Кафешантан. Рассказы — страница 25 из 29

Товарищ прокурора, доктор, священник, секретарь суда, очутились на улице и почти побежали, стараясь держаться ближе друг к другу и в то же время, опережать один другого; они стремились к черневшим правильными громадами неподалеку от участка, среди крепостных валов казармам...

Андрей спешил с ними, боясь их потерять, отделиться от общей компании...

Пристав же, надзиратели и городовые вдруг, как бы стихийно, сообща бросились на преступников и с безмолвной, чисто нервной яростью беспощадно потащили их по ступенькам лестницы во двор. Они волокли их тесной гурьбой, почти в свалке, тяжелые порывистые вздохи и вскрики мешались с беспорядочным лязгом цепей и стуком кандалов и сапог. Казалось, что эти люди обезумели от страха пред неизбежными мольбами и слезами, что они без памяти спешили избавить себя от них, от глаз и лиц преступников, и все это рождало в них гнев и ярость. Они пришли в бешенство от тяжелых переживаний, которые преступники им давали своею участью. Быстро, чтобы те не могли опомниться, они впихнули, почти бросили приговоренных к смерти в ожидавшую посреди двора громоздкую, черную и глухую карету, стремительно стукнули дверцой, и затянули засов. Карета затряслась, загромыхала по камням мостовой и, окружив ее, бежали, будто убегали вместе с ней, полицейские. И запыхавшись и взволнованные, они прибежали к месту, где должна была совершиться казнь...


VI.

Сравнительно небольшая площадь между двумя крепостными валами и казарменными складами освещалась военным прожектором, установленным на валу. Широкий поток электрического света то робко вздрагивал, то исчезал, то упорно устанавливался и давал густые, матовые тени от людей, лошадей и виселицы из трех потемневших серых бревен, с свесившимися посредине четырьмя короткими, белыми веревками. Холодный свет прожектора еще усиливал мрачный колорит картины. Казалось, что происходит все в каком то сонном царстве, вдали от жизни и мира, где все живет и действует безвольно, но с механической твердостью и правильностью.

Андрей, истощенный медленным мучительством все растущей тоски, оживлялся моментами от улыбки надежды, что все это обман больной фантазии. Но сейчас же он покорялся действительности и уныло отдавался во власть скорби и совершающегося в самой возмутительной, циничной форме преступления, сознавая, что не к кому взывать о помощи: словно весь мир вымер...

Он с жадностью и страхом искал глазами палача, и вдруг замер, угадав его в человеке, спокойно и деловито возившемся у виселицы. Его крайне удивил наряд Юшкова, его красная кумачевая рубаха, красный колпак и прицепная грубая, черная борода. За поясом у Юшкова висела нагайка. Андрей не был знаком с этой официальной, узаконенной формой русского палача...

Кругом было тихо и безмолвно; стояла мрачная торжественность, общее напряжение чувствований и переживаний. Все притворились, будто никакого отношения ко всему происходящему не имеют, будто все делается против их воли и желания, и казались притаившимися заговорщиками, которым мешал нервировавший их беспокойный свет прожектора. Один лишь палач был в движении и выражал жизнь. Он действовал с сознанием собственного достоинства и серьезности возложенной на него обязанности.

Манеры у него были солидные, движения сильные и ровные. Он был всецело поглощен своим делом, успешностью исполнения. Он искоса бросал деловые взгляды на собравшихся неподалеку чиновников и словно покровительствовал этим людям, возлагавшим на него все свои надежды, пользовавшимся его поддержкой, искусством и решимостью. Он как будто ободрял их взглядом, понимая их состояние, сочувствовал жившей в них потребности скорого окончания казни, чтобы поработивший их гнет стал излишним и поздним. Сознание неизбежности этого момента служило нравственной поддержкой в тяжелую для всех минуту. Теперь же все казались ничтожными и жалкими пред палачом, который вел себя важно и властно...

Наконец Юшков выпрямился, поправил на себе колпак, оттянул рубаху и, сделав два шага от виселицы, прямо и внимательно, как знаток, обвел взглядом четырех преступников, только что извлеченных из кареты. Лосев и его товарищи торопливой походкой, под аккомпанимент резавших воздух своим лязгом кандалов, шли, почти спешили к палачу, теснимые городовыми.

Преступники не озирались и не сопротивлялись и не рыдали, а почти вплотную, безмолвно, в покорном ожидании стали около Юшкова и отдались ему, его праву, которое они уже усвоили всем своим существом. Они дышали порывисто и часто от стремительного страдальческого волнения, словно последний раз, они спешили вкусить воздух, и в то же время нетерпеливо ждали конца, изнемогшие от беспрерывного тягучего страха пред наступившей тайной их переживаний и смерти. Их серые, словно запыленные лица были безгранично печальные, как бы озабочены неизбежностью того, во что не позволяла верить человеческая природа, их как бы изумляло отсутствие сочувствия и сожаления среди равных им по сознанию людей.

Андрей узнал Лосева, хотя он уже мало походил на того человека, с которым он виделся в тюрьме. У Лосева опухла щека от страшной зубной боли, которой он страдал в последние сутки пред казнью. В последний раз Андрей вздрогнул от удара мгновенной, как дуновение ветерка, надежды, увидевши как бережно Юшков снял с лица Лосева повязку. В движении палача проглянула мягкость, сквозившая сочувствием, несовмещавшаяся с той жестокостью, которую палач сейчас должен был проявить. С безграничным унынием, словно из него уже выкачали душу, смотрел Лосев на палача. Он был весь — слабость и жалость, и, казалось, недоумевал — неужели все эти люди смогут просто смотреть, когда его будут мучить и убивать, что это возможно, что еще не все превзойдено человеческой суровостью и жестокостью... Целый сумбур страдания, отчаяния, совершенная растерянность на пороге смерти...

Кругом жил мертвый, ровный страх — общая оцепенелость; каждый старался быть и казаться спокойнее, чем он бывает в остальное время своей жизни. Словно казнь, для совершения которой каждый явился сюда, являлась для него совершенно простым и естественным делом. Всякий опасался, чтобы кто нибудь не заподозрил его в нервности и волнении.

Но такое внешнее, искусственное спокойствие и глухое равнодушие было страшнее, чем если бы все безумно кричали от нестерпимого ужаса, молили и рыдали. Никто не желал подчиняться своей душе, каждый держал ее силою своей воли, побеждая себя сознанием кратковременности этого, необходимостью выдержки до той желанной минуты, когда все будет кончено, и некого уже будет жалеть, когда все станет непоправимым, и потому легко и свободно будет душе, совести и сердцу. Каждый облегчал и поддерживал себя поведением соседа, каждый старался не видеть другого, и в то же время все жались теснее друг к другу. И общее упование направлено было на палача, оказавшегося хозяином положения, выделявшегося ярко и смело рельефной, картинной своей фигурой. Вся толпа упорно следила за действиями Юшкова и перепитиями казни, и ни один звук, ни один вздох не нарушил тишину. Один лишь палач понимал и чувствовал, что он действует за всех, что он выше всех, смелее и определеннее, и взглядом некоторого высокомерия он то и дело скользил по собравшейся толпе, приобщая ее к своему делу...

Андрей, увидев Лосева, хотел броситься в пароксизме беспокойства назад в толпу, в панической потребности укрыться, уйти от взгляда жалобы и укора Лосева. Андрей терялся, острый ужас его все рос, давил его, жег, но он не мог двинуться с места, следя, как прикованный, за казнью...

Основательно и внимательно Юшков связывал веревками за спину руки преступников, и ни по его спокойному и сосредоточенному лицу, ни по ровным движениям не заметно было, чтобы он чувствовал, какое страшное дело он совершает. И на такое отсутствие злобы преступники отвечали полной безответственностью, гармонировавшей со всей обстановкой их убийства, не вносили своим протестом диссонанса в казнь.

И в минуту общего подчинения совершившемуся злодейству, когда люди замерли — в своем духовном обращении с палачом, парализованные ледяной жестокостью — Юшков, похоронив в мешках трех человек, слабо покачивавшихся в своих саванах, почему то замешкался с Лосевым...

Андрей, как бы чувствовавший то, чем жил теперь Лосев пред мешком, понял, что для него, как для Лосева, нет более жизни, что она кончена, что все оставшееся на свете: служба, карьера, семья, общество, народ, наслаждение, что все это прошло, не важно, не нужно, и не имеет значения для жизни, которая ушла вместе с Лосевым, смысл которой уничтожен тем, чему он был свидетелем...

Андрей необыкновенно отчетливо видел, как палач придержал мешок у плеч Лосева, внимательно заглянул ему в глаза и сочувственно обратился к нему с несколькими словами. Лосев, с лицом мертвеца, без выражения и взора, слабо шевельнул губами в ответ палачу...

И явно удовлетворенный, Юшков, подняв высоко брови, мягко положил Лосеву на голову руки, закрыл ее мешком и осторожно, придерживая его за плечи, повлек к виселице...

И когда палач установил Лосева на ступеньки и взялся за петлю, он прямо и быстро отыскал глазами Андрея, и с улыбкой загадочности сильно кивнул ему головой...

Тяжкий, безумный крик был ответом палачу... Он всех словно ударил своей страдальческой силой и страстью... Андрей бросился вперед — нельзя было медлить ни одной: секунды, или он — не человек.... И стремясь в страшном порыве вперед на помощь жертве преступления, он уже видел ее в фантазии, так как померк свет, уплыли из глаз и памяти предметы и люди, и Андрей повалился в бесчувствии на влажную землю...


VII.

Очнулся Андрей в высокой и душной кордегардии среди окружавших его чиновников, офицеров и полицейских. Они смотрели на Андрея с сочувствием и с снисхождением к его слабости, и были оживлены и довольны тем, что казнь сошла благополучно благодаря их стойкости. На душе у них было легко, они уже не боялись хороших мыслей и чувств. Они беседовали о посторонних вещах и старались показать, что думают обо всем, только не о совершенной казни, как о факте, менее всего достойном внимания и значения...