Кафтаны и лапсердаки. Сыны и пасынки: писатели-евреи в русской литературе — страница 34 из 103


Однако не будем впадать в крайность: лукавство это было отнюдь не то же, что сознательная, намеренная ложь. Разве лгал К. Лютов в газете «Красный кавалерист», в номере от 19 сентября 1920 года, когда на пронзительной ноте, во всю глотку, степным голосом казачьего комиссара выкликал: «Вот они, наши героические сестры! Шапку долой перед сестрами! Бойцы и командиры, уважайте сестер! Надо, наконец, сделать различие между обозными феями, позорящими нашу армию, и мученицами-сестрами, украшающими ее»? Нет, не лгал. Но в прозе, где автором уже не К. Лютов, а Исаак Бабель, не находим «наших героических сестер», а находим лишь «опухшую Сашку, даму всех эскадронов», которая, перевязывая раны умирающему Шевелеву, командиру полка, своему фронтовому мужу, тут же, на глазах у него, делается с Левкой, кучером. Отряхнувшись, она снова берется за бинты и говорит Шевелеву: «К завтрему уйдешь. Она в кишках у тебя, смерть…»

Не лгал Бабель и в другом случае: когда говорил, что хотел бы написать десять серьезных больших новелл, в которых было бы положительное о коннице. Не лгал и тогда, когда аттестовал заплечных дел мастеров из ведомства железного Феликса «ну, просто святыми людьми», ибо тут же спешил оговориться: не обо всех них идет речь, не о большинстве их и даже не о меньшинстве, а лишь о тех нескольких, «которых знаю».

И тем не менее повторяем, хотя не было все это ложью, не было оно и правдой. А было лишь полуправдой: Бабель действительно хотел написать десяток серьезных положительных новелл о коннице Буденного, Бабель действительно встречал в ЧК «святых», столь же фанатичных и преданных своему делу, сколь фанатичны и преданы были своему делу, скажем, Торквемада и Игнатий Лойола. Однако воспеть буденновских рубак в серьезных положительных новеллах, а таковые возможны были лишь в ключе соцреализма, Бабель не мог — и это не было для него секретом. Однако сочинить роман-панегирик о «святых чекистах» Бабель не мог — и это для него тоже не было секретом. А не мог по той простейшей причине, что вся его иудейская натура, вся душа еврея, сына еврея, внука, правнука и праправнука евреев, у которых за плечами было уже четыре тысячи лет страданий, скитаний и неистовых, горячечных молитв, обращенных к Ягве, вопияла: не сотвори кумира! Не сотвори идола! Не сотвори фетиша! Не сотвори и не поклоняйся ему!

В 1924 году в «критическом романсе», как называл Шкловский кокетливо свое эссе о Бабеле, было писано: «Иностранец из Парижа… Бабель увидел Россию так, как мог увидеть ее француз-писатель, прикомандированный к армии Наполеона». Пусть читатель не охает и не порывается увидеть в приведенных словах литературный вариант низкого извета, а проще говоря, донос: в те годы печатного слова критика было еще недостаточно, чтобы упрятать писателя в кутузку. Однако чему следует дивиться, так это поразительной слепоте автора «критического романса», который принял одесского еврея за француза-писателя, прикомандированного к армии Наполеона во время похода ее в Россию! Тем более следует дивиться, что совсем еще недавно, в Берлине, состоя в рядах русской белоэмиграции, тот же Виктор Шкловский, мотивируя для себя и своих собратьев-писателей необходимость вернуться в Россию, сделал необычайно проницательное замечание относительно Марка Шагала, которому не обязательно возвращаться в Россию — не обязательно потому, что Марк Шагал всюду возит с собой свой Витебск.

Да, здесь, что называется, человек попал в самое яблочко, и нам остается лишь добавить, что точно так, как еврей Марк Шагал всюду возил с собой свой еврейский Витебск, еврей Исаак Бабель всюду возил с собой свою еврейскую Одессу. Я говорю «свою еврейскую Одессу» без обиняков, хотя нисколько не забыл слова Валентина Катаева: Бабель «же вообще не одессит, он приехал из Николаева, где его папа держал лавку, а потом всю жизнь уверял всех, что родился в Одессе, на Молдаванке». Что Бабель действительно жил в Николаеве, этому есть прямое подтверждение в рассказе «История моей голубятни»: «Мне было девять лет… Тогда шел тысяча девятьсот четвертый год. Я готовился к экзаменам в приготовительный класс николаевской гимназии. Родные мои жили в городе Николаеве Херсонской губернии». Что рассказ этот вполне автобиографический, совершенно очевидно из начальной сцены еврейского погрома и реплики прохожего громилы: «…в городе иерусалимские дворяне конституцию получают. На Рыбной бабелевского деда насмерть угостили».

В своих воспоминаниях, которые так и называются «Мы родились по соседству», Утесов говорит, что родился в Треугольном переулке, а Треугольный переулок почти упирается в Молдаванку, где родился Исаак Бабель. Я спросил у Леонида Утесова: «Вы уверены, что Бабель родился на Молдаванке?» Утесов ответил: «Я уверен, что Леонид Вайсбейн, то есть я, родился в Треугольном переулке. А Бабель в своей автобиографии говорит, что он родился на Молдаванке. Я лично думаю, что Молдаванка — это было бы неплохое место для Бабеля, чтобы там родиться. Я вам скажу больше: я думаю, что для самой Молдаванки и самой Одессы — это было тоже неплохо, чтобы у них родился Бабель».

Утесову, когда мы вели с ним этот разговор, как раз исполнилось восемьдесят лет и только что ему дали орден Октябрьской Революции, хотя лично он рассчитывал на Героя и Золотую Звезду. Старик был обижен. Я сказал ему: «Леонид Осипович, к чему нам резолюции, коль орден Революции звездеет на груди!»

Когда я уходил, Утесов сказал:

— Гэвэл гаволим кулой гэвэл. Суета сует и всяческая суета. Вы представляете себе, насколько беднее была бы Одесса, если бы у нее отнять «Одесские рассказы».

Что я мог ответить на это? Я мог ответить только одним словом: да. И задать, в свою очередь, встречный вопрос: а вы представляете, насколько бы мы все были беднее без «Конармии»? «Одесские рассказы» — это бриллиант, это кох-и-нур, но венец, корона — это «Конармия».

Кого только ни вспоминали, чтобы найти достойное — и уместное — сравнение Бабелю: Гоголя, Флобера, Чехова, Мопассана, Уайльда, О’Генри! Гоголя — потому, что у него тоже были малорусские казаки; Флобера — потому, что эпитеты, особенно в «Саламбо», «заедали его, как вши»; Чехова — потому, что «краткость — сестра таланта»; Мопассана — потому, что у него много эротики, пуристы говорили, порнографии, а Бабель как раз начал с того, еще до революции, что привлекался по статье 1001 уголовного кодекса за порнографию; Уайльда — потому, что он автор библейски красочных пейзажей «Саломеи»; О’Генри — потому, что успех его новеллы был так же стремителен и в несколько месяцев он стал популярнейшим писателем, даже не напечатав ни одной книжки. Были еще и другие сравнения: с Белым, Сологубом, Ремизовым — представителями русской орнаментальной прозы. Но, Боже мой, при всем величии, как убог этот список. Разве Исаак Бабель действительно похож хоть на одного из них — Николая Гоголя, Гюстава Флобера, Ги де Мопассана, Антона Чехова, Оскара Уайльда, Вильяма С. Портера (О’Генри) или Белого, Сологуба, Ремизова! Да и как он может быть похож на них, если, во-первых, они сами не похожи друг на друга, а во-вторых, существует же на белом свете такая вещь, как ментальность всех упомянутых здесь художников, мы говорим сейчас о ментальности лишь одного из них — Исаака Бабеля.

В 20-е годы, когда евреи в СССР имели еще почти полное равенство, — некоторые сегодня утверждают, что они были в ту пору даже равнее других, но тогда не совсем понятно, каким образом так быстро, в несколько лет, другие стали равнее, — критик Николай Степанов позволял себе восхищаться фантастическими бабелевскими евреями, которые говорили библейскими цитатами, а другой критик, Павел Новицкий, публично свидетельствовал: «У Бабеля — страстный, сухой и точный еврейский ум».

Флобер однажды писал Луизе Колэ: «…не существует ни хороших, ни дурных сюжетов, и можно было бы почти установить, как аксиому, что с точки зрения чистого искусства нет вообще никакого сюжета, так как один стиль сам по себе уже есть абсолютный способ видеть вещи…»

Что можно сказать по поводу этих слов? По поводу этих слов можно сказать, что с библиотечных полок, где хранятся пудовые фолианты о природе изящной словесности, можно убрать пару десятков пудов и оставить только один листок с большими, как пишут в первом классе, буквами, которые складывались бы в эти слова, и от этого все люди имели бы один голый выигрыш.

Да, стиль сам по себе уже есть абсолютный способ видеть вещи, видеть мир. И. Бабель — это еврейский стиль видеть вещи.

Но что это за птица такая — еврейский стиль видения мира? Когда в будний — а еще лучше, в базарный — день говорят еврею «оставь еврейские штучки», объяснений никто не требует: всем все понятно или, по крайней мере, все делают вид, что понятно. Когда про человека говорят, что у него «еврейская голова», никто, даже самых чистых кровей жидомор, не обижается: люди еще не разучились различать, где хвала, а где поношение. Когда в 1882 году мещане города Елисаветграда (теперь Кировоград) устроили еврейский погром, они объясняли это тем, что не могут терпеть «еврейских штучек». А штучки эти состояли в том, что еврейские мамы старались из последних сил одеть своих дочек в красивое шелковое платье — крепдешин, файдешин, как будто — возмущались до кровавой пены на губах елисаветградские обыватели — они какие-то благородные барышни, а не паршивые жидовки. Когда бывший член Государственной думы В. Шульгин и его духовный внук Г. Шиманов, автор «Московского сборника», «Вестника РСХД», «Православной мысли», объясняют, почему они антисемиты, оба ссылаются на «двойную бухгалтерию еврейского миросознания», то есть одну «бухгалтерию» для себя, евреев, а другую — для всего остального мира. Про эту особую, только для своих, бухгалтерию говорит и А. Солженицын в «Теленке»: а евреи, «чужие этой стране», то есть матушке России, «как всегда, о своем». Монархи, министры и прелаты, которые спокон веков отказывали евреям в равенстве перед законом, тоже ссылались на эту «двойную бухгалтерию», которая будто бы даже опирается на закон — разумеется, их еврейский закон, дозволяющий евреям лжесвидетельствовать и давать ложные клятвы другим, не евреям.