти...

— Что ты, в уме ли, парень, разве я могу тебя пустить? — удивился городовой.

— Ты не понял меня, дяденька, — воскликнул Митька, не отпустить тебя я прошу, — что ты, разве я не понимаю! я, дяденька, прошу, чтобы только меня в другую камеру перевел.

— Для чего тебе?..

— А потому, дяденька, — продолжал Митька, — что там брат мой сидит единоутробный, хочу похристосоваться с ним. Ведь, дяденька, святая ночь, а я, ведь, не убивец или каторжный какой. Я ведь, дяденька, только чужое взял, неужели мне по-христиански нельзя время провести. Выпусти, дяденька, ей-Богу. только похристосуюсь, здесь никто знать не будет, скоро возвращусь. А то, дяденька ей-Богу, голову об стенку разобью, страсть какая тоска в сердце забралась, ведь, я тоже человек, дяденька, православный.

Полный страстной мольбы голос Митьки произвел сильное впечатление на городового; к тому же городовой в это время вообще был странно настроен. Дома у него была семья и ему было тяжело здесь сторожить арестантов, сидеть в пустом коридоре, без дела. Торжественный звон будил в его душе мягкие чувства. Выслушав слезную просьбу Митьки, он вполне понял его настроение, и перевод парня в другую камеру не показался ему блажным и подозрительным, что случилось бы в другое время. Все-таки сразу он не решился этого сделать из сознания, что это не разрешается начальством, и что вообще городовые не имеют