Толпа подалась несколько назад и забросала администрацию сада и полицейского жалобами и протестами. Все комкали и не оканчивали фразы, перебивая друг друга, больше восклицали, чем разговаривали. Пристав ничего не понимал из их слов, да, видно, и не старался понимать, а лишь натянул на голову фуражку, поправил пояс и сказал: «господа, господа, нельзя-же скандалить, стыдно, право, разойдитесь, пожалуйста». В это время к Вере подскочила содержательница хора, мадам Левинсон, толстая, пожилая женщина, напудренная, с алыми щеками и огромными золотыми серьгами в ушах. Мадам Левинсон схватила Веру за руку, оттащила ее в сторону и накинулась на нее: «Ну, чего ты скандал подняла, протокола хочешь, штраф, на кой чорт ты с ней связалась, студента не видела?»
— Наплевать мне на студента, — закричала истерически визгливо Вера, — а чего она такой фасон держит? Думает, что она певица, так имеет право меня прогонять? я такая же, как и она, я ей покажу, будет она меня помнить».
— Пойдем, — увлекала ее между тем содержательница хора, — все вы хороши! И взяв ее под руку, повела наверх.
Пичульский же быстро подошел к Короткову, который был так растерян, что не понимал, что делается вокруг него, и находился в крайне подавленном состоянии духа. Он не мог заступиться за Лаврецкую, она ему казалась виноватой, но с другой стороны ему было ее жаль, и он не знал, как поступить. Среди толпы было много студентов, и он видел, что его товарищи порицают его, считают его в некоторой степени участником скандала, который их возмущал. Он боялся своим заступничеством подтвердить свое увлечение Лаврецкой. Ему в этот момент стало стыдно своей любви к ней, он видел, что публика относится также и к нему враждебно, и у него не хватило мужества противостоять толпе. Этим его состоянием воспользовался Пичульский. Он схватил его под руку и быстро повел из зала со словами: «пойдемте, пойдемте». Студент беспрекословно шел с ним, словно загипнотизированный. Когда они вышли в сад, Пичульский участливо обратился к студенту:
— Вы, молодой человек, поблагодарите меня, что я вас благополучно увел, а то было бы вам плохо. Послушайте моего отеческого совета: идите себе отсюда и забудьте об этом учреждении. Добра вы здесь не найдете: плюньте вы на любовь. Какая здесь может быть любовь, одна эксплоатация. Вы еще молоды, и нечего вам, бедному человеку, увлекаться кафешантанными певицами. Всякая из них променяет вас за лишние пять рублей. Уверяю вас.
Коротков слушал его и не мог ничего ответить директору, так как слова Пичульского против его воли казались ему справедливыми; но в то же время Пичульский с его правдивою речью, участием и благородством казался ему крайне противным. Вместе с тем, у Короткова так сжалось сердце по Лаврецкой, ему так захотелось ее увидеть, он почувствовал такую тоску по ней и такую безотчетную тревогу, что едва не зарыдал. Но ответив ни слова Пичульскому, он вырвал с отвращением свой локоть из его руки и, пошатываясь, как пьяный, побрел к воротам сада. Он хотел бежать отсюда, больше не возвращаться сюда, но за воротами он сел на лавочку и стал ждать, не будучи в силах противостоять тоске по Лаврецкой. Что-то ему подсказывало, что не так уже и виновата Лаврецкая. Он чувствовал теперь, под влиянием свежого воздуха, что у Лаврецкой есть какое-то оправдание, и что она расскажет ему обо всем. Он уже в душе прощал ее, лишь бы ее увидеть после того града оскорблений и издевательств, каким она подверглась.
Лаврецкую же пришел спасать Ольменский. Пользуясь суматохой и враждебным отношением к Лаврецкой ее недавних поклонников, он бросился к ней и, успокаивая толпу, ловко подталкивал девушку. Вертясь около нее, он провел ее через толпу, защищая Лаврецкую своими жестами и криками, приводя в негодование буянов. Они не знали, с какой целью уводит он Лаврецкую, намерен ли он изгнать ее или предпринять какие-либо меры для ее наказания и удовлетворения гостей. Лаврецкая повиновалась ему, точно в угаре, трепеща от страха.
Пред лестницей, которая вела к отдельным кабинетам, Ольменский пустил Лаврецкую наверх, а сам загородил лестницу и вступил в пререкание с молодежью, продолжавшею протестовать с бранью и настаивать, чтобы Лаврецкой не было в кафешантане. Публика угрожала, что дирекция рискует иметь неприятности из-за Лаврецкой, и нелестные эпитеты по адресу певицы и администрации сада неслись со всех сторон. Ольменский все обещал, со всеми соглашался, божился, извинялся, ругал и порицал Лаврецкую и сумел парализовать настроение толпы.
Рылеев не думал о том, что он влюблен в Дубровину. Он не предполагал, что может серьезно увлечься женщиной, доступной многим и любившей уже других мужчин. Он только понимал и чувствовал, что между ним и Дубровиной установились какие-то новые, не обычные кафешантанные отношения. Он не задавался вопросом, почему он интересуется ее знакомыми, почему ему неприятно было, когда кто-либо присылал ей на сцену букет и записку с приглашением на поездку за город. Между тем, раньше, когда он ухаживал за другими певицами, такие факты мало его трогали. Он охотно вводил прежних женщин в круг своих друзей и улаживаниями за ними не возмущался, а иногда это льстило ему и забавляло его. Во время последнего ужина с Дубровиной Рылеев против воли и желания устроил ей сцену ревности, наговорил ей много грубых и резких слов, укорил Дубровину ее профессией, насмехался над ней. Вследствие того, что в его словах было много правды, они сильно уязвили Дубровину и оскорбили ее. Не будучи в состоянии спорить с ним, она только вскочила со слезами на глазах прошептала: — вы мне не муж и не отец, и не имеете никакого права укорять меня. Бог с вами.
Дубровина быстро ушла, хлопнув дверьми и едва не плача, а Рылеев взбешенный и сконфуженный, хотел бежать за ней и просить прощения, но остался на месте, так как сознание своей правоты останавливало его, разум его взял верх над сердцем. Его охватила злоба, он вдруг возненавидел профессию Дубровиной, возненавидел ее обязанность развлекать мужчин.
Дубровина, в свою очередь, скучала по Рылееву, но не хотела, пойти к нему первая. Она и сердилась еще на него и думала, в то же время о том, что он, может быть, охладел иже к ней. так как певицей долго не увлекаются. Ей приходило в голову, что. может быть, другая приехавшая в «Олимп» женщина теперь интересует его. Дубровина полагала, что Рылеев сердит на нее или старается быть сердитым, чтобы прервать с ней знакомство и, что, если она по собственной инициативе придет к нему в кабинет, он может ее не принять. Этого она боялась, потому что знала, что в кафе-шантанах мужчины лишь наружно вежливы с женщинами; в общем, они всегда грубы и жестоки, не щадят женского самолюбия и не думают, что иногда своим обращением причиняют им душевную боль.
Дубровина воспользовалась встречей с давним знакомым — вице-губернатором, и для времяпрепровождения и развлечения стала с ним беседовать в кабинете. Разговаривая и вспоминая прошлое с вице-губернатором, Дубровина хотела плакать, хотя по ее наружному виду вице-губернатор никогда бы не предположил этого. Душа у Дубровиной ныла, она была охвачена тоской и всем своим существом рвалась к Рылееву.
Когда Ольменский с гадкой и, вместе с тем, деловой улыбкой сказал ей, что с Рылеевым находится Де-Колье, Ольменский понимал, что подымает целую бурю в душе Дубровиной. Ольменский знал певиц и их ревнивое самолюбие, как будто-бы странное в таком учреждении, как кафешантан. Действительно, Дубровина побледнела.
— Чего же ты пустил ее сюда, — спросила она Ольменского со злобой. —Сколько ты получил за это от нее?
Дубровина знала, что Ольменский даром не привел певицу к богатому гостю, и, наверное, взял за это мзду с Де-Колье, которая жаждала общества Рылеева.
Ольменский пожал плечами.
— Скажите, пожалуйста! — ответил он: — ты меня, ведь, не просила, чтобы я не пускал ее. Рылеев сам меня попросил пригласить ее.
Ольменский не хотел ссориться с Дубровиной, так как она имела успех, имела всегда хороших гостей и заставляла своих ухаживателей давать ему подачки.
— Я ей покажу, — прошептала Дубровина, и глаза ее сверкнули, — будет она меня знать!
— Оставь, не делай скандала. Как тебе не стыдно, словно ты девочка, Что он тебе — любовник? Де-Колье певица и идет туда, куда ее зовут. Как будто ты не понимаешь.
Дубровина, понимала и молчала, хотя сильно волновалась.
— Хорошо, — прошептала она, едва не плача, — пусть кутит с Де-Колье, а я к нему больше никогда не пойду. Пусть себе, — шептала она, удаляясь от Ольменского, не желая выказать перед ним волнения, — пусть. Что за ревность к пассажиру? Я право с ума сошла на старости лет. Чем, в самом деле, Де-Колье виновата, что ее позвали к богатому гостю. Он еще может подумать, что я гоняюсь за ним из-за денег: Бог с ним, нечего дурить... я певица... а он гость... и больше ничего... Не стоит расстраивать себя, следует быть благоразумной.
Но чем более она себя успокаивала, тем обильнее лились слезы из ее глаз, и лицо ее передергивалось судорогою. Она чувствовала, что Рылеев дорог ей помимо ее воли и желания, против принципов, заставивших ее вступить на поприще кафешантанной певицы после романа с офицером, бросившим ее и женившимся на «деньгах», как говорили все. После первых недоразумений с Рылеевым, после его упреков и злобных насмешек, она старалась стряхнуть с себя эту, внезапно, как вихрь, налетевшую на нее любовь, освободиться от новых душевных мук. Она старалась не думать о Рылееве, ей приходила в голову мысль завязать знакомство с другими кутилами, приглашавшими ее в кабинет, напиться с ними и потом заставить Рылеева отшатнуться от нее. Дубровина была заражена общим убеждением, царящим в этом мире, что любовь приносит певицам несчастье.
После разговора с Ольменским, Дубровина хотела возвратиться в кабинет к вице-губернатору и приблизилась уже к дверям, но снова подумала о том, что с Рылеевым теперь Де-Колье и что, может быть, он с ней любезничает, так как Де-Колье умеет подластиться к мужчине.