метами его уклада, опять-таки свойственным кварталам за Хлебным базаром, поближе к речке Ушаковке и Иерусалимской горе».
О! Так вот, где оно, настоящее чудо: на краю света, чуть не посередь тайги, у горы — та гора! — с таким родным, что роднее уже не придумаешь, названием, Иерусалимская, и, конечно, вблизи базара, евреи устроили себе свою Касриловку, свой маленький Кишинев, который как две капли воды был похож на Кишинев всамделишный, в далеко-далекой Бессарабии, откуда деды их пустились куда глаза глядят в поисках копейки и тихой жизни, без погромов.
Кто знал тогда — про теперь я не говорю, теперь ничего не осталось и говорить не о чем! — что где-то у Байкала живут доподлинные евреи, которые имеют свою синагогу, а раз синагогу, значит, и ребе, а раз ребе, значит, где-то возле ребе меламеда и хедер, словом, живут, как живут все евреи? Никто не знал. Точнее, не то чтобы совсем никто, потому что вышел оттуда, кроме Уткина, поэт Джек Алтаузен, работал в Иркутске знаменитый фольклорист профессор Марк Константинович Азадовский, которого добили позднее, в 49-м году, в Ленинграде, когда били космополитов, и не зря эстет Александр Мейсельман, сын богатого в свое время папы, поднесший — до революции, конечно, — от имени иркутской интеллигенции букет самому Бальмонту, говорил про своих собратьев по перу: «…от них сильно отдает либо квасом и кислой капустой, либо чесноком!» Ну насчет чеснока не надо объяснять, чей это родовой запах, однако, как было уже сказано, чувство удивления по поводу Уткина и его кишиневского героя не покидало современников, и Маяковский, который знал «Повесть о рыжем Мотэле» наизусть и читал ее публично, задавал автору вопрос: «Комиссар Мотэле — родовитый сын черты оседлости. Каким же образом вы из Сибири его узрели, а главное, поняли?»
Про Маяковского, как и про Горького, многие говорили, что он юдофил. И вот, при всей любви к евреям, главное удивление вызывало у него не то, что Уткин из своей Сибири узрел кишиневского Мотэле, а то, что он понял его, «родовитого сына черты оседлости», как будто еврей, даже если он имеет право на жительство в обеих столицах, может избавиться от мироощущения «родовитого сына оседлости»!
Василий Томский вспоминает: «Я перекинул ему старый искусствоведческий журнал с репродукциями картин Марка Шагала… И снова долго рассматривал Иосиф эти репродукции, как-то пренебрежительно отбросив все, подобное „летающему раввину“, и задумавшись над реалистичными, несомненно, изображениями косых витебских домишек с подслеповатыми окошками, с нищенским бельишком, вывешенными на просушку, и т. п.
— И вот ведь, — сказал он, словно очнувшись, — так и жили эти люди, да что там жили, — сколько еще и теперь живут… Большинство из них не потеряли жизнелюбия, даже юмора. Будь с ними иначе, не было бы таких, например, писателей, как Шолом-Алейхем с его улыбкой. Правда?
От Шолом-Алейхема перешли к Саше Черному, томик которого Иосиф листал, усмехался, расхохотавшись над строками „царь Соломон сидел под кипарисом и ел индюшку с рисом“. Он задумывался над многими стихами, и чувствовалось, что находит что-то созвучное и кособоким домишкам „полосы оседлости“, и каким-то своим мыслям».
Саша Черный, он же Александр Гликберг, потешавший всю Расею своими стихами, долгие годы был кумиром Иосифа Уткина. По воспоминаниям друзей, первые варианты «Мотэле» были очень близки к Саше Черному — по музыкальной тональности, по портрету, по рисунку окружения. Зоилы утверждали, что гипноз Саши Черного оказался слишком сильным: Мотэле явился на свет Божий с родимыми пятнами от чужого папы. Что тут можно ответить? Что у Саши Черного, хотя на склоне лет он подался в христиане, и у Иосифа Уткина дедушки и прадедушки шли от общего корня — как же не быть родственным родимым пятнам!
Кстати, как-то зашел ко мне на Ист-Сайд в гости мой сосед Мойше Трауб. Ему семьдесят лет. Он не понимает, откуда на нем эти годы. На старости лет он решил взять себе молодую жену, на Йом Кипур ей как раз тридцать, а в квартире тараканы. Она не любит тараканов. Он купил роуч-мотель. Но тараканы сами не заходят в мотель. Он придумал способ: ловить насекомых руками, набрасывать на шею петлю и заводить в мотель. Он объяснил, это гарантия сто процентов, так поступают в России и в Китае с людьми: в России — колхозы, в Китае — «дома счастья». Я сказал: «Мойше, эту майсу я слышал в Одессе, когда ходил в первый класс. Вы из Одессы?» Нет, сказал Мойше, он не из Одессы: он родился здесь, на Орчар-стрит. Я спросил: а папа, а мама? Папа-мама, конечно, из Одессы? Нет, сказал Мойше, папа из Австро-Венгрии, из Вены. Мама тоже из Австро-Венгрии, из Лемберга. Мойше стал рассказывать про свою жизнь. У меня было ощущение: мне десять лет, еврей с Молдаванки пришел в гости к моему отцу, чтобы продолжить разговор о нашей еврейской жизни с того места, где они остановились, когда отец еще был жив. «И поверьте мне, — как говорил гуцковский рабби бен Акиба из Амстердама, — бывало это все… И все прочесть вы можете в Талмуде. Да, да, бывало так уже не раз».
Что рабби бен Акиба был прав не на сто, а на все двести процентов, еще раз убеждает нас история Иосифа Уткина и рыжего Мотэле, которые оба родились в тайге, но прикинулись коренными кишиневскими евреями, причем прикинулись так искусно, что даже настоящие кишиневские бохеры, имевшие в Бессарабии своего деда и прадеда, приняли их целиком за своих.
Правда, нашлись в свое время пуристы среди еврейских критиков, которые шушукались между собой, что Бэз не настоящая еврейская фамилия, что Мэд не настоящее еврейское имя, и Иосиф Уткин этим самым немножко разоблачил неполноценность своего еврейства. И хором, — но опять-таки строго промеж себя — они восклицали: и откуда в тайге могут водиться настоящие евреи!
И тем не менее, как видим, не только могут, но и водятся, и такая у них еврейская душа, что нам с вами — из Кишинева, из Одессы, из Киева, Черновиц, Могилева, Витебска, — дай Бог всегда иметь не хуже.
Но что постоянно в этом мире! «Человек не властен над Духом, чтобы удержать дух, и нет власти у него над днем смерти…» Увы, как можем мы оспорить слова Коэлета-Екклесиаста! Воистину, нет власти у человека над днем смерти. Более того, нет власти у него и над днем жизни. И вот печальный пример.
Приехал еврей из тайги со своим еврейским героем, таким еврейским, что даже тогдашний всероссийский кумир, крестьянский поэт Сергей Есенин, любил цитировать его речения: «Отцу хвалить не годится, но, другим не в укор, скажу: моя девица — девица до сих пор». Сам первый советский нарком просвещения Луначарский — в одном издании канадских украинцев я прочитал, что настоящее имя ему Мондельштам, как настоящее имя Керенскому не Керенский, а жидовское Кирбис, — так вот, сам первый нарком просвещения Луначарский, которого поставил на этот пост Ленин, выдал сибирскому еврею за его поэму мандат на место в рядах «крупнейших поэтов нашего времени», а Горький так был поражен фантасмагорическим, неведомо из какого царства-государства, явлением поэта Божьей милостью, что разразился целой тирадой: «Когда я прочел „Мотэле“, я подумал — ну, человек, так начавший, или сделает очень многое, или ничего. Теперь я вижу, что это — настоящее и надолго — что это натура».
Увы, распорядители мандатов и провидцы, чье провидчество также засвидетельствовано мандатом от правительства, берут на себя слишком много, уверяя себя и публику, что могут, подобно герою барона Мюнхгаузена, загибать взгляд за линию горизонта.
Жил в свое время в Англии знаменитый писатель Шеридан. Ричард Бринсли Шеридан. Он был не только писатель — он был еще блестящий оратор, политический деятель и настоящий денди. Но главное все-таки то, что он был писатель — автор комедии «Школа злословия», которая вот уже скоро двести лет как не сходит со сцены. Когда прижизненная звезда его стала закатываться — перед тем, чтобы снова взойти, уже после его смерти, на небесах далеких потомков, — распространился слух, что он пишет новую комедию. Один из его друзей спросил, правда ли, что он действительно пишет новую комедию, и Шеридан ответил: правда. «Нет, — покачал головой этот друг, — не верю: вы никогда больше не будете писать, вы боитесь писать». На что Шеридан спросил удивленно: «Кого же я боюсь?» И друг ответил ему: «Вы боитесь автора „Школы злословия“».
Иосиф Уткин не Ричард Шеридан, но в свое время со своим «Мотэле» он наделал в России не меньше шуму, чем Шеридан со своими леди Снируэл и Джозефом Сэрфэсом в Англии. Литература же, при всем своем отличии, имеет одну общую со спортом особенность: участники постоянно должны подтверждать свой балл. Пока известно только одно исключение: вешенский казак Михаил Шолохов, который чем меньше он делал, тем выше балл ему давали.
Но, повторяем, это исключение, а Иосиф Уткин не был исключением. И балл, который дали ему за «Мотэле», надо было подтвердить. И Уткин изо всех сил старался подтвердить, потому что легче прожить вообще без славы, чем иметь ее в молодые годы, а потом потерять навсегда. Некоторые утверждают, что это даже страшнее, чем потерять свое богатство.
Но легко сказать: подтвердить! И, пытаясь, по словам одного его друга, преодолеть им же самим воздвигнутую вершину, Уткин говорил братиям, которые толпились у подножия: «Тем из вас, кто пробует свои силы в поэзии, я желаю успеха. Но хочу предупредить вот о чем. Успех, достигнутый в юности, конечно, большое счастье. Но ранний взлет может обернуться поздними срывами. Я написал „Мотэле“ совсем молодым. Все хвалили, даже классики: Алексей Максимович, Владимир Владимирович, Анатолий Васильевич… Хорошо, да? Но вот с тех пор, что бы я ни писал, меня попрекают первой удачей. Работаешь, волнуешься, дымишься, выдаешь на-гора вещь. Нет, говорят, „Мотэле“ был лучше. Слушайте, уверяют со всех сторон, второго „Мотэле“ вам не написать. Но я и не собираюсь повторять себя молодого. Я ищу. А искать трудно. Ох, как трудно…»
Что остается нам? Нам остается повторить вслед за Уткиным: трудно, и еще как трудно! И первая трудность в том, что надо не просто тыкать пальцем в небо, а надо точно знать, где искать.