Кафтаны и лапсердаки. Сыны и пасынки: писатели-евреи в русской литературе — страница 65 из 103

А теперь опять вернемся к графу Витте, кстати, в свое время гражданину Одессы, и вспомним слова его сионисту Герцлю, сказанные с откровенностью, какую мог позволить себе только человек, приближенный к особе императора: если бы он, граф Витте, «был евреем, то сам был бы против правительства».

Ну что можно добавить к этим словам, которые сказал царский министр? Разве только одно: что дело было не только в правительстве. И хотя многие, в том числе из самих евреев, лезут из кожи вон, чтобы доказать: жидоморство в России спокон веку декретировалось сверху, а мужики и рабочие завсегда любили еврейчиков как братьев, ибо породнились через Иешу-Иисуса, — в действительности картина была далеко не такая розовая. Достаточно вспомнить хотя бы пару лет гражданской войны, когда между Доном и Бугом белые и красные порезали, сожгли, зарубили — недалеко от Смелы, рассказывает знаменитая «Багровая книга», казаки не истратили ни одного патрона, а 1600 евреев, до единого, порубали саблями — по одним данным, 180 тысяч человек, по другим 200 тысяч. Как говорит мой сосед Мойша Трауб, 20 тысяч туда, 20 тысяч сюда, — какое это имеет значение: 20 тысяч рублей, долларов — это деньги, а 20 тысяч человек— это тьфу!

Прошу понять меня правильно: никто не доказывает, что простой русский человек относился к евреям плохо, а цари и начальники относились хорошо. Русские цари, если не считать Александра Второго, которого даже подозревали в тайных симпатиях к евреям, поскольку законы, которые он ввел своими знаменитыми реформами, во многих случаях не делали никакой разницы между неевреями и евреями, со всей прямотой самодержцев признавали, что евреев они не любят, потому что любить их не за что. Кстати, недавно одна еврейка, обретшая Бога через евангельских христиан-баптистов, врезала мне здесь, в Нью-Йорке, почти те же, царские, слова: «Скажите, а за что нас любить? Что хорошего мы сделали, чтобы нас любили в России, где мы имели все!»

Но вернемся к царям и начальникам. Лучше всех, как уже был случай заметить, высказался на этот предмет Александр Третий: «А я сам, признаться, рад, когда бьют евреев!» Что же касается начальников, то уместнее всего начать с ротмистра Комиссарова, отправлявшего в пятом году должность по департаменту полиции: «Погром можно устроить какой угодно: хотите, на 10 человек, хотите, и на 10 тысяч».

Конечно, в словах этих содержится прямой намек на высокую роль, какую завсегда играло начальство на Руси, коль скоро заходила речь об выпустить кишки и кровь из ерусалимских дворян. Но дать команду — это, как известно, лишь полдела, а другая половина, причем большая половина, — это выполнить команду. Если человек выполняет команду против своей воли, то хорошей работы не ждите: будет обыкновенная халтура, то есть сделано кое-как, тяп-ляп. Но ежели человек вкладывает в дело душу, то получится, как получилось в погром пятого года в Одессе, когда градоначальник Нейдгарт снял фуражку перед погромщиками и сказал от всего сердца: «Спасибо, братцы!» А еврею, ограбленному, избитому до крови, который обратился к градоначальнику в поисках заступничества, ответствовал с той же предельной сердечностью: «Я ничего сделать не могу. Вы хотели свободу — вот вам жидовская свобода».

Каждому городу нрав и права, как сказал один наблюдательный инородец, каждый имеет своя голова. В матери городов русских, Киеве, погром отмечен был своеобразием, которое придавалось ему тамошним начальством. Полицмейстер Цихоцкий, который относился к погромщикам с отеческой теплотой и пониманием, однажды попытался не то чтобы пожурить их, а так, чуть поостудить: «Довольно, братцы». Но из братцев, старшой, тут же найдясь, подмигнул меньшому: «Ты разве не видишь, он ведь шутит». А меньшой, чего, конечно, видел не хуже старшого, и собрались братцы-громилы, и взялись, как было уже допреж повсюду, где появлялся полицмейстер Цихоцкий, качать его.

Генерал Бессонов там же, в Киеве, где была на нем военная охрана трех районов, сказал хлопцам: «Громите, но грабить нельзя». А когда одна женщина нашла у дверей еврейской лавки штуку сукна, только что выброшенную оттуда погромщиками, генерал сказал: «Ну, это не грабеж, а находка».

Ну чего греха таить, радость была от погромов воистину всенародная. И командующий войсками в Одессе генерал барон Каульбарс с солдатской прямотой и лаконичностью выказал общие чувства: «Надо называть вещи их именами: все мы в душе сочувствуем погромам».

Так вот, я спрашиваю вас: можно ли удивляться, что у еврея, будь он даже самый мудрый мудрец, будь он самый добрый добряк, являлось мстительное чувство! Наоборот, удивляться надо тому, что оно не взяло в душе у еврея верх над всеми другими чувствами, и вопреки всему он продолжал любить Россию, любить неразделенною, безответною любовью. И конечно же, это рождало постоянно горькое чувство бездомности, ибо где нет любви, там нет и родного дома:

Да, ни в хижине чухонца,

Ни в крутом седле бойца

Ни звезды своей, ни солнца

Не сыскал я до конца.

О чем же, поостыв немного от революции, мечтал еврей? А вот о чем:

От Владивостока и до Польши

Проведен пунктир кровавый — тел.

Но спроси, поставь любого — больше

Ничего никто и не хотел!

Да и так ли мало быть пунктиром,

Или историческим звеном,

Между старым

И грядущим миром?

Мы и не мечтали об ином!..

Нет, это уж и вовсе не еврейская философия: быть пунктиром, быть, простите, навозом для истории, куском дерьма! Это философия, которую, по приказу товарища Сталина, должны были исповедовать его подданные, «винтики», как сам он наименовал их.

А еврейская философия, вот она: «И похвалил я веселие; потому что нет лучшего для человека под солнцем, как есть, пить и веселиться; это сопровождает его в трудах во дни жизни его, которые дал ему Бог под солнцем» (Екклесиаст, 8:15).

Но еврей Уткин уже, как было сказано, похерил еврейскую философию и горланил в унисон со всем стадом:

По Кузнецкой улице

Ехал поп на курице…

Едет батюшка пешком,

Тарантас накрыт мешком —

А навстречу аккурат

Подымается отряд.

………………

Знаменитый урожай.

«Ну-ка, батя… подъезжай».

Ну чем закончилась эта встреча, догадаться нетрудно:

По Кузнецкой улице

Поп лежит на улице.

А на гору аккурат

Подымается отряд.

И точно так же, как православный батя, повстречавшись с отрядом, зарывались носом в мать-землю, посреди улицы, в местечке, в городке, в ауле раввины, ксендзы, муллы — от края и до края по всей большевистской России, по-прежнему Великой, по-прежнему Неделимой.

И хотя революция досчитывала своим годам уже второй десяток, поэт Уткин, в поисках душевной ясности, все оглядывался назад: «Наступают… отступают… Пулемет чубы считает!»

Где-то мелькнет еще в стихах у него еврей — «Сорок первый номер… Только поскорей… В этом самом доме — комиссар еврей…», но все это уже капля в море разливанном русских мелодий последних лет поэта. Даже про Льва Доватора, кавалерийского генерала, героя битвы за Москву, где 19 декабря незабываемого сорок первого он сложил свои кости, сказано так, чтобы читатель, не дай Бог, не догадался, что был этот герой из конников-иудеев: «В бурке черной и крылатой, как и прежде впереди, генерал-майор Доватор, — в эту горестную дату ты у гвардии — в груди».

И клянясь, как клялись на фронтах шестьсот тысяч других евреев — двадцать процентов всего еврейского населения СССР! — поэт ни единым звуком не поминает своей родословной:

Клянусь: назад ни шагу!

Скорей я мертвый сам

На землю эту лягу,

Чем эту землю сдам.

Объективисты, и в первую очередь, конечно, из наших же, из евреев, наверняка захотят трахнуть националиста — само собою, еврейского националиста! — по темени: а клятву давали не только евреи, клятву давали все!

Давали, это так, но вот послушайте: «Командир усталый спит, не спешит савраска, под полозьями скрипит русской жизни сказка». Или еще: «Меня как будто оросили живой и мертвою водой, как будто надо мной Россия склонилась русой головой!..» А вот знаменитая «Русская песня», положенная на музыку: «Не звали нас и не просили, мы сами встали и пошли, судьбу свою в судьбе России глазами сердца мы прочли. Мы будем жить, как наши предки, к добру и подвигу спеша: Свободно жить! Неволи, клетки не терпит русская душа».

Не будем спорить: если еврей говорит, «неволи, клетки не терпит русская душа», он, наверное, знает, что говорит. Но, как любят выражаться одесские евреи, спрашивается вопрос: разве только русская душа не терпит клетки, неволи? Разве украинцы, грузины, татары, узбеки и, наконец, те же евреи любят клетку, любят неволю? Они же сражались на фронте, они же все клали свои жизни — неужели только потому, что «неволи, клетки не терпит русская душа»! Или им, как говорят татары, что оттаскивать, что подтаскивать — одна …й!

Что тут говорить, уж коли еврей берется петь кому-то гимны, так лучшего гимнюка не сыскать: «Но и небо мне кажется тусклым: эту славных веков благодать можно только, пожалуй, на русском, на родном языке передать!»

Вот так, пройдя длинную дорогу, потому что это была дорога длиною в жизнь, и вместе с тем не очень длинную, потому что годов ему было жить всего сорок один, певец кишиневского бохера, рыжего Мотэле, обратился в великодержавного запевалу из известного коллектива «Старший брат», где каждый сам по себе мужичок с ноготок, а все скопом — гордость и слава русской советской поэзии.

Конечно, есть стихи и стихи:

На улице полночь.

Свеча догорает.

Высокие звезды видны.

Ты пишешь письмо мне, моя дорогая,