Представление на открытой сцене окончилось. Опустели эстрады, исчезли музыканты, потухла в саду иллюминация, но зато засиял электрическими лампочками и ярко осветился ресторан. Оркестр заиграл общеизвестный мотив, веселый и пустой, сопровождавшийся горячими ударами барабана и оглушительным шумом литавр, и публика устремила взоры на певицу, выскочившую из-за кулис. В коротком платье из лилового газа, в черных чулках и золотых туфельках, певица была похожа на марионетку. Лицо ее выражало наивность и беспокойство вместе, взгляд ее был какой-то неестественный, словно она из-за ослепительного света ничего не видела. Она пела двусмысленные куплеты с веселым припевом, но казалось, что певица не понимает, что она поет; ее движения и манеры не имели ничего общего, не согласовались со смыслом куплетов. Она делала однообразные движения руками, без видимой причины поднимала край короткой юбки, показывая пену из кружев. Публика больше глядела, чем слушала ее. Мужчины с вожделением, а женщины с любопытством смотрели на ее красивую, полуголую грудь и обнаженные белые руки, на которых сверкали перстни, броши и браслеты.
Дубровина пропела свои куплеты и, подпрыгивая, с видом облегчения, убежала со сцены, сопровождаемая несколькими аплодисментами, одиноко доносившимися из разных углов залы. Вся же публика отнеслась безучастно к ее уходу, мало что поняв из ее куплетов, и стала ждать другой певицы, надеясь увидеть новое тело, платье, чулки и бриллианты. Но Дубровина снова появилась, хотя публика почти не вызывала ее, и вследствие этого лицо ее сделалось еще более искусственно наглым и конфузливым. Оркестр снова заиграл, и Дубровина запела другие куплеты с двусмысленным припевом, сопровождая пение такими же однообразными движениями, как при первом выходе. Хотя ее уход почти не сопровождался аплодисментами, Дубровина в третий раз подошла к рампе, как будто ее насильно заставляли появляться из-за кулис, против ее воли и желания. Пела она очень грязную и глупую песенку, и в ее голосе, которому она старалась придать игривость и веселость, звучала нотка отчаяния. Она кричала свою песню, а взор ее возбужденно бегал по сторонам, как будто она чего-то опасалась. Когда после этого номера Дубровина окончательно убежала со сцены, она, обессиленная, оперлась о кулису тяжело дыша, как будто бежала безостановочно большое расстояние. На лбу ее выступили крупные и мутные, беловатые, как опалы, от пудры и белил, капли пота. Каждый день она пела эти куплеты и, кроме них, она других куплетов не знала и, несмотря на это, ежедневно трусила: она не знала, как их петь, чтобы они нравились публике, которую она боялась со сцены: она, страшилась этих рядов полуосвещенных голов, рампы и оркестра. Она не любила и ненавидела сцену, и выступала на ней только для того, чтобы быть кафешантанной певицей. Появляясь на сцене, она считала, что имеет уже другую цену в ресторане и кабинете. Кутежи, пьянство, грубость мужчин, бессонные ночи и вечная погоня за деньгами не были так для нее тяжелы, как ежедневные выходы на сцену. Когда же она сбрасывала с себя театральные наряды, наряжалась в свое платье и выходила, в ресторан, она уже от сознания того, что отбыла сегодня свой тяжелый урок, делалась веселой и довольной.
После Дубровиной появилась на сцене француженка Де-Колье. Она не произнесла еще ни слова на родном языке, но уже видно было, что она — француженка, по ее развязности, изящному костюму и большому декольте. Подошла она к рампе без всякого смущения и свободно стала петь, легко улыбаясь, но в улыбке было больше пикантности, чем в словах ее куплетов. Следя за лицом певицы, зрители невольно заражались ее прянной улыбкой и возбуждались от ее манер, декольте и веселого мотива песенки. Большинство публики не понимало ее, но когда она ушла со сцены, ей, много смеясь, аплодировали. Она пела также три раза и уступила, место немке с белыми, взбитыми, как пух, и украшенными блестящими гребешками, волосами.
Немка была высокого роста и красива. Зрители любовались ее пышною грудью и полными руками. Она исполняла визгливо какой-то марш, подражая солдатам, маршировала по сцене взад и вперед, отдавала честь, делая движения руками вперед и назад и припевала под оркестр: «бум-бум». Затем она делала кулаками впереди своей талии движения, словно она бьет по барабану, и припевала: «тра-там-там», и старалась задорно улыбаться.
Она также три раза появлялась, а после нее выскочили французские дуэтисты «Луи-Бон», оба сухие, он — чахоточный брюнет с тонкими и остроконечными усами, она — блондинка с впалою грудью, выдающимися ключицами и хорошеньким, худеньким, сильно нарумяненным лицом. Он был в атласных черных, коротких брюках и красном фраке с жабо и походил на наряженную мышь, она-же, казалось, состояла вся из юбок, хрупких рук и ног и головки. Хотя дуэтисты что-то пели, или скорее выкрикивали, но главное их занятие состояло в том. что они подымали высоко ноли, прыгали и казалось, были сотворены из резины и наполнены воздухом. Это приводило в восторг зрителей, бывших в полном убеждении, что так делать могут только французы, и публика много аплодировала дуэтистам.
Французских дуэтистов сменил куплетист в лакированных туфлях, с лакейской опитой физиономией, который исполнял куплеты, подражая евреям, кривлялся и рассказывал анекдоты из еврейской жизни, пошлые и глупые. Публике он нравился, и его сильно поощряли. Куплетиста сменила девица, в испанском мужском костюме. Она под музыку из «Кармен» вертелась на сцене, гнулась и стучала кастаньетами. Испанку сменила снова немка, певшая лирические романсы, а после немки пять сестер Нибер танцевали, под монотонное пение, что-то похожее на менуэт.
Так тянулось далеко за полночь, много женщин, полуодетых, красивых, в нарядных и дорогих платьях появлялось на эстраде. Публика с неудовлетворенным вниманием следила за ними, — однообразие в манерах, движениях, утомляло зрителей. Многих из публики развлекала нескромность певиц, глядевших во время исполнения своих номеров в боковую большую ложу, которую занимали Рылеев и его товарищи. Не стесняясь полного зрительного зала, певицы улыбались четырем приятелям, одна даже послала воздушный поцелуй. Для всех было ясно, что певицы заискивали перед компанией в этой ложе. Вследствие этого, непосвященная в кафе-шантанную жизнь большая часть публики, любопытная и жадная до скандалов и веселых сцен, смотрела в большую ложу с неменьшим любопытством, чем на сцену. Мелкие купцы, их жены, модистки и чиновники, для которых кафе-шантан с его служительницами, был полон пикантной таинственности, с необыкновенным интересом устремили свои взгляды на четырех мужчин, которых так ясно и бесцеремонно отличали певицы от остальной публики. Такое поведение певиц доказывало всем, что четыре приятеля были очень близки к этому миру, к певицам и хористкам, что они — богатые люди и могут швырять деньгами. Всех интересовали люди, которым были доступны все эти полуодетые красивые женщины, и интерес увеличивался еще тем, что четыре господина мало обращали внимания на такое, оказываемое им, предпочтение. Оно не льстило их самолюбию, и относились они к нему так, как будто это было в порядке вещей. Рылеев, Пластырев, Сквернов и Резунов сидели с вялыми, деланными выражениями лиц, и лишь Пластырев, когда певица, уже явно адресовала свои улыбки их компании, щурил свои маленькие глазки и снисходительно улыбался. Резунов, не выпуская изо рта сигары, глядел больше на публику, разглядывая женщин, и лишь искоса взглядывал на сцену. А Рылеев и Сквернов сидели с поднятыми воротниками пальто, словно им было холодно, и вяло беседовали.
— Как не надоест этим женщинам ежедневно, из года в год, одни и те же веши, — говорил, пожимая плечами, Рылеев, — хотя-бы что нибудь новое, оригинальное. Я на их месте сошел бы с ума, мне было бы стыдно выступать ежедневно с одними и теми же номерами.
— Времени нет у них заниматься этим, ведь, сцена у них лишь придаточное занятие. Они посвящают свою жизнь и служат не кафешантанной сцене, а кафешантанному ресторану, и все их время идет на это служение. День у них для сна и отдыха, когда, же им учить новые номера. А главное, раз это не важно, тогда для чего и трудиться.
— Но это скучно, меня раздражает однообразие кафешантанного репертуара, мне хочется свистеть.
— Отправят в участок, — усмехнулся Сквернов, — и наконец ты забываешь то обстоятельство, что не все же посетители ежедневно бывают здесь и слушают одно и то же.
— Пожалуй, — согласился Рылеев, — но кафешантаны можно посещать только для того, чтобы проводить время с певицами. Платить же деньги ежедневно для того, чтобы слушать их, — я этого не понимаю!
— Ты прав, и потому я тебе советую послать за Дубровиной и Лили-Бон, они уже окончили свое и скоро будут готовы. Здесь, действительно, скучно, и мне хочется есть.
— Скажи, — проговорил, понизив голос, Резунов, как будто за себя и своих товарищей, — ты при деньгах? Сегодня у нас были крупные платежи.
— Пустяки, — ответил лениво Рылеев, — я получил сегодня аренду с Игнатовки... Пойдемте, господа...
Все встали и лица приятелей Рылеева сделались оживленными, хотя, переглянувшись, они как бы смутились друг перед другом. Перспектива широко покутить на счет Рылеева, который был для этого в подходящем настроении и при деньгах, все-таки соблазняла их. Стуча стульями, они оставили ложу и направились к коридору, ведущему к отдельным кабинетам. У порога их встретил с низким поклоном Ольменский и черная шеренга подобострастно и однообразно кланявшихся официантов. Ольменский быстро побежал к дверям кабинета, открыл их, Рылеев с приятелями очутились в большой комнате с ситцевыми обоями, веерами и китайскими зонтиками на стенах, низкими диванами и бумажными фонарями, с нарисованными на них золоченными полумесяцами. Это был турецкий кабинет.
Когда спектакль окончился, было уже за полночь; ресторан сразу повеселел и оживился. Он наполнился говором и шумом, звоном посуды и хлопаньем пробок. Зал с трудом вмещал ту публику, которая возымела охоту продолжать развлечение за бутылкой вина среди ужинающе